— Что?
Доктор остолбенел. Елена Дмитриевна вспыхнула.
— О-о, глупые девочки! — не то сердито, не то жалостливо проговорила она, и болезненная судорога повела ее лицо с пылающими на нем сейчас пятнами взволнованного румянца.
И она, наскоро удалив воспитанниц, стала объяснять доктору про глупую, ни на чем не основанную манеру приюток «обожать» старших и сверстниц, начальство, учителей, надзирательниц, попечителей и, наконец, друг друга.
— Конечно, и обвинять их нельзя за это, бедных ребяток, — проговорила она своим чистым, совсем молодым, нежным голосом, так дисгармонировавшим с ее некрасивой, старообразной внешностью калеки, — бедные дети, сироты, сами лишенные ласки с детства, имеют инстинктивную потребность перенести накопившуюся в них нежную привязанность к кому бы то ни было, до самозабвения. Но это стремление, эта потребность, благодаря неправильному доприютскому воспитанию, часто извратившему фантазию ребенка, принимает уродливую форму в выражении любви романтического характера, в обожании учителей, административного персонала, старших подруг, друг друга… Я борюсь с этим, как могу, борются и мои коллеги, но…
Елена Дмитриевна не докончила начатой фразы.
Прятавшаяся до сих пор в углу Дуня неожиданно чихнула и этим обратила внимание присутствующих на себя.
Николай Николаевич улыбнулся ей ласково и кивнул головой.
— А ну-ка, курносенькая, подойди! Видишь небось сама, что я не кусаюсь, подруг твоих, что были здесь, не обидел и тебя, даст господь, не съем…
И вынув из кармана карамельку, он издали протянул ее Дуне.
Ласковое лицо доктора, его добрый голос, а главное, леденец, протянутый ей, возымели свое действие, и Дуня робко вылезла из своего угла и подошла к врачу.
Тот тщательно выслушал ей грудь, сердце. Осмотрел горло, глаза, причем страшный предмет, испугавший на первых порах девочку и оказавшийся докторской трубкой для выслушивания, теперь уже не страшил ее. Покончив с освидетельствованием новенькой, Николай Николаевич сказал:
— Субъект здоровый на редкость. За эту ручаюсь. Ни истерии, ни «обожаний» у нее не будет. Крепкий продукт деревни. Дай-то нам бог побольше таких ребят.
И поцеловав смущенную малютку, он пожал руки обеим надзирательницам и уехал из приюта, пообещав быть завтра, сказав, что в прививке оспы пока что новенькая не нуждается.
Глава восьмая
Короткий осенний день клонится к вечеру.
В классных приюта зажжены лампы. В старшем отделении педагогичка-воспитательница Антонина Николаевна Куликова дает урок русского языка.
В среднем отделении приютский батюшка отец Модест, еще молодой, худощавый человек с лицом аскета и строгими пытливыми глазами, рассказывает историю выхода иудеев из Египта.
В младшем отделении горбатенькая надзирательница рисует на доске печатные буквы и заставляет девочек хором их называть.
— Это "а…", «а», а вот «б». Повторите.
И девочки хором повторяют нараспев:
— А… б…
Дуня с изумлением оглядывает непривычную ей обстановку.
В большой классной комнате до двадцати парт. Темные деревянные столики с покатыми крышками, к ним приделаны скамейки. На каждой скамье помещается по две девочки. Подле Дуни сидит Дорушка… Через небольшой промежуток (скамейки поставлены двумя рядами в классной, образуя посередине проход) — костлявая Васса, рядом с ней хорошенькая Любочка Орешкина. Направо виднеется золотушное личико Оли Чурковой.
Все здесь поражает несказанно Дуню. И черные доски, на которых можно писать кусочками мела, и покатые пюпитры, и чернильницы, вделанные, словно вросшие в них.
— В… Г… — выписывает тетя Леля.
— В… Г… — повторяют дружным хором малютки-стрижки.
Белые буквы рябят в глазах Дуни. Устало клонится наполненная самыми разнородными впечатлениями головка ребенка…
Двенадцатичасовой переезд на «чугунке»… Новые лица… Тетя Леля… Доктор… Сад… Плачущая Феничка… Котята… И эти буквы, белые, как молоко, на черном поле доски…
— Не спи, не спи! Слышь?.. В четыре чай пить будем! — последней сознательной фразой звенит в ее ушах знакомый уже Дуне Дорушкин голосок, и, измученная вконец, она падает головой на пюпитр.
* * *Снова столовая… После двух часов с десятью минутами перерыва занятий "научными предметами", то есть уроками Закона Божия, грамотой, и арифметикой, воспитанниц ведут пить чай.
Та же мутная жидкость в кружках и куски полубелого хлеба расставлены и разложены на столах. Проголодавшаяся Дуня с жадностью уничтожает полученную порцию и аппетитный бутерброд с колбасой, исходатайствованный у начальницы Антониной Николаевной после неудачного масла за обедом.
После чая до пяти часов дети свободны. В пять урок пения.
Маленький, худенький, желчного вида человечек с козлиной бородкой ждал их уже в зале, просторной, почти пустой комнате с деревянными скамейками вдоль стен, с портретом Государя Императора на стене и с целым рядом поясных фотографий учредителей и попечителей приюта. В одном углу залы стоит большой образ с теплющейся перед ним лампадой, изображение Христа Спасителя, благословляющего детей. В другом небольшое пианино.
Онуфрий Анисимович Богоявленский едва кивает головой на приветствие воспитанниц и бросается с такой стремительностью к инструменту, что старшие не выдерживают и фыркают от смеха.
Учитель пения из семинаристов, болезненный, раздражительный, из неудавшихся священников, предназначавший себя к духовной деятельности и вышедший из семинарии за какую-то провинность, зол за свою исковерканную жизнь на весь мир. Приюток он считает за своих личных врагов, и нет дня, чтобы он жестоко не накричал на ту или другую из воспитанниц.
Главным образом, после шитья здесь в приюте требуется церковное пение. Каждый праздник и канун его, все посты, все службы воспитанницы N-ского приюта поют в соседней богаделенской церкви на обоих клиросах. За это они получают довольно щедрое вознаграждение. Деньги эти вместе с вырученными от продажи по белошвейной, вышивальной и метельной работам идут на поддержку и благосостояние приюта. Хотя общество благотворителей, основавших приют, и заботится всячески о его существовании, помогая постоянными взносами и пожертвованиями, но расходы сильно превышают доставляемые благотворителями суммы, и самим воспитанницам приюта приходится усиленным заработком, рукоделием и участием в церковном хоре вносить посильную лепту в содержание своего заведения. К тому же своекоштных воспитанниц здесь очень мало. Каких-нибудь полсотни, а то и меньше. Остальную часть приходится кормить и одевать из благотворительных и заработанных ими самими сумм.
Онуфрий Ефимович, или Фимочка, как его прозвали два старших отделения приюта, сразу заметил Дуню.
— Новенькая? — ткнув пальцем по направлению девочки, кратко осведомился он.
— Новенькая, Онуфрий Ефимович! — хором отвечали воспитанницы.
— Подойди сюда! — поманил он Дуню, усаживаясь на круглом табурете перед пианино.
Девочка нерешительно приблизилась.
— Тяни за мною!
Учитель ударил пальцем с размаху по клавише. Получился жалобный, протяжный звук.
Так же жалобно протянул голосом и Богоявленский.
— До-о-о-о…
Дуня испуганно вскинула на него глазами и, пятясь назад, молчала…
— Что же ты, пой! — раздраженно крикнул учитель.
Девочка еще испуганнее шарахнулась в сторону…
— Вот глупая! Чего боится! Никто тебя не тронет! — крикнул снова учитель. — Поди сюда!
Но, вся дрожа, Дуня не трогалась с места. Старшие громко перешептывались на ее счет, средние и младшие вытягивали любопытные рожицы и таращили глаза на новенькую.
— Поди сюда! Поди сюда! — завопил внезапно обозлившийся учитель, срываясь с места.
Ужас обуял Дуню. Она метнулась в сторону, забежала за рояль и, испуганно выпучив голубые глазенки, вся трясясь, как лист, уставилась оттуда на Богоявленского.
— Ага! Ты что же это? Шутить со мною вздумала! — приходя неожиданно в бешенство, закричал Фимочка и снова рванулся за девочкой.
Не помня себя, Дуня бросилась улепетывать от него, не чуя ног под собою. Красный как морковь, Фимочка метнулся за нею.
Они описали круг, другой, обежав рояль, Дуня впереди, Богоявленский сзади…
Старшие, уже не стесняясь, фыркали и хихикали, закрывая рот руками. Средние следовали их примеру. Младшие любопытными глазенками следили за учителем и новенькой, с ужасом поджидая, что будет.
— Да стой же! Тебе говорят стой! Вот-то глупая! — задыхаясь, кричал Богоявленский, преследуя Дуню.
К счастью, растворилась дверь залы и на пороге ее показалась горбунья.
— Что такое? Зачем вы пугаете девочку? — сдвинув брови и сверкнув глазами, накинулась на учителя Елена Дмитриевна.
Дуня со всего размаха уткнулась ей в колени и истеричным голосом зарыдала на весь зал.
— Тетенька, спаси! Тетенька! — высокими пронзительными нотами кричала она, обхватывая ручонками колени надзирательницы и продолжая трястись от страха.
— Ну и голосок, — сделал гримасу Богоявленский, — нечего было и добиваться «ноты» у этой зарезанной курицы. Хорошенький голосок — нечего сказать!
— Вы бы лучше толком объяснили девочке, что от нее требуется, нежели так пугать, — укоризненно произнесла тетя Леля и, обняв Дуню, повела ее в рабочую.
Там сидело несколько «безголосых», то есть не имевших настолько голоса, чтобы петь в хоре, воспитанниц.
К своему удовольствию, Дуня увидела в их числе и Дорушку.
Девочка прилаживала платье из цветных лоскутков на тряпичной кукле, лицо которой было довольно-таки искусно разрисовано красками.
— Займи новенькую, Дорушка, — приказала тетя Леля девочке, а сама отправилась снова в залу.
Дорушка ласково обняла Дуню.
— Хочешь играть со мной? Я буду куклина мама, ты няня, а это (тут она любовно прижала к себе куклу) — маленькая Дорушка, моя дочка?
Та молча кивнула головой, и девочки увлеклись игрою. Из залы до них доносились мотивы церковного пения. Здесь в рабочей шумели маленькие и о чем-то с увлечением шушукались средние и старшие воспитанницы.
Но Дуня и Дорушка ничего не замечали, что происходило кругом.
Играя, Дорушка как бы от имени куклы-дочери расспрашивала няню-Дуню о деревне.
Дуня, дичившаяся сначала, теперь разговорилась, увлекшись воспоминаниями: и про тятьку-покойника, и про бабушку Маремьяну, и про лес, и про цветники в лесу. Особенно про лес…
Дорушка, раскрыв ротик, слушала ее с расширенными от удивления глазами.
Дорушка была кухаркина дочка. Пока она была маленькой, то жила за кухней в комнатке матери и с утра до ночи играла тряпичными куколками. А то выходила на двор погулять, порезвиться с дворовыми ребятами. На дворе ни деревца, ни садика, одни помойки да конюшня. А тут вдруг и лес, поле в Дуниных рассказах, и кладбище. Занятно!
Щечки разгорелись у обеих девочек. Глаза заблестели. Они и не заметили, как пробежало время до ужина.
Ровно в семь раздался звонок. Появилась тетя Леля. Засуетились девочки. Стали спешно строиться в пары. Распахнулась дверь из залы, и ватага «певчих» воспитанниц высыпала в рабочую.
— Ужинать! ужинать! — крикнула горбатенькая надзирательница.
В столовой глаза Дуни слипались, точно в них песком насыпало. Сквозь непреодолимую дремоту слышала девочка, как пропели хором вечерние молитвы, видела, как в тумане, беспокойно снующую фигуру эконома, перелетавшего как на крыльях с одного конца столовой на другой.
Кто-то невидимый наложил ей на тарелку горячей каши, сдобренной маслом… Она машинально ела, изнемогая от усталости, пока ложка не выпала у нее из рук, а стриженая головка не упала на стол, больно ударившись о его деревянную доску.
— С шишечкой честь имею поздравить! — засмеялась костлявая Васса, сидевшая поблизости Дуни.
— Молчи. Зачем смеяться? Нешто она виновата, что уморилась… — прозвенел ласковый голосок Дорушки, и стрижки прокричали хором:
— Тетя Леля! Тетя Леля! Новенькая уморилась. Походя спит!
Что было потом, Дуня помнит плохо.
Две худенькие жилистые руки горбуньи подхватили ее и повели куда-то.
Куда? Она сознавала мало…
Как в тумане мелькнула лестница… Не то коридорчик, не то комната с медным желобом, прикрепленным к стене, с такими же медными кранами над ним, вделанными в стену… Дверь… И снова комната, длинная, с десятками четырьмя кроватей, поставленных изголовьем к изголовью, в два ряда.
Все кровати одинаково застланы жидкими нанковыми одеялами с крепкими подушками в головах, в грубых холщовых наволочках.
— Раздевайся скорее и ложись… Уж бог с тобою, мыться не надо. Глаза не смотрят, вижу, — произнесла Елена Дмитриевна и, собственноручно раздев сморившуюся Дуню, уложила девочку в постель.
Эта постель показалась чем-то сказочным для деревенского ребенка. У бабушки Маремьяны спала она на жесткой лавке, застланной каким-либо старым тряпьем, и прикрытая одежей. Здесь же был и матрац, и одеяло. Маленькое тельце с наслаждением вытянулось на кровати.
— Спи! Христос с тобой! — проговорила горбунья и, перекрестив Дуню, быстро нагнулась и поцеловала стриженую головку в лоб.
Но Дуня уже не слышала и не чувствовала ничего.
Она крепко заснула в одну минуту.
Глава девятая
Ненастное осеннее утро… Снег падает большими мокрыми хлопьями и тает на лету, не достигая земли.
— Динь! Динь! Динь! Динь! — звенит заливается колокольчик.
Тоненькая фигурка дежурной по приюту воспитанницы мелькает по коридору, проскальзывает в дортуары, не переставая звонить убийственно нудным, нестерпимо резким звоном, заходит в спальни. Дежурит нынче Липа Сальникова, воспитанница среднего отделения.
У нее тупое, скуластое, некрасивое лицо, толстые вывороченные губы и заспанные сердитые глаза.
Разбудив старших, она перебегает в свою спальню, где ночуют средние, ее однокашницы.
— Вставать, девицы, вставать! — бойко покрикивает она, останавливаясь на пороге.
Потом спешит в «младший» дортуар, к стрижкам.
— Стрижки, вставать! — разносится ее голос по комнате. — Нечего-нечего лентяйничать, на уборку опоздаете, того и гляди. Живо у меня, не то водой окачу.
Маленькие, круглые, как шарики, головенки быстро отрываются от подушек… За ними и сами обладательницы «шариков» соскакивают с постелей.
Дети знают отлично, что с дежурными шутки плохи. Либо одеяло сдернет, либо еще хуже — обольет водою. А в дортуаре холодно и без того! Так выстудило за ночь…
Липа торопливой походкой устремляется на середину комнаты. Там, задернутая темным абажуром, чуть мерцает висячая лампа-ночник.
В одну минуту выдвинут табурет проворной рукой на середину комнаты. Липа вскакивает на него, прибавляет в лампе огня, повернув светильню, потом снимает абажур…
В дортуаре сразу становится светлее. Теперь ясно видно, кто из девчонок не встал и лежа прохлаждается в кроватях.
— Вставать! Вставать! — громким голосом кричит Липа и срывает мимоходом два-три одеяла с заспавшихся малышей.
— Ай! Ай! Оставь! Липочка! Родненькая! Миленькая! Золотенькая! — молит жалобный голосок. — Хо-о-ло-одно, Ли-и-па-а! — Но Сальникова в ответ торжествующе смеется.
— А холодно, так вставай! Чуркова! Ты это что же, дряннушка этакая! До молитвы лежать будешь? — и Липа, стремительно схватив с предпостельного столика кружку, бежит с нею в умывальную. Через минуту она возвращается, сияя той же торжествующей недоброй улыбкой.
— Ты не слушаться? Так на же тебе! — и все содержимое в кружке целиком выливается на малютку Олю.
Липа неистово хохочет. Оля, мокрая, дрожащая в залитой сверху донизу рубашонке, вскакивает с постели, испуганными глазенками впивается в свою мучительницу.
Она хочет сказать что-то и не может. Заикается, путается и, лязгая зубами, дрожит.
— Ну двигайся! Что ровно истукан стоишь? На молитву опоздаешь! — резко прикрикивает Липа.
— А ты не смей Олю обижать. Она у нас слабенькая, того и гляди заболеет! — выскакивая вперед, крикнула Дорушка.