«Да и надо ли ей сочувствие, Дадуровой, она такая замкнутая в себе, всегда черствая, холодная, сухая! Сторонится ото всех, избегает подруг. Настоящий волчонок!» — и Леля смотрит на Дадурову недовольными, почти злыми глазами.
В душе Мани целая буря. Что-то рвется в ней, струны какие-то, надтреснутые, больные. Так бы и вылила все, что накопилось в душе! Но нет, нет, не поймут они, осмеют еще, пожалуй, осыпят насмешками. Они ей чужды, счастливые, радостные, веселые… Что им за дело до Маниных мук…
Вместо всякого ответа Дадурова отрицательно качает головой.
— Что? — возмущенно вскрикивает Ямщикова, — что? Вы и нашу милую Гюночку порадовать не хотите?..
— У меня нет денег! — глухо срывается с губ Мани.
На мгновенье в классе водворяется тишина. Только все взоры обращаются к девочке и под этими сорока взглядами глаза Дадуровой опускаются в землю, как у виноватой… Голова начинает кружиться. В висках что-то бьется и стучит…
— Ну так что ж, что нет денег?! Разве мы все чужие друг другу?! Ведь одноклассницы, свои, — слышится чей-то мягкий, спокойный голосок. — Вот и у Али Суховой тоже нет, а она сниматься будет с нами. Ни за что не обидит Гюночку нашу! — Саша Меркулина, миловидная пятнадцатилетняя шатенка, подошла к Мане и ласково окинула ее взглядом своих добрых, немного близоруких глаз.
Что-то затрепетало в душе Мани от этого взгляда. Щеки ее вспыхнули. По лицу промелькнула жалкая бледная улыбка. Что-то подступило к горлу и как тисками сжало его. Бойкая Леля соскочила со скамейки и, придерживая концы фартука с дребезжащими в нем монетами, тоже приблизилась к Мане.
— Пожалуйста, насчет этого не беспокойся, Дадурова, — произнесла она куда более миролюбивым тоном. — За Сухову мы заплатим, и за тебя тоже… Когда-нибудь отдашь.
И опять сильно забилось Манино сердце. Она порывисто метнулась вперед без всякой цели, схватилась за голову и с порывом отчаяния, вырвавшимся наружу, вскричала голосом, полным вымученной тоски:
— Но ведь то Сухова… любимая… вами… а то я… ненавистная, далекая, чужая! О, Господи! За что?! За что?! За что?!
Последние слова сорвались воплем, Маня упала на свой пюпитр головой и заплакала горько, неудержимо.
Маня рыдала, всхлипывала, обливаясь слезами, и сквозь рыдания, всхлипывания и слезы складывалось ее несложное, наболевшее признание. Она не виновата в своей сухости, нечуткости! Ее не поняли! Она не отчуждалась. О, нет! Но только ее жизнь сложилась так тяжело, без дружбы, без участия. Она одинока. Она сирота. Она и учиться-то не может так, как бы ей хотелось. Столько дел по дому! Столько работы! Она видела: кругом все счастливые, довольные, все недружелюбно поглядывают на ее угрюмое лицо. Господи! До веселья ли ей?! До дружбы ли?! До ученья?!
Слова рвались из уст девочки. Она горела желанием быть понятой всеми ими, тесной толпой окружившими ее, вздрагивающую от слез. Но вот она замолчала. Снова тишина воцарилась в классе. Долгая-долгая тишина. Потом, как это всегда бывает, заговорили все разом. Десятки рук потянулись к Мане. Девочки высказывали теперь теплые, добрые, сочувственные слова. Десятки пар глаз, сиявших сочувствием, лаской и слезами, искали взгляда заплаканных Маниных глаз. Кто-то обнял ее. Кто-то прижался губками к ее горячей мокрой щеке. Кто-то шептал чуть слышно:
— Ах, если бы мы знали все это раньше! Если бы ты доверилась нам! Как бы мы сумели приласкать тебя! Маня, Маня!
— Мы бы поняли тебя и оценили! — говорил другой сочувственный голос.
— Бедная Маня, нелегко было таиться тебе! — звучал третий.
И под эти милые звуки душа Мани Дадуровой точно оттаивала постепенно от сковавшей ее ледяной коры, и в нее заглянуло горячее ласковое солнце.
* * *…Теперь для Мани Дадуровой началась новая жизнь. В гимназию она идет как на праздник. Там ее сочувственно, ласково встречают подруги. И уроки свои Маня учит не одна, а с кем-либо из девочек. Подруга заходит обыкновенно за Маней и уводит ее к себе. Тете Саше было объяснено, что если заставлять так много работать дома Маню, она не выдержит экзамена и ее исключат из гимназии… Сначала Александра Яковлевна отнеслась к этому вполне равнодушно:
— Ну, исключат — и пускай, отдам в портнихи.
Но дядя Иван и бабушка горячо вступились за Маню:
— Зачем губить карьеру девочки?! Может статься, из нее много путного выйдет!
И тетка, поворчав, оставила племянницу в покое.
Маня теперь вполне счастлива. Учится она недурно. Подруги ее любят, и прежние горькие думы покинули девочку.
Майское солнце греет жарко. Синее море улыбается ласковой доброй улыбкой и тихо-тихо поет. Точь-в-точь любящая мать, укачивающая свое дитя в колыбели. В беседке душно. Белые цветы акации уже отцветают. Их матовыми лепестками покрыты скамейки и пол. Небо голубеет в промежутке кружевных кустов. Всюду разливается чистая, радостная весенняя ласка.
Лидианке жарко. Лидианка в широкой домашней блузке из дешевенького муслина сидит в беседке, на высоком, выложенном из дерна диванчике, сплошь усыпанном воздушно-легкими опавшими цветами акации, и зубрит, зубрит, зубрит… Завтра последний экзамен. После этого экзамена она уже не гимназистка больше. Она свободная гражданка из южного города, хозяйка крошечного домика с садом и беседкой, дочь ее папы, и только. Она не будет уже слышать обращенных к ней фраз вроде: «Госпожа Хрущева, пожалуйте отвечать!» Или: «Извольте принять ваше сочинение, госпожа Хрущева!» Или: «Госпожа Хрущева, избегайте многоточий! Ваши письменные работы кишат ими!»
Теперь, с завтрашнего дня, Лидианка никогда ничего подобного не услышит. Завтра последний экзамен французского языка. Письменный уже был, остается устный. История французской литературы. Француз monsieur Ламбер любит, чтобы гимназистки знали дословно, чуть не наизусть, все эти мелко исписанные под его диктовку страницы лекций о Корнеле, Расине, Жан-Жаке Руссо и прочих гигантах их литературного мира.
И Лидианка совсем измучилась с ними. На подготовку дано только два дня. Ну в крайнем случае можно прибавить и одну ночь тоже. Куда ни шло, выспится и по окончании экзамена. Только бы папочка не огорчился! Добрый, заботливый! Он так печется о своей большой дочурке! И живет только для нее одной. И по урокам бегает ради нее с утра до вечера, зарабатывая в поте лица музыкой свои жалкие гроши.
Милый, дорогой папочка! О, если бы Лидианка заботилась о нем так же, как и он о ней, добрый, милый папочка был бы очень счастлив!
Внезапный порыв овладевает, как буря, душой Лидианки. Корнель, Расин и все прочие гении Франции забыты на минуту. Лидианка птичкой вылетает из беседки, мчится по единственной аллее небольшого палисадника, влетает в переднюю деревянного домика-особняка и кричит своим звонким голосом, так что ее должна прекрасно слышать вся гуляющая там, на берегу моря, публика:
— Серафимушка! Серафимушка! А любимые папины баклажаны приготовили к обеду?
Приоткрывается дверь. В щель врываются волны пара, и среди них, точно древнегреческая пифия, показывается пожилая, разрумяненная от кухонной жары женщина, повязанная платком.
— Как же! Как же, барышня! И баклажаны будут, и камбала баринова любимая на второе жарится. Все, что заказывали. Небось, не забыла…
И Серафимушка лукаво подмигнула Лидианке своим разгоревшимся у плиты лицом южной станичной казачки, приехавшей сюда, в Одессу, на заработки еще в те времена, когда Лидианка была совсем малюсенькой девочкой с живыми, черными глазами.
— Квасу не забудьте открыть клюквенного, Серафимушка! Папочка его любит больше хлебного! Гораздо больше! — словно спохватывается Лидианка.
Снаружи, в палисаднике, визжит засов калитки, и почти одновременно с этим под окном мелькает белая фуражка.
— Папочка вернулся! — и Лидианка стрелой вылетает в сад.
* * *— Папочка!
— Лидуша!
Собственно говоря, Лидианка — не Лидианка вовсе, а просто семнадцатилетняя Лидочка Хрущева, дочь учителя музыки Павла Петровича, добрейшего из учителей в целом мире.
С жительницами Лидии, разумеется, у молоденькой Хрущевой нет ничего общего, но все-таки подруги прозвали ее так за ее античную, со строгим греческим профилем головку, за большие черные глаза, за чудесные, с неподражаемым оттенком волосы, которые можно было бы встретить разве что у женщин Эллады. К тому же в классе имелись еще две Лиды, кроме Хрущевой, и вот, в отличие от Лиды Большой и Лиды Маленькой, дочь Павла Петровича Хрущева и прозвали Лидианкой.