— Она хорошая.
— А мамка?
— Тоже.
— Ну и конечно. По мне, пускай хоть какие родители, хоть свои, хоть приемные, лишь бы не били. Вот у нас в классе Ванька, его знаешь как родная мать лупит!
Динка молчала. Герка был важный и смешной.
— А ты чего здесь? Ну, делаешь-то здесь чего, в лесу?
— Так… — растерялась Динка, — гуляю…
— Ага, — встрял Владик, — мы тоже гуляем, смотрим, какие деревья кто пометил…
Динка не поняла, что такого Владик сказал, только Герка как заорет на него:
— Ты чего? Чего ты треплешь, а? Просят тебя, да? Молчи, пока я тебе… — Он схватил брата за шиворот и потащил прочь от Динки, и все что-то говорил, только уже не громко, а сквозь зубы. Владик не сопротивлялся. Динка подумала сначала, что они какие-то странные, а потом, что у них есть секрет, а Владик чуть не проболтался.
“Ничего, — подумала она, — послезавтра приедет Юрась, и мы с ним все узнаем”.
Вечерние сказки
Вечером Динка укладывается спать так: сворачивает покрывало, кладет его себе в ноги, взбивает подушку, подражая бабушке Тасе, укладывает рядом с подушкой зайца. Потом забирается под одеяло и сворачивается калачиком. Просит бабушку рассказать сказку. Читать бабушка не может, глаза видят плохо.
— Да я, Диночка, и сказок-то не знаю… что тебе рассказать?..
— Расскажи про маму, как она была маленькой, — решается Динка спросить о заветном, и тут же ей кажется, что она обидела бабушку, — или про себя. Расскажи про себя.
— Да что про себя… — теряется бабушка, но тут же начинает рассказывать, присаживаясь на высокую Динкину кровать.
— Я в хорошей семье росла. И мамочка у меня хорошая была, и папа, да еще два брата старших и сестра. Я самая маленькая у них… если бы не война… Все война у меня унесла, и родных, и Васеньку.
— Какого Васеньку?
— Мы в одном классе с ним учились. Он такой был… глаза синие-синие, сам худенький, он спокойный был, добрый… Его матушка сильно меня не любила, — бабушка Тася комкала в сухих пальцах юбку на коленях, — все думала, я обмануть его хочу, женить на себе. Они богатые были, дом на четыре окна, пятистенок. Один он у них был. Крепко меня любил. Такого больше не было, — бабушка Тася вздохнула и замолчала надолго. — А потом война. Сначала-то ничего, мы в школу ходили, фронт далеко, никто из наших еще не погиб. А уж в 43-м он сбежал на фронт. А мне-то шестнадцати лет не было. Я на заводе работала, да вечером еще в типографии. Все ждала его, ждала. Я все думала: любовь всего сильнее. Даже войны. Мне только обидно было, что матушка его меня не замечает, будто не знает, что мы с ним дружили, а чего не знать-то? Вся деревня знала. Пожениться мы не успели. Ну кто нас поженит? Нам же восемнадцати нету… А я говорю: мне все равно. Какая разница, если мы любим друг друга? Матушка его меня на порог не пускала. Такие мы с ним были, — коротко рассмеялась бабушка Тася в темноту, — я его утешаю, он меня: все, мол, устроится, обвыкнется матушка… Ну, потом он уехал. Ну, а время прошло… Я-то сразу поняла, что ребеночек будет. И вот странно: ни страшно мне не было, ни стыдно. Я в почтальонки ушла. На заводе тяжело очень уж было. Ну и ушла. Люди добрые говорили: не ходи в почтальонки, беда, одна беда. Да разве в 16 лет этому веришь? Я и в войну толком не верила, не понимала. Я маму схоронила, надорвалась она, дома три похоронки лежало, на отца и братьев, а все не верила. Все казалось, что вернутся, все вернутся, и будем жить по-прежнему… И Васю я ждала, будто он учиться уехал, в город, и скоро вернется, и меня с собой заберет.
Бабушка Тася опять надолго замолчала. Никогда никому из своих родных детей и внуков не рассказывала она про то, что рассказывала сейчас чужой, незнакомой почти девочке. Динка ее не торопила. Она давно перебралась с подушки к бабушке поближе, а потом и вовсе положила голову ей на колени. Бабушка, казалось, этого и не заметила, только вместо юбки перебирала теперь Динкины волосы.
— Писал он мне часто. Да я и на почту-то устроилась, чтобы письма его получать поскорей. Он мне писал да матушке, больше у него никого не было. Я письма ей в ящик бросала, а зайти, в руки отдать, нет, ни разу не зашла, раз она не хочет, зачем? Я навязываться не буду. Думала только все: легче ждать вдвоем-то… Я одна, и она одна. Я, как проснусь, все глажу живот, глажу да разговариваю с ним… Васе я ничего не писала об этом. А он сам, будто догадался, вдруг в одном письме мне пишет, что закончится война, вернется он, дом построим, будет у нас сад, яблони да вишни, родится у нас сын, и назовем его Александром, в честь наших отцов, которые погибли, защищая нашу великую Родину… У нас одинаково их звали, и оба погибли еще в первый год.
Бабушка Тася говорила сухим голосом, спокойно, будто даже равнодушно. Но на Динкино сердце накатывалось чувство близкой беды.
— Ну, вот, в почтальонки-то ушла и столько горя насмотрелась, Господи, помилуй! А потом день этот проклятый. Весна была, трава такая ласковая, нежная, я все босиком бегала… все письма раздала, и так хорошо мне было, ясно. А потом вынула — похоронка. И адрес... Васин. Я до дома его дошла, а что делать, не знаю. Постучать? Как я ей отдам? А в ящик бросить, как я брошу — это ж Вася… Стою на крыльце и слышу вдруг, что кто-то плачет тоже. Она меня в окошко увидала и поняла все, раз я в ящик не бросаю, и плачет теперь там, за дверью. Не могла я больше. Камнем бумажку проклятую эту приложила и убежала. И все слышала за спиной ее плач.
Динка боялась пошевелиться. Бабушка Тася до боли сжала ее волосы, но Динка терпела, лежала, не шелохнувшись.
— Потом она ко мне пришла. Ничего не сказала. Кашу принесла гречневую. Ее тогда и не достать было. А я и не знала, что сказать. Что тут скажешь? Стали мы вместе жить. Она во всем мне помогала. Я молодая была, глупая, ничего не знала. Я бы без нее и не выжила. Потом Сашенька родился. Она хотела Васей назвать, но я письмо то показала, и она говорит: да, надо Сашей, если Васенька так хотел. Ну, вроде как слово его, последнее. Сашенька хорошим мальчиком был, спокойным, ласковым, ко всем шел. Матушка все нарадоваться не могла, все твердила — как Вася, как Вася.
Динка заснула. Заснула от усталости, будто пережила с бабушкой Тасей нелегкие ее годы. Бабушка не сразу это заметила и продолжала рассказывать:
— Мы хорошо с ней жили, Сашеньку растили. Потом она замуж меня выдала, — бабушка коротко и невесело засмеялась. — Приехал тут один, из города, красивый, веселый, все ходил за мной, цветы приносил… Я гнала его, стыдилась. Я думала, что никогда замуж не пойду, после Васи-то… А потом матушка меня уговорила. Ты, говорит, молодая, красивая, чего тебе пропадать, Васю все равно не воротишь, и Саше отец нужен. Конечно, нужен, я и сама понимала. Да только… — бабушка вздохнула, — не знаю. Сашеньке девять лет было. Уговорили они меня.
Бабушка замолчала, оборвала себя на полуслове, поняв, что Динка спит. Она переложила ее на подушку, укрыла и долго смотрела на внучку. Потом нагнулась и, будто самой себя таясь, погладила ее по волосам, поцеловала в лоб. Она вышла на крылечко, тяжело опустилась на теплые широкие ступени. Золотая горбушка солнца плавала за лесом, черные на ее фоне деревья казались нарисованными.
Хорошую жизнь прожила она, трудную, тяжелую, но все-таки — хорошую. Второй муж ее, Толик, балагур был, артист, любил ее, а прожили вместе всего два годочка. Как родила она Петеньку, Толик сильно запил, все нарадоваться не мог, что сын. Вот так пьяный до дома и не дошел, уснул у забора, да и замерз. Забирала ее из роддома опять одна матушка. А через год умерла от тяжелой мучительной болезни и она. Осталась Таисья одна с двумя детьми: Сашей и Петей. Целыми днями на работе, Сашка за старшего: и накормит Петю, и поиграет, книжки почитает, на горшок посадит. Вдвоем ходили они в лес за ягодами и грибами, всю зиму ели потом сушеную землянику, на сахар денег не было, чтобы варенье сварить.
Бабушка Тася тяжко вздохнула. Разве расскажешь об этом ребенку? Про то, как вынуждена была отдать Петю в круглосуточный детский сад, с понедельника по пятницу, почти что детский дом; как рвался он и рыдал каждый понедельник и прятался то в подполе, то на чердаке, то в печке, лишь бы остаться дома. Как Сашка заблудился в лесу и один проплутал там в одиночестве три дня, как Петя схватил страшное воспаление легких, думали, что умрет, как закрыли их типографию, как пустела их деревня и зарастали бурьяном брошенные дома…
Как появился в Легких горах Юрий Вениаминович, инженер. Как они работали вместе на заводе в городе и каждый день ездили домой в Легкие горы на автобусе, старом, вечно глохнувшем на лесной дороге. Как подружился он с Сашкой, который как раз вернулся в Лесногорск после института, как невзлюбил его Петя. Как он учил их всем наукам сразу, как рассказывал долгими зимами, когда до города было не добраться из-за снежных заносов, и про звездное небо, и историю крестовых походов, и про итальянских художников, и про теорию Дарвина… Ночами Юра кашлял, не любил говорить, как оказался здесь он, коренной москвич и интеллигент в пятом поколении. Родилась Катя.
А потом ему разрешили вернуться в Москву. Он звал их с собой, но они не поехали. Тогда он сказал, что съездит, узнает, что и как, и вернется. Он не вернулся. Через несколько лет написал. Катя и мальчики несколько раз ездили к нему в гости… Саша дружил с ним до конца его дней, Света жила у него, когда училась в институте в Москве, и даже назвала в честь него сына.
Не расскажет бабушка Тася всего этого маленькой девочке, вдруг появившейся в ее доме. Грустной девочке с удивленными, будто ждущими чего-то, глазами.
Дед Телятьев
Кто умел рассказывать сказки, так это дед Телятьев. Все так и называли его, по фамилии. Только бабушка Тася знала его имя-отчество. У дедушки Телятьева не было семьи. Но он так не считал.
— Все Легкие горы — моя семья, — говорил он.
— И Мироновы? — прищурясь, спрашивал Юрась.
— А что? Тоже люди.
Юрась и Динка часто бывали у деда Телятьева. Каждый раз, когда приезжал из города Юрась, они бежали к нему. Юла успевала проскочить через лазейку в заборе и встречала их у него во дворе радостным лаем.
У деда Телятьева всегда кто-то гостил. Только гости были необыкновенные: звери и птицы.
— Вот, залетела вчера в сени, а Муська ее и схватила. Насилу вырвал… Крылышко поломано, а ведь тоже птаха божья, жалко ее, дуреху, — и он поглаживал взъерошенные перышки какой-то лесной птички.
— А как вы лечить ее будете? — Динка тоже погладила легкие перышки.
— Да я уж умею! Вот вылечу, и полетит, красавица, будет радоваться…
— А что это за птичка?
— Соловейка…
Никто не знал столько сказок, сколько знал их дед Телятьев. Каждый камень, каждая травинка, тропинка, каждое дерево лесное имело у него свою историю.
— Соловей — птица добрая, не смотри, что неказистая… А как поет!
— Как?
— А вот июнь за серединку перевалится, тогда и услышишь… — дед Телятьев мечтательно закидывал руки за голову. — Думаешь, просто поет? Не-ет, это он лесную деву подзывает. Это вроде как лешего жена. Только леший, он старичок страшненький такой, кривоногий, с бородой до земли, а лесная дева, она-то красавица… Коса по пояс, радугой переливается, а платье все из цветов, ходит, будто летит, ни шороха не слышно, а поет как! Вот соловей ее в гости-то и зовет, петь вместе, а леший не пускает, оттого у соловья песни все жалобные, а русалки, что в реке живут… ну, да вы знаете, под Кочкарями, под скалой, место приметное… вот иду я как-то в покос, стало быть, июль уже, бояться нечего, Семик прошел давно, а после Семика-то русалки на землю носа не кажут, ну — иду. Луна на небе — что фонарь, и светло как днем. Вдруг вижу, на самой скале сидит девчонка. Глаза — ярче луны, и светлые такие, непростые, значит, сама небольшая такая, чуток постарше Динки, волосы длинные, белые, по камню стелются, а она сама венок плетет, только вижу, цветы в венке какие-то странные, а потом смекаю, что не цветы это, а рыбьи скелетики, и так жутко мне сделалось, прямо невмоготу, бежать надо, а ноги будто в землю вросли — и ни с места. Тут она венок свой на голову надела, и глазищи свои на меня поднимает, и смотрит, смотрит, будто душу вытягивает. Ну, думаю, все, Николай Витальевич, конец тебе. Видно, смерть твоя пришла. А девчонка красивая, хоть и нездешняя вся, но все-таки от красоты-то вроде и помереть не страшно… Дай, думаю, хоть поговорю с ней на прощанье, на том свете-то не знаю, поговоришь ли, будет ли с кем. “Ты, — говорю, — чья такая да откуда? Вроде как не наша, не легкогорская?” А она мне: “Как не ваша, самая что ни на есть ваша, только меня водяной к себе забрал, когда ты, Николаша, еще и на свет не родился!” — и тут как засмеется да как со скалы сиганет, а высота там сами знаете какая… И все, пропала. И верите, нет, с тех пор сколько бы я там ни рыбачил, не идет рыба, хоть плачь!
— Все это сказки! — насмешливо скажет Юрась.
— Может, и сказки, вам виднее, — не спорит дед Телятьев, а глаза у самого хитрые-хитрые, и Динка не знает, кому из них верить.
У деда Телятьева про все можно спросить: как раньше в Легких горах люди жили, почему лоси лижут соленые камни, почему синие колокольчики с пушистыми бледными листьями называются сон-травой, откуда у него в сенях большое зеркало в тяжелой резной раме, почему говорят, что через брод у Кочкарей ходить нельзя. И почему Легкие горы назвали Легкими горами, Ших Шихом, а Кошкары Кошкарами.
— Насчет Кошкар врать не буду — не знаю, ну, про Ших тут все ясно, это значит камень, гора, а вот насчет Легких гор — это по-всякому говорят… Вроде как Пугачев когда с восстанием через наши места шел, то в этих горах укрывался, и что, мол, хорошо укрываться здесь, легко. Вот и прозвали. А еще клад, говорят, он здесь спрятал со всеми своими богатствами… Ой, и кто только клад этот не искал! И в Кочкаринской пещере, и у Причалов, и в лесу, и в реке… Вот мы с братцем моим маленькие были, тоже искали, весь огород у отца перерыли да пол-леса! Хоть картошку сажай — вот как перерыли, все клад пугачевский искали…
— Нашли?!
— Да ну! — смеется дед Телятьев. — Клады-то, они ведь просто так, кому ни попадя, не даются…
Юрась толкает Динку в бок: найдем? Динка в ответ его тоже толкает: найдем!
Света, мама Юрася
Света приехала не в августе, как обещал дядя Саша, а в конце июня. Утром разбудил Динку звук приближающейся машины, в пустых Легких горах шорох шин издалека слышно. Потом у их ворот раздался резкий гудок. Бабушка Тася грохнула на кухне железной крышкой, Динка соскочила с кровати. Не одеваясь, она помчалась на крылечко. Еще вечером мама сказала, что сегодня приедет дядя Саша. И Динка ждала его даже во сне — он обещал, что свозит их с мамой в Кувшиново. Будто есть там озеро — темное, круглое, как блюдце, по берегам — осока, а само все кувшинками заросло. Розово-желтыми, нежными… Рвать их нельзя, а посмотреть можно.
— Возьмем лодку, у меня там приятель охотник есть, — сказал дядя Саша, — и пойдем. Вокруг тишина… круглые листья скользят вдоль бортов…
— А Юрася возьмем?
— Возьмем, куда ж мы теперь без Юрася, без Юрася никуда…
И вот Динка на крылечке, солнце бьет в глаза, а из дяди-Сашиной машины выходит женщина в шортах и стриженная под мальчика, худая, невысокая, а за ней — сумрачный Юрась. Кто-то положил Динке руки на плечи. Динка обернулась — мама. Сияющими глазами мама смотрела на гостью.
— Катя! Катя, как я соскучилась! Боже мой, как здесь хорошо! Ты не представляешь, что в Москве, такая жара, духота!
Она встала перед Динкой и так улыбнулась ей, будто с ног до головы облила солнечным светом.
— Диночка! Боже мой, какая же ты красавица!
Она порывисто обняла Динку. Прижала к себе. Отодвинула, заглянула в глаза, будто изучая, потом обняла опять и прошептала почти в ухо:
— Динка, ты бы знала, как я рада, что ты с нами! И что ты именно такая… Юрась, Юрась! — позвала она сына. — Правда, Динка похожа на бабушку Тасю? Нет, Катя, правда, что ты улыбаешься! Помнишь ту фотографию, где бабушка с косами? Еще платье такое с воротничком…
Динка почти не слушала Свету. Она понимала, что никак не может быть похожа на бабушку Тасю, раз она ей не родная. Но именно с этих Светиных слов, с ее сияющих глаз и порывистых объятий вдруг пришло к Динке чувство семьи, в которой она не лишняя, а на своем месте, и уверенность, что ее не вернут в детдом. Особенно когда мама сказала: