Увы, не нашел Ластик, чем утешить старика. Можно было, конечно, пообещать: «Ничего, лет через четыреста на свете получше станет», только вряд ли он бы утешился.
А жизнь у них тут в 1606 году и впрямь была поганая.
Хотя, с другой стороны, это смотря с чем сравнивать. Если с прежними царствованиями, то все-таки стало получше. Когда новый государь в прошлом июне торжественно въезжал в покорившуюся Москву, весь город трепетал от страха. Известно, что всякое правление начинается с казней, потому что надобно внушить подданным трепет и уважение к власти. Тем более Дмитрий много пострадал от врагов и сердцем от этого должен был ожесточиться. Да и помнила Москва, чей он сын — такого государя, как Иван Грозный, не скоро забывают.
Ни в первый, ни во второй день никого не четвертовали, не колесовали, даже не повесили, и тут уж москвичи затряслись по-настоящему — видно, готовил победитель какую-то невиданно лютую кару. Юродивые сулили плач великий и скрежет зубовный, приближенные Годуновых прощались с семьями, а некоторые с перепугу постриглись в монахи, надеясь, что это спасет их от мученической смерти.
С недельку столица трепетала, потом понемножку стала успокаиваться. Ибо — чудо чудное — ни одной головы с плахи так и не покатилось. Царь вел себя странно.
И невдомек было боярам и простолюдинам Русского государства, что это называется «Первый этап построения нового общества».
Юрка говорил Ластику: «Известно из античной истории (а ее он знал изрядно — и в пятом классе успел Древний Мир пройти, и в Польше книг поначитался), что существует два способа править: страхом и любовью. По-второму на Руси никогда еще не пробовали».
Первый этап построения нового общества был такой: излечить народ от постоянной запуганности, дать понемногу распробовать, что такое милостивое и справедливое правление.
Времени, конечно, прошло немного, вековой страх так быстро не выведешь, и все же без трупов на виселицах, без выставленных на всеобщее обозрение голов и отрубленных конечностей Москва задышала вольготнее, повеселела.
Раньше всё было нельзя: ни песни петь, ни музыку слушать, даже за тавлейное баловство (то есть обыкновенные шашки), не говоря уж об азартных играх, сурово наказывали. Любая вольность, любая забава почиталась за грех и преступление. Теперь же по улицам в открытую ходили скоморохи, на рынках пестрели балаганные шатры, парни с девками катались на качелях, а каждую неделю царь устраивал для народа какое-нибудь празднество или зрелище.
Со второй важной задачей — победить в стране голод — совладали без большого труда. Борис Годунов был скареден, со всего государства тянул деньги, а расходовал скупо. Дмитрий же велел закупить много зерна, продавать его дешево, и Русь впервые за свою историю досыта наелась хлеба. «Уж на что, на что, а на ржаную муку средств в казне всегда хватит», — говорил Юрка.
Так-то оно так. Вроде бы никогда еще страна не жила столь сытно и спокойно, а все равно вон и моровые хвори (эпидемии) опустошают целые местности, и крымские разбойники бесчинствуют… Ох, далеко еще до «нового общества».
Несчастного старика Ластик, конечно, велел накормить и дать приют. Но настроение стало совсем кислое.
С третьим делом, правда, вышло удачнее.
К князю Солянскому за судом и правдой пришел Китайгородский купец с приказчиками.
Дело в том, что в Московском государстве юридической системы в общем-то не было. То есть, если человек совершил преступление, за карой дело не станет — в два счета кнутом обдерут или башку оттяпают, но вот если какое спорное дело, выражаясь по-современному, из области гражданского права, то обращаться за разбирательством особенно некуда. Дмитрий Первый задумал ввести в царстве суды, где всякие дела решались бы быстро и без мздоимства, но это работа долгая, не на один год. Пока же жители поступали по старинке: в деревне шли за приговором к помещику, в городе к какому-нибудь уважаемому человеку — епископу или боярину.
Судебные дела Ластик больше всего не любил. Только куда от них денешься. Назвался князем — полезай в кузов.
А тяжба у купца была вот какая.
У него в лавке из мошны пропала вся дневная выручка, три рубля с двумя копейками, деньги немалые. Доступ к ним имели только приказчики — те шестеро парней, кого он привел на суд. И попросил князюшку указать, кто из них вор, кому из них за покражу правую руку рубить.
Ну, это была не штука, на подобных расследованиях Ластик уже успел поднатореть.
Купчине строго сказал:
— Ныне за воровство рук рубить и казнить не велено, государь запретил.
А парням велел встать в ряд.
Медленно прошелся, глядя каждому в глаза, снизу вверх. Прищурится, брэкетом цыкнет, Божьим Оком на груди сверкнет — и переходит к следующему.
Штирлиц тоже участвовал в психологическом давлении: топорщил перья, угрожающе разевал клюв.
Каждый из приказчиков, конечно, пугался. Но только один, конопатый, сделался белее простыни, и подбородок задрожал.
Эге, сказал себе Ластик, но виду не подал. Если торговцу на воришку указать — забьет до смерти, не поглядит на царский запрет.
— Ну вот что, честной купец, — объявил премудрый Ерастий, завершив обход. — Божье Око узрело, что завтра покраденные деньги к тебе в мошну вернутся, сами по себе. А вора ты боле не ищи и никого из приказчиков не наказывай.
Купец засомневался:
— А коли не вернутся, тогда так? Ведь три рубля с двумя копейками, шутка ли?
— Не вернутся, тогда снова приходи, — разрешил Ластик и многозначительно посмотрел на конопатого.
Тот едва заметно кивнул.
— Ррроссия — Брразилия: шесть — ноль! — триумфально возвестил Штирлиц.
А Ластику помечталось: может, если удастся вернуться в свое время, пойти работать сыщиком в уголовный розыск? Вроде бы есть талант. Опять же наследственность.
Только мечты эти были пустые. Никогда уже не попадет шестиклассник Фандорин в свой лицей с естественно-математическим уклоном, никогда не переступит порога родной квартиры…
Унибук-то к владельцу так и не вернулся.
Тогда, год назад, Юрка с интересом выслушал про замечательные свойства компьютера, который он упорно называл ЭВМ, «электронно-вычислительной машиной», пообещал книжку из Шуйского вытрясти. И сделал всё, что мог.
Нагнал на боярина страху: в Москву велел везти на простой телеге, закованным в железа. Вопреки собственным правилам, пугал застенком и пытками. Василий Иванович и трясся, и слезы лил, но унибука не отдал.
Говорил, что полистал волшебну книжицу, ничего в ней не понял и устрашился — порешил ту невнятную премудрость изничтожить. Жег ее огнем — не сгорела, кинул в Москву-реку — не потонула, даже не намокла. Тогда велел слугам запечатать книгу в дубовый бочонок с камнями, да отвезти в Кириллов монастырь, чтоб святые старцы прочли над нею молитву и бросили в Бело-озеро, где омуты глубоки и подводны токи быстры.
По возвращении в Москву допросили князевых слуг. Те подтвердили: да, возили они на север некий малый бочонок и утопили его напротив монастыря.
Государь отрядил на Белое озеро целую экспедицию. Месяц там крюками по дну шарили, но вернулись ни с чем.
В общем, пропал универсальный компьютер. Бежать стало некуда. Не в колодец же лезть, в двадцатое мая неизвестно какого года? И тем более не назад в могилу — в 1914 году Ластика тоже ничего хорошего не ожидало, разве что нож сеньора Дьяболо Дьяболини.
А, может, оно и к лучшему, что нет унибука. Как бы Ластик бросил друга и начатое дело? Да какое дело!
Шуйского же пришлось выпустить. Даже в ссылку его царь не отправил, как собирался. Ластик сам выпросил боярину прощение. Конечно, не из-за Василия Ивановича (чтоб ему, идиоту суеверному, провалиться) — из-за Соломки.
Только о ней подумал — за воротами раздалось конское ржание, стук копыт, грохот колес, зычные крики «Пади! Пади!»
Изучение общественного мнения в 1606 году
Вбежал во двор скороход, увидел князя Солянского, поклонился и давай мести алой шапкой по земле — раз, другой, третий, от чрезмерного почтения:
— К твоей милости княжна Соломония Власьевна Шаховская!
— Скажи, сейчас буду.
Ластик поднялся, передал попугая дворецкому.
На ближней церкви Рождества Богородицы-что-на-Кулишках ударил колокол, созывая прихожан на молитву. Стало быть, уже три часа пополудни, пора ехать в Кремль, на заседание Сената. По Соломке можно часы проверять, тем более что стоявший в парадной горнице часовой короб нюрнбергской работы, хоть и был украшен золотыми фигурами, но время показывал весьма приблизительно.
Ехать к царю на совет вельможе такого ранга полагалось с честью, то есть с подобающим эскортом и с превеликим шумом, иначе зазорно.
Из колымажного сарая выкатили здоровенную карету и запрягли в нее аж десять лошадей — на большей, чем у князя Солянского, упряжке ездил лишь государь.
Спереди и сзади выстроились пешие и конные слуги, зазвенели саблями, защелкали кнутами, загорланили «Пади! Пади!» — это чтобы прохожие расступались и шапки снимали. Ничего не поделаешь, таков стародавний порядок, за один год его не сломаешь. При всем шуме двигались еле-еле, шагом, потому что бегают и несутся вскачь лишь холопы, а государеву названному брату поспешность не к лицу.
Но пышная карета, со всех сторон окруженная свитой, поехала вперед пустая, сам же князь забрался в возок к боярышне Соломонии Власьевне — тот был попроще и запряжен всего лишь шестерней.
На сиденье напротив княжны сидели две мамки, потому что благородной девице одной из дому выезжать неподобно, но они у Соломки были вымуштрованные. Едва увидели Ластика — зажмурились, да еще глаза ладонями прикрыли. Тогда Соломка чопорно подставила круглую румяную щеку, Ерастий ее чмокнул, и боярышня зарделась. Такой у них сложился ритуал, повторявшийся изо дня в день.
Дождавшись чмока, мамки глаза открыли — стыдная (то есть интимная) часть была позади.
Соломка махнула им рукой, и дрессированные бабы залепили уши воском — к этому они тоже привыкли. Были они редкостные дуры, княжна нарочно таких подбирала, но все же лишнего им слышать было ни к чему.
— Ну что вчера-то? — нетерпеливо спросила Соломка. — Куда ходили-ездили?
— Вчера вообще такое было, ты себе не представляешь!
После столь интригующего начала Ластик нарочно сделал паузу, чтоб потомить слушательницу. Будто случайно выглянул в окошко, да словно бы и засмотрелся на улицу.
По правде говоря, ничего интересного там не было, улица как улица.
Посередине грязь и лужи, по краям дощатые мо?стки — вроде тротуаров. Там стоят люди, разинув рты, смотрят на боярский поезд. Женщины все в платках, мужики в шапках — простоволосыми из дому выходить срамно. Будь хоть в рванье, в драных лаптишках, а голову прикрой.
С одной стороны улицы, которая в будущем станет называться Солянским проездом, зеленел пустырь, на котором паслись козы; с другой торчал кривой забор — вот и весь городской пейзаж.
— Да рассказывай ты! — пихнула локтем Соломка. — Кем вчера вырядились? Опять каликами перехожими?
— Нет. Государь дьячком, я монашком, а Басманов — он с нами был — бродячим попом. За реку ходили, по кабакам. Слушали, что в народе про новый указ говорят.
Новый указ Дмитрия Первого объявлял войну застарелой российской напасти — взяточничеству. Царь повелел удвоить жалованье всем служилым людям, чтоб не мздоимствовали по необходимости, от нужды, а кто все равно будет хапать, того приказано карать стыдом: водить по улицам, повесив на шею взятку — кошель с деньгами, связку меха или что им там сунут. Юрка считал, что позор — наказание поэффектней тюрьмы или порки. И, по обыкновению, отправился слушать, как откликнутся на новшество простые люди (он это называл «изучить общественное мнение»).
В дотелевизионную эпоху правителю в этом смысле было легче. В лицо царя мало кто знал, уж особенно из посадских (горожан). Да кому бы пришло в голову, что царь и великий князь может вот так запросто, в латаном армячишке или рваной рясе бродить среди черни.
— Дьячком? Царь-государь? — осуждающе покачала головой Соломка. — Срам-то какой! Ну, чего смолк? Дальше сказывай.
— Тогда не перебивай, — огрызнулся Ластик. И рассказал про вчерашнее.
Сели они за Крымским бродом в кружале (питейном заведении) — большой прокопченной избе с низким потолком, где тесно стояли столы и густо пахло кислятиной. По соседству десяток посадских пили олуй (пиво), закусывая солеными баранками и моченым горохом. Компания была шумная, говорливая — именно то, что надо.
При Годунове тоже пили, но молча, потому что повсюду шныряли шпионы, и человека, сказавшего неосторожное слово, сразу волокли в тайный приказ. Хорошо если просто кнутом выдерут, а то и язык за болтовню вырвут или вовсе голову с плеч.
Нынешний же государь, все знали, доносы запретил, а кто с поклепом или ябедой в казенное место придет, того велел гнать в шею. Жалобы дозволил подавать только открыто, причем принимал их сам, для чего дважды в неделю, по средам и субботам, в государев терем мог прийти всякий. Это новшество, правда, оказалось не из удачных. Обычные люди идти к самому государю со своими невеликими обидами не осмеливались, приходили все больше сумасшедшие либо завзятые кляузники.
Но зато в кабаках теперь разговаривали бесстрашно, о чем хочешь.
К примеру, у красномордого дядьки, что сидел подле окошка, царев указ одобрения не вызвал.
— Возьмите меня, — говорил он, чавкая. — Вот я земской ярыжка (это вроде милиционера из патрульно-постовой службы). Платили мне жалованье копейку и две деньги в день. На это разве проживешь? А ничего, не жаловался. Потому что мне за мою доброту кто яичком поклонится, кто на престольный праздник сукнеца поднесет или так бражкой угостит. Вот я и сыт, и пьян, и одет. А теперь что? Ну, кинули мне от государя три копейки в день. Это разве деньги? На пропитание-то довольно, а женке платок купить? А чадам леденца медового? Тележка у меня вон старая, четвертый год езжу, обода на колесах прохудились. Надо новую покупать, али как? Теперь допустим, поймали меня на малом подношении — скажем, у тебя, Архипка, две щуки взял, за мое над тобой попечительство. Стоит оно двух щук?
— Стоит, кормилец. Еще и плотвичку прибавлю, только не забидь, — охотно поддержал его один из собутыльников, очевидно, торговец рыбой.
— То-то. А мне твоих щук с плотвичкой на шею повесят и зачнут по рынку водить, всяко позоря. Кто после такого срама меня, ярыжку, страшиться будет? Мальчишки засмеют!
— Да-а-а, оно конечно, — повздыхали остальные. Юрка в своей надвинутой на глаза скуфье слушал внимательно, уткнувшись носом в деревянный жбан. Ластик нервно оглядывался по сторонам — ему в этом темном, зловонном кабаке было неуютно. Один лишь воевода Басманов ел и пил за троих. Удивительный это был человек — просто бездонная бочка. Перед выходом в город как следует поужинали. Басманов сожрал пол-гуся, здоровенный кус баранины, десяток пирогов и выпил кувшинище венгерского, а тут потребовал щей, каши, жареных потрохов и уписывал за обе щеки. Широкие рукава рясы закатал до локтей, ворот распахнул и трескал — только хруст стоял.
Не нравилось Ластику, что Юрка так носится с этим боровом. Поставил его главным надо всем войском, слушает его, на охоту вместе ездят.
Говорит, что, хоть у Басманова извилин немного, зато он настоящий мужик — крепкий и верный, такой не продаст. Он и под Кромами за Годуновых до последнего стоял. Уж все стрельцы взбунтовались, перекинулись на сторону Дмитрия, а воевода присягу нарушать отказался. Навалились на него кучей, насилу одолели и привезли к царевичу связанного — на казнь. Басманов и тогда пощады не запросил, только зубы щерил да ругался. Когда же после разговора с глазу на глаз поклялся служить Дмитрию, то сделал это не от страха за свою жизнь, а потому что царевич ему полюбился.