— Всех обыскать! — скомандовал Шкарбанов. — И чтоб не брыкались! Иначе… — И он потряс наганом над головой.
Вечерин, опасливо озираясь, сунул ладонь под мешок, в ворох сена. На снег выпал какой-то сверток.
— Что ж это ты, землячок, гостинцами разбрасываешься?
Архип поднял сверток, развернул. Пачка листовок. Каждая заканчивалась словами: «Долой Советы! Большевистских комиссаров — к стенке!»
Шкарбанов вырвал у Архипа листовки, швырнул их в лицо Вечерину.
— Так вот каким товаром торгуешь! Ну-ка, Архип, перешебарши его возок. Може, там и еще какой гнилой товарец сыщется…
Под мешком, на дне саней, лежала винтовка. С других кулацких повозок дружинники принесли еще десятка два ружей разных образцов, пять сабель и три браунинга. Бросили отобранное оружие к ногам Шкарбанова.
— Запаслись, гады, ничего не скажешь! — Он ожег Вечерина взглядом. — Уж не меня ли задумал пулей угостить?
— Мало ли кто ночью, когда товар на базар вез, мог наскочить — по всем дорогам бандиты гуляют. Вот и захватил ружьишко, чтоб оборониться… А про листки эти понятия не имею. Кто-то из здешних подкинул. Не буду чужой грех на душу брать…
— Тут Емельянов пробегал. Офицер белогвардейский, — сообщил Архип. — От него листовки.
— Емельянов, говоришь? Вчера какой-то Емельянов троих нашенских грузчиков пристрелил. Не он ли? Попадись мне в руки эта белая шкура… Куда он направился?
— Должно быть, к Троицкому собору. Уговор у них был — туда всем обозом двигать…
— Не иначе — снова митинговать, — поморщился Шкарбанов. — Вот что, Архип, мчись за Емельяновым вдогонку. Нагони во что бы то ни стало! Такую птицу на воле оставлять опасно… А я тут чуток задержусь. Нам еще кое-каких купчиков распотрошить надо. — И отдал распоряжение дружинникам: — Все входы и выходы на базаре закрыть! Чтоб ни единый контрик не улизнул!.. А ты, Архип, ступай поживее. Чапаева на Троицкой встретишь, скажи ему: скоро с дружиной прибуду!
Выйдя за ворота базара, Архип попал в новый людской водоворот. Большей частью здесь были купцы приезжие, лавочники, бывшие офицеры, жулье городское. Воздух содрогался от криков, матерщины, бесшабашного посвиста и пьяных частушек. Возбужденная публика улюлюкала, немилосердно толкалась. Отыскать в толкучке Емельянова не легче, чем иголку в стогу. Архип попытался было прорваться вперед. На него заорали:
— Вперед батьки хошь?.. А ну, назад подайся, не то…
— Ишь разгорячился, как блин на сковородке!
— Уж не из большевиков ли?
А с другого края уже долетали отголоски:
— Где большевик? Толкай его сюда! Руки чешутся…
Какая-то старушка, прижатая вплотную к Архипу, всю дорогу пугливо молилась:
— Матерь божья! Народищу-то, народищу-то! И куда их леший прет? Помнится, летось мы Мальцева, что божий храм с золотым крестом городу пожертвовал, до могилок провожали, вот так же толкались. И было из-за чего толкаться-то: вдова-помещица каждого кутьей с медом угощала, каждого сдобной булкой, двугривенным одаривала. На помин, значит, души усопшего. На всех поминальников хватило! Може, и ноне кто из богатых помер? Глядишь, и нам какое благодеяние окажут. Только зачем галдеть-то? Преже тише хоронили…
Архип так и не успел разъяснить старушке, в какую процессию угораздило ее затесаться. Толпа неожиданно колыхнулась, оттеснила старуху назад, бурливо толкнулась дальше, туда, где устремились к небу сияющие купола Троицкого собора, где на заснеженных крышах домов чернели, как галчата, фигурки любопытствующей ребятни. Толпа, шагнув на площадь, почувствовала облегчение, загудела радостно.
Вряд ли когда-нибудь Троицкий собор видел такое скопище народу, крикливого, клокочущего, как прибой. Над барашковыми папахами, заячьими малахаями, высокими купеческими картузами, гимназическими фуражками маячили впереди церковные хоругви, отсвечивали золотым окладом иконы, колыхались трехцветные — с белой, голубой и красной полосками — стяги, пугающе смотрел на толпу мрачными глазницами белый череп на черном знамени… И лишь однажды из серой людской массы выпорхнул, затрепетал на ветру алый флаг. Толпа под ним взворошилась, зароптала. Пронзительный свист огласил площадь. Чья-то рука потянулась к древку флага, рванула его со всей силой. Красное полотнище в последний раз взметнулось высоко над головами и, свернувшись в кровавый комок, полетело вниз, как подстреленная птица. А на том месте, где только что оно развевалось, поднялся огромный портрет «освободителя» — Александра II.
— Ну вот и вертаются прежние времена, — перекрестился старик в долгополом купеческом кафтане, стоявший впереди Архипа. — С царем идем…
— Большевистских комиссаров что-то не вижу, — кивнул в сторону собора его пьяный сосед, которого всю дорогу мучила икота.
— Пуганая ворона куста боится.
— Кто ж так их напугал-то?
— Али не знаешь? В плену побывали голубчики. Узнали, почем фунт лиха. Выпустили комиссаров на волю, но с одним твердым условием — носа на митинг не совать, помех новой власти не чинить. Иначе — поминай как звали! Вот они и прижукли. Да и где им супротив зажиточного мужика идти! Со всего уезда съехались обиженные на Советы. Вона сколько! Тыщенок пять, не менее. Да появись тут комиссар — разорвут в клочья! Обозленный народ пришел…
— Пора бы, ик, митинг открыть. Что-то, ик, замешкались…
— С минуты на минуту жди. Видишь, уже сам заводчик Мамин пожаловал, а рядом с ним — молодой Краснов, сынок моего дружка — купца Павла Ефимовича. И Ефим Кадилин, гляжу, здесь — уставщик нашей церкви… Вся верхушка в сборе. Сейчас поднимутся, и пойдет ликование!
И, словно услышав его слова, передние ряды замахали знаменами и шапками, и вся площадь дико забуйствовала. Задние стали напирать. Архип, подхваченный людским течением, вскоре очутился у самых ступенек собора, по которым поднимались на широкую площадку парадного входа главари восстания. Они шли гуськом, приветственно помахивали руками, улыбались публике.
Возвысившись над толпой, они скучились за спиной тучного господина в роскошной шубе с бобровым воротником («Должно быть, это и есть заводчик Мамин», — подумал Архип), любезно уступили ему место ближе к массам и терпеливо стали выжидать, когда стихнет оглушающий человеческий рев вокруг.
Архип заметил, что большинство мужиков, толпившихся в первых рядах, вооружены: сабли, наганы, карабины. Некоторые же прихватили с собой что под руку попало — охотничьи ружья, самодельные кинжалы, топоры и вилы. А какой-то долговязый усач в тулупе вооружился даже железной лопатой. Вдоль нижней ступеньки, преграждая путь к собору, цепочкой вытянулся военный строй. Глаза офицеров настороженно прощупывали толпу.
Господин с бобровым воротником протянул вперед руку, успокаивая расшумевшийся народ, и, когда площадь угомонилась, басовито заговорил:
— И вот, господа, момент настал. Радостный, долгожданный момент! Последние минуты доживает ненавистный большевистский режим. Совет уже разогнан и больше никогда не возродится. Не позволим! Бразды правления в городе переходят в наши руки, в надежные и крепкие руки истинных хозяев земли русской. С нами бог и крестная сила! По всему уезду, по всей России великой скоро всколыхнутся на борьбу верные сыны отечества. Наступает час нашего светлого возрождения! И мы, балаковские, показываем пример всем честным людям, как надо действовать. День девятнадцатого февраля войдет в историю не только как великая дата освобождения крестьян от крепостной зависимости, но и как начало светлого праздника нашего освобождения от цепей большевизма. Ура, господа! Долой Советы! Смерть большевикам!
В толпе шныряли проворные офицеры в сизых шинелях. Они раздавали листовки и подбадривали мужиков криками. Необузданный восторг и слепая ярость отражались на лицах повстанцев.
В кучке солдат, что стояли у самого собора и орали громче всех, Архип разглядел Емельянова. Штабс-капитан держал в руке серую мерлушковую шапку, то и дело потрясал ею в воздухе. Надрываясь из последних сил, он орал:
— Дави гадов-большевиков! Да здравствует Учредительное собрание!
Холеное, чисто выбритое лицо его багровело от натуги. Он горделиво, как конь в пылу решающей скачки, вскидывал голову, воинственно выпячивая грудь, метал в толпу взгляды, полные торжества.
«Победителем себя почувствовал, белогвардейский холуй, — зло подумал Архип. — Совсем ошалел в экстазе зверином, аж ноздри вздулись…»
Не спуская глаз с Емельянова, Архип стал пробираться ближе к нему. На каждом шагу встречал хмурые, озлобленные глаза мятежников. На соборной площадке потрясал кулаками уже какой-то новый оратор — гривастый господин в пенсне. Слушали его без энтузиазма. Легкий говорок возникал то в одном, то в другом краю площади.
И вдруг словно кто бомбу бросил в толпу — загорланила она встревоженно, задышала хрипло и прерывисто. Архипа швырнуло назад, и он чуть было не напоролся на чьи-то вилы. Его толкало, вертело, как в бурлящем потоке, он задыхался в этой многоликой сумятице, в запахах пота и винного перегара.
— Комиссары на площади! — крикнули в переднем ряду.
И пошел по толпе ропот:
— Ну и ну! Не испужались, выходит…
— На рожон лезут…
— Где комиссары-то? Что-то не вижу…
— Да вон же — всем выводком…
Никто больше не обращал внимания на гривастого оратора. Взоры публики были устремлены влево. Там, на высоком крыльце, возле фонарного столба, скучившись, переговаривались между собой люди, одетые в солдатские шинели и кожаные куртки. Впереди — Архип сразу узнал его — Григорий Чапаев. Он мало изменился с тех пор, как приезжал в село к Калягину, только разве несколько осунулся и побледнел и левая рука не перевязана бинтом, как прежде. Шинель его распахнута, черные усы подергиваются в ухмылке. Он кивает в сторону собора и, склонившись к уху моложавого человека в кожанке, что-то доказывает ему. Комиссары и красногвардейцы безбоязненно оглядывали с крыльца темную, враждебную силу, что клокотала на площади. Наверное, и до них долетали угрожающие возгласы, которые Архип слышал совсем близко вокруг себя.
— Хорохорится Чапаев-то. Виду не подает. А у самого, поди, душа в пятки ушла…
— Привык на рабочих митингах балясы точить. А тут не тот народец-то…
— И этот с ним, комиссар по труду товарищ Сечко. Металлистов маминского завода с собой привел…
— Где им тягаться с хозяином! Кишка тонка. Мамин был силой, силой и остался. Не решатся они против него выступить.
А гривастый все еще что-то тараторил, сбивчиво припрыгивал от возбуждения, и пенсне его, сверкая стеклами, то и дело соскальзывало с носа.
Григорий Чапаев вскинул на болтливого оратора усмешливый взгляд, сказал громовым голосом, чтобы все слышали:
— Вертит языком, что корова хвостом. Шелды-булды да начики-чикалды…
В толпе послышался сдержанный смешок. Чапаевские глаза заиграли веселой синевой.
— Не верю, чтобы тут одни лишь спесивые сударчики-белоручки, кулаки да купчики со своими сынками беспутными собрались. Есть, поди, и трудовой люд, сбитый с толку эсеровской брехней. Эсеров медом не корми, дозволь только языком поработать. Только ведь от слов до дела у них сто перегонов… И нет у меня охоты сударчиков торговых речами вразумлять. Бестолковое занятие! Я к тем мужикам обращаюсь, которые случайно, по недомыслию на это барское торжество попали, на эсеровскую приманку клюнули. Товарищи крестьяне! За кем вы идете? Кого вы слушаете? Неужто вы и вправду думаете, что заводчик Мамин, который сулил вам тут златые горы, печется о бедняцкой доле? О своей шкуре он печется, хочет снова себе литейный завод вернуть, рабочих к рукам прибрать. А помещики, торгаши с кулаками, что здесь до хрипоты орут, власть Советскую проклинают, — им-то чего надо? Ясно чего — царя им надо! А еще — землицу, что у них революция отняла и крестьянину передала. Вот и дерут глотку, о каком-то возрождении поют, сами себя в верховные правители метят. Посмотрите на них: этот — сударь и этот — сударь, а кто же им присударивать станет? Без слуг-то они как без рук. Для того и мятеж устроили, чтобы вновь мужика в ярмо загнать. А вы и уши развесили… Слова-то у них, что и говорить, бархатны, да дела-то, если в суть вникнуть, жестче свиной щетины. В крови народной задумали революцию потопить…
Не давали говорить Григорию, сбивали криками, грязными ругательствами, угрозами. И лишь рабочие, пробравшиеся из задних рядов ближе к крыльцу, поддерживали Чапаева, осаживали крикунов:
— Да тише вы, подпевалы буржуйские! Комиссар дело говорит…
— Не все эсерам, дайте и большевику слово сказать!
— Крой дальше, Григорий Иваныч! Пусть узнают правду…
А в ответ толпа ревела злобно:
— Довольно! Стаскивай с крыльца комиссаришку!
— Без большевиков обойдемся!
— Ишь разошелся! Видно, снова в кутузку захотел…
Слышались возгласы и другого рода, примиряющие:
— Послушать надобно и тех и других. Потом сами рассудим…
— Пущай Чапай на главную трибуну взбирается да там спорит с докладчиком! А то сбоку припека…
— Хорошо б лбами столкнуть. Посмотрим, кто кого…
Григорий Чапаев, прервав речь, решительно полоснул ладонью воздух:
— А что? Место там, у собора, подходящее. Лобное место! Не возражаю. Готов хоть сию минуту. Мы вам всю, какая есть, большевистскую правду без утайки раскроем, а они пусть свое буржуйство перед народом обнажают. И тогда вам виднее станет, с кем идти сподручнее. — И он обернулся назад, позвал комиссаров: — Пошли, товарищи! Народ требует…
Чапаев первым спрыгнул с крыльца. Следом за ним спустились, бряцая винтовками, красногвардейцы. Комиссар труда Валентин Сечко звонко крикнул в толпу:
— Расступись, народ! Освобождай проход…
Мужики неохотно потеснились, пропуская комиссаров вперед. Одни смотрели на смельчаков с любопытством, другие — с явным злорадством, а третьи — таких оказалось немного, человек тридцать, и Архип с ними — присоединились к чапаевскому отряду, зашагали рядом с красногвардейцами, расталкивая народ.
Они уже миновали центр площади и стали приближаться к собору, когда наткнулись на шеренгу солдат и офицеров. Живая масса серых шинелей с каждой минутой разрасталась, наплывала на них, оттесняя мужиков дальше, и комиссары оказались отрезанными от толпы. Любопытствующая публика в напряженном оцепенении ожидала: что же произойдет дальше?
У Чапаева на скулах судорожно задвигались желваки:
— В кольцо захватили, паршивцы! Не хотят, чтобы мы с народом говорили. Боятся правды… А ну, отсторонись, дай пройти! — Он резко рванул дуло винтовки, направленной на него одним из солдат.
— Не сметь! Пристрелю! — Из-за солдатской спины выскочил, махая маузером, штабс-капитан Емельянов. Он рявкнул на солдат: — Выполняйте, что было приказано!
Те сорвались с места и, сминая отряд Чапаева, навалились на красноармейцев, стали выхватывать у них винтовки. Завязалась рукопашная схватка. Комиссар Сечко отпихнул ногой Емельянова. Потом, расстегивая на ходу кобуру, побежал на выручку Чапаеву, которого подминали под себя три рослых солдата. Емельянов не дал ему добежать, бросил вдогонку ручную гранату. Испуганная толпа шарахнулась от взрыва, а Сечко качнулся, выронил наган, вскрикнул отчаянно. На спине кожанки, разорванной осколком, выступили черные пятна крови. Пробегавший мимо солдат остановился, замахнулся на Сечко прикладом, оглушил ударом по темени. Он упал лицом вниз. Грязный снег под ним густо побагровел.
Архип отбивался от бородатого мятежника, наскочившего на него с кинжалом, и видел, как впереди рассвирепевший солдат пинал сапогом беспомощное, окровавленное тело Сечко. Архип изловчился, со всей силой двинул бородача по челюсти и сразу же метнулся к. солдату, что измывался над Сечко, сбил и его с ног. Схватил выроненный комиссаром наган.
Оглянулся: Чапаев неподалеку. Застыл перед толпой безоружный, с кровавым шрамом на лбу. Голова обнажена. Шинель изодрана в клочья. Расширенные глаза ненавистно смотрели на мятежников. Они двигались навстречу ему, галдя неистово, звеня топорами и вилами. Еще миг — и вся эта очумелая темная сила обрушится на Григория, растерзает его с беспощадной, звериной лютостью. Архип рванулся с места, встал впереди Чапаева и, угрожая толпе наганом, крикнул: