С отведенного мне места у правой кулисы я вижу и наших экзаменаторов, и старших курсовых, и публику. Впереди начальство: директор образцовых театров, управляющий, их помощники. Дальше милое лицо «маэстро». А там инспектор, его помощник, симпатичный, молчаливый и добрый человек, Виктория Владимировна и учителя. Вот сидят "Бытовая история", «Словесность», "История драмы", француз, рыжий и веселый, как и подобает быть французу, батюшка, «Мимика», «Рисование» и «Пение» — словом, весь синедрион, до двух фехтовальщиков включительно.
А в «рае», как и на пробном испытании, старшекурсники, насмешливые и требовательные, как всегда. Впрочем, среди них есть и дружеский элемент: Наташа Перевозова, Комарова, Наровский, Плавский, общий здешний любимец, Наташа Бахметьева, изящная, хрупкая, как японочка, узкоглазая брюнетка, и другие.
Провалиться на виду у такой блестящей аудитории — позор.
Каждый из нас должен прочесть кусок прозы и стихи, как нас учил эти четыре месяца «маэстро». Мы волнуемся, каждый по-своему. Я вся дрожу мелкой дрожью. Маруся Алсуфьева шепчет все молитвы, какие только знает наизусть. Ксения Шепталова пьет из китайского флакончика валерьяновые капли, разведенные в воде. Лили Тоберг плачет. Ольга то крестит себе «подложечку», то хватает и жмет мои пальцы холодною как лед рукою. Саня Орлова верна себе: стиснула побелевшие губы, нахмурила брови, насупилась и молчит.
— Совсем Антигона, классическая героиня! Не тронь меня, а то укушу за нос! — пробует острить на ее счет Боб, но никто из нас не смеется. Всех захватила торжественность минуты.
И опять, как и четыре месяца тому назад, звучит голос инспектора на весь театр:
— Госпожа Алсуфьева!
— Ну, еще чего. Сказано, не твое дело… Видано ли, слыхано ли, чтобы рыться по чужим вещам?
Я сгораю от нетерпения. Предчувствие оправдываются, последние сомнения исчезают.
Бросаюсь открывать кассу — она пуста. Раскрываю слона — там на дне лежит одна тщательно сложенная десятирублевка.
— Саша! — кричу я в отчаянии. — Саша, ты истратила на нас все твои деньги! Какой ужас! И я этого не знала, Саша!
Она смотрит на меня с минуту и, вдруг сердито махнув рукой, опускается на край постели и начинает с плачем причитать во весь голос.
— Да что ты взялась душу мою вымотать христианскую, что ли! Да что это, в самом деле, за разбой среди бела дня! Да что ты лезешь ко мне, скажи на милость! Ну, истратила! Ну, истратила. Не на тебя, барынька-сударынька, госпожа гордая, а на сестру свою, на дитятко ее тратила, на молочного сынка своего. Эка невидаль, сделай милость! Я тебе все одно, что сестра родная, ты меня не как прислугу, мужичку лядащую, как сестру почитаешь, а мне не дозволено потратить каких-то рублев злосчастных на вас. Да что я вам чужая, что ли? Или стыдно тебе, гордость тебя обуяла, что простая мужичка на тебя, барыню-сударыню ученую, свои гроши смеет расточать? А?…
И уже новым, злым взглядом глядят на меня заплаканные глаза Саши.
— Молчи, Саша! Ради Бога, молчи!
Я бросаюсь к ней на шею, и мы обнимаемся и плачем.
В дверях появляется Юрик и при виде этого ревущего дуэта прикладывает пальчик к губам и тоже заливается звонким плачем.
— Недурное трио, нечего сказать! И если встречать Рождество Христово таким концертом, то уж лучше бы предупреждали добрых людей не приходить.
И длинный Боб, на ходу сбрасывая свою ветром подбитую шинельку, идет к нам. Саша вскакивает. Слез как не бывало.
— Да ты рехнулся, батюшка! — кричит она запальчиво. — С морозу прямо в комнату лезешь, ребенка застудишь. Ишь пару сколько напустил.
— Да, да, отойдите, Денисов, — подтверждаю я.
— Слушаюсь, миледи, — с комическим видом расшаркивается он.
Ольга и Володя Кареев выглядывают из прихожей.
— А Маруся? Она тоже обещала, — недоумеваю я.
— Они с Борисом Коршуновым, с Костей и Федей к Орловым махнули. А мы, как видите, миледи, верны вам, — с новым, изысканным поклоном рапортует Боб.