Вдруг Мишка раскрыл буфет:
– Стой, а это что такое?
– Где? – говорю я. – Ах, это бутылки. Ты что, не видишь? Здесь два вина: в одной бутылке – черное, а в другой – желтое. Это для гостей, к нам завтра гости придут.
Мишка говорит:
– Эх, пришли бы ваши гости вчера, и были бы у тебя деньги.
– Это как?
– А бутылки, – говорит Мишка, – да за пустые бутылки деньги дают. На углу. Называется «Прием стеклотары»!
– Что же ты раньше молчал! Сейчас мы это дело уладим. Давай банку из-под компота, вон на окне стоит.
Мишка протянул мне банку, а я открыл бутылку и вылил черновато-красное вино в банку.
– Правильно, – сказал Мишка. – Что ему сделается?..
– Ну конечно, – сказал я. – А куда вторую?
– Да сюда же, – говорит Мишка, – не все равно? И это вино, и то вино.
– Ну да, – сказал я. – Если бы одно было вино, а другое керосин, тогда нельзя, а так, пожалуйста, еще лучше. Держи банку.
И мы вылили туда и вторую бутылку Я сказал:
– Ставь ее на окно! Так. Прикрой блюдечком, а теперь бежим!
И мы припустились. За эти две бутылки нам дали двадцать четыре копейки. И я купил маме конфет. Мне еще две копейки сдачи дали. Я пришел домой веселый, потому что я стал рыцарем, и, как только мама с папой пришли, я сказал:
– Мам, я теперь рыцарь. Нас Борис Сергеевич научил!
Мама сказала:
– Ну-ка расскажи!
Я рассказал, что завтра я маме сделаю сюрприз. Мама сказала:
– А где же ты денег достал?
– Я, мам, пустую посуду сдал. Вот две копейки сдачи.
Тут папа сказал:
– Молодец! Давай-ка мне две копейки на автомат!
Мы сели обедать. Потом папа откинулся на спинку стула и улыбнулся:
– Компотику бы.
– Извини, я сегодня не успела, – сказала мама.
Но папа подмигнул мне:
– А это что? Я давно уже заметил.
И он подошел к окну, снял блюдечко и хлебнул прямо из банки. Но тут что было! Бедный папа кашлял так, как будто он выпил стакан гвоздей. Он закричал не своим голосом:
– Что это такое? Что это за отрава?!
Я сказал:
– Папа, не пугайся! Это не отрава. Это два твоих вина!
Тут папа немножко пошатнулся и побледнел.
– Какие два вина?! – закричал он громче прежнего.
– Черное и желтое, – сказал я, – что стояли в буфете. Ты, главное, не пугайся.
Папа побежал к буфету и распахнул дверцу. Потом он заморгал глазами и стал растирать себе грудь. Он смотрел на меня с таким удивлением, будто я был не обыкновенный мальчик, а какой-нибудь синенький или в крапинку. Я сказал:
– Ты что, папа, удивляешься? Я вылил твои два вина в банку, а то где бы я взял пустую посуду? Сам подумай!
Мама вскрикнула:
– Ой!
И упала на диван. Она стала смеяться, да так сильно, что я думал, ей станет плохо. Я ничего не мог понять, а папа закричал:
– Хохочете? Что ж, хохочите! А между прочим, этот ваш рыцарь сведет меня с ума, но лучше я его раньше выдеру, чтобы он забыл раз и навсегда свои рыцарские манеры.
И папа стал делать вид, что он ищет ремень.
– Где он? – кричал папа. – Подайте мне сюда этого Айвенго! Куда он провалился?
А я был за шкафом. Я уже давно был там на всякий случай. А то папа что-то сильно волновался. Он кричал:
– Слыханное ли дело выливать в банку коллекционный черный «Мускат» урожая 1954 года и разбавлять его жигулевским пивом?!
А мама изнемогала от смеха. Она еле-еле проговорила:
– Ведь это он… из лучших побуждений… Ведь он же… рыцарь… Я умру от смеха.
И она продолжала смеяться.
А папа еще немного пометался по комнате и потом ни с того ни с сего подошел к маме. Он сказал:
– Как я люблю твой смех.
И наклонился и поцеловал маму.
И я тогда спокойно вылез из-за шкафа.
Ничего изменить нельзя
Я давно уже заметил, что взрослые задают маленьким очень глупые вопросы. Они как будто сговорились. Получается так, словно они все выучили одинаковые вопросы и задают их всем ребятам подряд. Я так к этому делу привык, что наперед знаю, как все произойдет, если я познакомлюсь с каким-нибудь взрослым. Это будет так.
Вот раздастся звонок, мама откроет дверь, кто-то будет долго гудеть что-то непонятное, потом в комнату войдет новый взрослый. Он будет потирать руки. Потом уши, потом очки. Когда он их наденет, то увидит меня, и хотя он давным-давно знает, что я живу на этом свете, и прекрасно знает, как меня зовут, он все-таки схватит меня за плечи, сожмет их довольно-таки больно, притянет меня к себе и скажет:
«Ну, Денис, как тебя зовут?»
Конечно, если бы я был невежливый человек, я бы ему сказал:
«Сами знаете! Ведь вы только сейчас назвали меня по имени, зачем же вы несете несуразицу?»
Но я вежливый. Поэтому я притворюсь, что не расслышал ничего такого, я просто криво улыбнусь и, отведя в сторону глаза, отвечу:
«Денисом».
Он с ходу спросит дальше:
«А сколько тебе лет?»
Как будто не видит, что мне не тридцать и даже не сорок! Ведь видит же, какого я роста, и, значит, должен понять, что мне самое большее семь, ну восемь от силы, – зачем же тогда спрашивать? Но у него свои, взрослые взгляды и привычки, и он продолжает приставать:
«А? Сколько же тебе лет? А?»
Я ему скажу:
«Семь с половиной».
Тут он расширит глаза и схватится за голову, как будто я сообщил, что мне вчера стукнуло сто шестьдесят один. Он прямо застонет, словно у него три зуба болят:
«Ой-ой-ой! Семь с половиной! Ой-ой-ой!»
Но чтобы я не заплакал от жалости к нему и понял, что это шутка, он перестанет стонать. Он двумя пальцами довольно-таки больно ткнет меня в живот и бодро воскликнет:
«Скоро в армию! А?»
А потом вернется к началу игры и скажет маме с папой, покачивая головой:
«Что делается, что делается! Семь с половиной! Уже! – И, обернувшись ко мне, добавит: – А я тебя вот такусеньким знал!»
И он отмерит в воздухе сантиметров двадцать. Это в то время, когда я точно знаю, что во мне был пятьдесят один сантиметр в длину. У мамы даже такой документ есть. Официальный. Ну, на этого взрослого я не обижаюсь. Все они такие. Вот и сейчас я твердо знаю, что ему положено задуматься. И он задумается. Железно. Он повесит голову на грудь, словно заснул. А тут я начну потихоньку вырываться из его рук. Но не тут-то было. Просто взрослый вспомнит, какие там у него еще вопросы завалялись в кармане, он их вспомнит и наконец, радостно улыбаясь, спросит:
«Ах да! А кем ты будешь? А? Кем ты хочешь быть?»
Я-то, честно говоря, хочу заняться спелеологией, но я понимаю, что новому взрослому это будет скучно, непонятно, это ему будет непривычно, и, чтобы не сбивать его с толку, я ему отвечу:
«Я хочу быть мороженщиком. У него всегда мороженого сколько хочешь».
Лицо нового взрослого сразу посветлеет. Все в порядке, все идет так, как ему хотелось, без отклонений от нормы. Поэтому он хлопнет меня по спине (довольно-таки больно) и снисходительно скажет:
«Правильно! Так держать! Молодец!»
И тут я по своей наивности думаю, что это уже все, конец, и начну немного посмелее отодвигаться от него, потому что мне некогда, у меня еще уроки не приготовлены и вообще тысяча дел, но он заметит эту мою попытку освободиться и подавит ее в корне, он зажмет меня ногами и закогтит руками, то есть, попросту говоря, он применит физическую силу, и, когда я устану и перестану трепыхаться, он задаст мне главный вопрос.
«А скажи-ка, друг ты мой… – скажет он, и коварство, как змея, проползет в его голосе, – скажи-ка, кого ты больше любишь? Папу пли маму?»
Бестактный вопрос. Тем более что задан он в присутствии обоих родителей. Придется ловчить.
«Михаила Таля», – скажу я.
Он захохочет. Его почему-то веселят такие кретинские ответы. Он повторит раз сто:
«Михаила Таля! Ха-ха-ха-ха-ха-ха! Каково, а? Ну? Что вы скажете на это, счастливые родители?»
И будет смеяться еще полчаса, и папа и мама будут смеяться тоже. И мне будет стыдно за них и за себя. И я дам себе клятву, что потом, когда кончится этот ужас, я как-нибудь незаметно для папы поцелую маму, незаметно для мамы поцелую папу. Потому что я люблю их одинаково обоих, о-ди-на-ко-во!! Клянусь своей белой мышкой! Ведь это так просто. Но взрослых это почему-то не удовлетворяет. Несколько раз я пробовал честно и точно ответить на этот вопрос, и всегда я видел, что взрослые недовольны ответом, у них наступало какое-то разочарование, что ли. У всех у них в глазах как будто бывает написана одна и та же мысль, приблизительно такая: «У-у-у… Какой банальный ответ! Он любит папу и маму одинаково! Какой скучный мальчик!»
Потому я и совру им про Михаила Таля, пусть посмеются, а я пока попробую снова вырваться из стальных объятий моего нового знакомого! Куда там, видно, он поздоровее Юрия Власова. И сейчас он мне задаст еще один вопросик. Но по его тону я догадываюсь, что дело идет к концу. Это будет самый смешной вопрос, вроде бы на сладкое. Сейчас его лицо изобразит сверхъестественный испуг.
«А ты сегодня почему не мылся?»
Я мылся, конечно, но я прекрасно понимаю, куда он клонит.
И как им не надоест эта старая, заезженная игра?
Чтобы не тянуть волынку, я схвачусь за лицо.
«Где?! – вскрикну я. – Что?! Где?!»
Точно! Прямое попадание! Взрослый мгновенно произнесет свою старомодную муру.
«А глазки? – скажет он лукаво. – Почему такие черные глазки? Их надо отмыть! Иди сейчас же в ванную!»
И он наконец-то отпустит меня! Я свободен и могу приниматься за дела.
Ох и трудненько достаются мне эти новые знакомства! Но что поделать? Все дети проходят через это! Не я первый, не я последний…
Тут ничего изменить нельзя.
Старый мореход
Марья Петровна часто ходит к нам чай пить. Она вся такая полная, платье на нее натянуто тесно, как наволочка на подушку. У нее в ушах разные сережки болтаются. И душится она чем-то сухим и сладким. Я когда этот запах слышу, так у меня сразу горло сжимается. Марья Петровна всегда как только меня увидит, так сразу начинает приставать: кем я хочу быть. Я ей уже пять раз объяснял, а она все продолжает задавать один и тот же вопрос. Чудная. Она когда первый раз к нам пришла, на дворе была весна, деревья все распустились, и в окна пахло зеленью, и хотя был уже вечер, все равно было светло. И вот мама стала меня посылать спать, и, когда я не хотел ложиться, эта Марья Петровна вдруг говорит:
– Будь умницей, ложись спать, а в следующее воскресенье я тебя на дачу возьму, на Клязьму. Мы на электричке поедем. Там речка есть и собака, и мы на лодке покатаемся все втроем.
И я сразу лег, и укрылся с головой, и стал думать о следующем воскресенье, как я поеду на дачу, и пробегусь босиком по траве, и увижу речку, и, может быть, мне дадут погрести, и уключины будут звенеть, и вода будет булькать, и с весел в воду будут стекать капли, прозрачные как стекло. И я подружусь там с собачонкой, Жучкой или Тузиком, и буду смотреть в его желтые глаза, и потрогаю его язык, когда он его высунет от жары.
И я так лежал, и думал, и слышал смех Марьи Петровны, и незаметно заснул, и потом целую неделю, когда ложился спать, думал все то же самое. И когда наступила суббота, я почистил ботинки и зубы, и взял свой перочинный ножик, и наточил его о плиту, потому что мало ли какую я палку себе вырежу, может быть, даже ореховую.
А утром я встал раньше всех и оделся и стал ждать Марью Петровну. Папа, когда позавтракал и прочитал газеты, сказал:
– Пошли, Дениска, на Чистые, погуляем!
– Что ты, папа! А Марья Петровна? Она сейчас приедет за мной, и мы отправимся на Клязьму. Там собака и лодка. Я ее должен подождать.
Папа помолчал, потом посмотрел на маму, потом пожал плечами и стал пить второй стакан чаю. А я быстро дозавтракал и вышел во двор. Я гулял у ворот, чтобы сразу увидеть Марью Петровну, когда она придет. Но ее что-то долго не было. Тогда ко мне подошел Мишка, он сказал:
– Слазим на чердак! Посмотрим, родились голубята или нет…
– Понимаешь, не могу… Я на денек в деревню уезжаю. Там собака есть и лодка. Сейчас за мной одна тетенька приедет, и мы поедем с ней на электричке.
Тогда Мишка сказал:
– Вот это да! А может, вы и меня захватите?
Я очень обрадовался, что Мишка тоже согласен ехать с нами, все-таки мне с ним куда интереснее будет, чем только с одной Марьей Петровной. Я сказал:
– Какой может быть разговор! Конечно, мы тебя возьмем, с удовольствием! Марья Петровна добрая, чего ей стоит!
И мы стали вдвоем ждать с Мишкой. Мы вышли в переулок и долго стояли и ждали, и, когда появлялась какая-нибудь женщина, Мишка обязательно спрашивал:
– Эта?
И через минуту снова:
– Вон та?
Но это всё были незнакомые женщины, и нам стало скучно, и мы устали так долго ждать.
Мишка рассердился и сказал:
– Мне надоело!
И ушел. А я ждал. Я хотел ее дождаться. Я ждал до самого обеда. Во время обеда папа опять сказал, как будто между прочим:
– Так идешь на Чистые? Давай решай, а то мы с мамой пойдем в кино!
Я сказал:
– Я подожду. Ведь я обещал ей подождать. Не может она не прийти.
Но она не пришла. А я не был в этот день на Чистых прудах и не посмотрел на голубей, и папа, когда пришел из кино, велел мне уходить от ворот. Он обнял меня за плечи и сказал, когда мы шли домой:
– Это все еще будет в твоей жизни. И трава, и речка, и лодка, и собака… Все будет, держи нос повыше!
Но я, когда лег спать, я все равно стал думать про деревню, лодку и собачонку, только как будто я там не с Марьей Петровной гуляю, а с Мишкой и с папой или с Мишкой и мамой. И время потекло, оно проходило, и я почти совсем забыл про Марью Петровну, как вдруг однажды, пожалуйте! Дверь растворяется, и она входит собственной персоной. И сережки в ушах звяк-звяк, и с мамой чмок-чмок, и на всю квартиру пахнет чем-то сухим и сладким, и все садятся за стол и начинают пить чай. Но я не вышел к Марье Петровне, я сидел за шкафом, потому что я сердился на Марью Петровну.
А она сидела как ни в чем не бывало, вот что было удивительно! И когда она напилась своего любимого чаю, она вдруг ни с того ни с сего заглянула за шкаф и схватила меня за подбородок.
– Ты что такой угрюмый?
– Ничего, – сказал я.
– Давай вылезай, – сказала Марья Петровна.
– Мне и здесь хорошо! – сказал я.
Тогда она захохотала, и все на ней брякало от смеха, а когда отсмеялась, сказала:
– А чего я тебе подарю…
Я сказал:
– Ничего не надо!
Она сказала:
– Саблю не надо?
Я сказал:
– Какую?
– Буденновскую. Настоящую. Кривую.
Вот это да! Я сказал:
– А у вас есть?
– Есть, – сказала она.
– А она вам не нужна? – спросил я.
– А зачем? Я женщина, военному делу не училась, зачем мне сабля? Лучше я тебе ее подарю.
И было видно по ней, что ей нисколько не жаль сабли. Я даже поверил, что она и на самом деле добрая. Я сказал:
– А когда?
– Да завтра, – сказала она. – Вот завтра придешь после школы, а сабля – здесь. Вот здесь, я ее тебе прямо на кровать положу.
– Ну ладно, – сказал я и вылез из-за шкафа, и сел за стол, и тоже пил с ней чай и проводил ее до дверей, когда она уходила.
И на другой день в школе я еле досидел до конца уроков побежал домой сломя голову. Я бежал и размахивал рукой – в ней у меня была невидимая сабля, и я рубил и колол фашистов, и защищал черных ребят в Африке, и перерубил всех врагов Кубы. Я из них прямо капусты нарубил. Я бежал, а дома меня ждала сабля, настоящая буденновская сабля, и я знал, что в случае чего я сразу запишусь в добровольцы, и, раз у меня есть собственная сабля, меня обязательно примут. И когда я вбежал в комнату, я сразу бросился к своей раскладушке. Сабли не было. Я посмотрел под подушку, пошарил под одеялом и заглянул под кровать. Сабли не было. Не было сабли. Марья Петровна не сдержала слова. И сабли не было нигде. И не могло быть.
Я подошел к окну. Мама сказала:
– Может быть, она еще придет?
Но я сказал:
– Нет, мама, она не придет. Я так и знал.
Мама сказала:
– Зачем же ты под раскладушку-то лазил?..
Я объяснил ей:
– Я подумал: а вдруг она была? Понимаешь? Вдруг. На этот раз.
Мама сказала:
– Понимаю. Иди поешь.
И она подошла ко мне. А я поел и снова встал у окна. Мне не хотелось идти во двор.
А когда пришел папа, мама ему все рассказала, и он подозвал меня к себе. Он снял со своей полки какую-то книгу и сказал:
– Давай-ка, брат, почитаем чудесную книжку про собаку. Называется «Майкл – брат Джерри». Джек Лондон написал.