Струна и люстра (сборник) - Крапивин Владислав Петрович 14 стр.


Я не понял, что за памятник и подумал: не спросить ли? Но в этот момент Лыш тонко завопил:

— Куда?! Стой, паразит!..

Мы все аж подскочили. А дальше я увидел такое… ну просто сон какой-то! Стул, который Лыш только что держал на плече, теперь скакал по заросшему дикой травой газону. Подпрыгивал, удирал, путаясь в лопухах и бурьяне тонкими ногами. Как дурной жеребенок! Лыш стремительно догнал его, ухватил за спинку, дал шлепка по сиденью и водрузил беглеца снова на плечо… И все это никого не удивило. Кроме меня. Но и я не стал ахать и расспрашивать. Подумалось даже: «Если здесь бывают такие чудеса, то, может, и мне подвернется какое-нибудь чудо… счастливое…»

А дальше время вдруг запрыгало, как тот непослушный стул-жеребенок. Удивительно резвыми скачками. Пообедали, отнесли еду Анатолию Андреевичу (хотя и выходной, а бригада в церкви работала), погуляли по городу вместе с Гретой и Толей-Полей, искупались недалеко от песочного храма «Кафедраль де ла мар» (близнецам купаться Света не позволила — холодно еще, — и странно: они почти не спорили). Храм оказался целехонький. Нынче здесь было немало народу, вокруг храма — множество следов, но ни одного следа внутри начерченного круга…

— Вечером придем сюда снова, — шепнул мне Май. — Если в янтаре будет огонек, значит все в порядке.

Я не стал расспрашивать: что в порядке и какой огонек? Было хорошо, что он шепнул так доверчиво…

И мы пришли на берег снова, вечером. Света, Май, Грета, Лыш и я («индейцы» решили остаться в своей хижине). Народу здесь было больше, чем днем. Всюду горели костры. Неподалеку я услышал песню:

Поднявший меч на наш союз
Достоин будет худшей кары…

Вспомнилось, что ее сочинил поэт Булат Окуджава.

Мы подошли к песочному храму. Май сел на корточки, мы рядом. Вставленая в круглый узор бусина светилась желтым огоньком.

— Вот, я же говорил, — шепнул мне Май.

Мы помолчали. Грета сказала:

— Пойдемте, разведем свой костерок. Вон там, в сторонке.

Мы пошли. От обрывов пахло множеством теплых трав, от реки — сосновыми плотами и мягкой сыростью.

Света негромко окликнула:

— Грета…

— Да выпустила я их, выпустила! — в полголоса взвыла та. — Да что толку? Все равно будут дуться, пока… — А что «пока», объяснять не стала.

Мы набрали щепок, прошлогодних стеблей репейника, сухостоя в береговых кустах. Май и Грета умело развели маленький огонь. Тепло пошло по ногам… Возникли из сумерек два взрослых парня. Один — в форме, похожей на милицейскую (я напрягся, но оказалось — зря). Окликнули Лыша. Лыш отошел, поговорил с ними, вернулся. Его не расспрашивали, о чем был разговор. Он постоял немного с нами и сказал, что ему пора домой. Грета заворчала на брата. Но он опять сказал, что «мне надо». А дальше… опять начались чудеса. Лыш выволок из кустов стул, уселся на него верхом и умчался на нем вверх по откосу, как на коньке Горбунке.

— Вот это да… — не удержался я. Но понятно было, что сильно изумляться нет смысла.

Света негромко сказала мне:

— Видишь, ты уже столько всего знаешь про нас… Расскажи и про себя.

— Но я ведь рассказывал…

Май с другой стороны проговорил:

— Грин, ты не обижайся, но ты ведь говорил не все. Расскажи нам про главное

Я больше ни секунды не сомневался. Сказал «сейчас» и стал рассказывать про все. И про ампулу. Подробно…

Часть третья

СТРЕЛОК

Глава 1

Маму я, конечно, не помню. Снится иногда, но туманно, отрывочно, и лица не разглядеть…

Мы жили в поселке Рудаково рядом со столицей. Дом был наш собственный, небольшой, одноэтажный. Он сгорел, когда мне было полтора года. Мама погибла от угарного газа, а меня сумели вытащить. Отец в это время был в командировке.

После пожара отец снял квартиру в столице и мы жили там с тетей Анютой, которая ведала нашим хозяйством (она была нам все равно как родная). А через полгода отца арестовали. С тетей Анютой мы вдвоем жили еще полгода, потом у нее случился сердечный приступ (она пожилая была), ее уложили в больницу, а меня отправили в дошкольный детский дом, в Заозерные Сельцы. И обратно тете Анюте не отдали. Мол, не имеет она на меня права, по документам-то совсем чужая. Говорят, сперва я ревел отчаянно, Ну, а потом, что делать, привык постепенно… Тетя Анюта навестила меня только через год (раньше не могла разыскать). Я эту встречу запомнил хорошо, был мне уже четвертый год. И тетю Анюту узнал сразу. Мы сидели рядышком, и я все повторял: «Возьми к себе. Возьми обратно…» А она говорила, что обязательно, только вот сперва надо выхлопотать документы, поэтому мне придется немного потерпеть. А когда, уходила, сказала мне очень отчетливо: «Гришенька, ты пока маленький, но одно тебе надо запомнить крепко, как большому: твой папа ни в чем не виноват. Ты это знай на веки вечные. И не верь никому, кто будет говорить другое. Запомнил?»

И я сказал: «Да». И запомнил. И решил, что теперь буду каждый день ждать тетю Анюту.

Но тетя Анюта больше ни разу не пришла в детский дом. Мало того, она и к себе домой не вернулась. После той нашей встречи она поехала в столицу и пропала. Так мне сказали потом, когда подрос.

В том, в первом, детском доме было не так уж плохо. Взрослые нас почти не обижали, лупили редко и не сильно, случались всякие праздники, летние поездки на дачу, где лес и речка… Была у меня подружка, Валя Капустина (она никогда не звала меня «Дуня», только «Гришечка»). Но потом ее перевели в другой детдом. Вот слез было… Я вообще был слезливый пацаненок. Может, потому, что сидела во мне вечная (хотя и самому не всегда понятная) тоска по родному дому, а может, просто характер такой. Близко сдружиться ни с кем не умел, а, если обижали, начинал хныкать, а то и ударялся в громкий плач. («Маргарита Ивановна, Дуня опять ревет непонятно из-за чего…») Но бывало и так, что доведенный до большой злости, я кидался на обидчиков. «Зоя Игоревна-а! А Седой распсиховался, на всех махается табуреткой!»

Так и жил. В семь лет перевели в детдом-интернат со школьным обучением. Там стало хуже. Особенно сперва. Большие ребята помыкали нами по-всякому. И не пикнешь. Если пожалуешься, потом еще хуже будет, да и от воспитателей вместо защиты лишняя нахлобучка. Было, конечно, и хорошее. Праздники там всякие, походы в цирк и в театр, а особенно — библиотека. Но свою любовь к чтению я никому не выказывал, а то задразнят, да и «библиотечных отсидок» не будет. В третьем классе подружился я с Владиком Егоровым и Митей Кравцовым. Но у Владика появились приемные родители, увезли в Канаду, а у Мити открылась болезнь под названием «лейкоз», отправили его в больницу, и больше он не вернулся. А у меня в ту пору, кстати тоже появилась болезнь, название я забыл. Чтобы не помер, научили самого делать себе уколы (чтобы не страшно было, говорили не «укол», а «инъекция»). Но это было не долго. Появился новый директор интерната, Михаил Гаврилович, худой высокий дядька с рыжими от курева усами и басовитым (сперва казалось — грозным) голосом. Первым делом выгнал нескольких воспитателей, любивших распускать руки, а также перевел в другие интернаты и училища больших парней, которые вместе с этими воспитателями правили в интернате по своим законам. Затем устроил повальный медосмотр с помощью каких-то очень опытных врачей. Больных оказалось много, зато мне сказали, что опасной болезни у меня нет, и наша горластая тетка-врач со свистом вылетела с работы. Правда, наша Клизма Крысовна осталась. По-прежнему, если я на самоподготовке не решал задачки, а рисовал кораблики или мастерил бумажных голубков, она хватала меня за шиворот и волокла в директорский кабинет.

— Михаил Гаврилович, у меня сил нет! Опять бездельничает! Его надо в интернат для олигофренов!

— Та-ак! — грозно говорил директор. — Ладно, в тот интернат пока подождем, у них нехватка мест, а под арестом пусть посидит! В библиотеку его!

Если там была Галина Павловна, наша библиотекарша, она хитро улыбалась мне, давала переносную лампочку, и я забирался в дальний уголок за стеллажи, в таинственный запах книжной пыли. А часто я сидел совсем один. И это было самое лучшее время жизни. Мое … Не обязательно я читал. Бывало, что просто думал о всяких вещах и делах. Иногда — о том, как окажется на свободе и отыщет меня отец. Я ничего о нем не знал, но рассуждал так: есть же он где-то на свете! И не может он забыть родного сына!..

Один раз Гнида опять привела меня к директору, и он сурово сказал:

— Оставьте нас. Я поговорю с ним один на один.

Гнида с удовольствием оставила (может, надеялась, что я получу ремня). А Михаил Гаврилович сделался какой-то другой, озабоченный и печальный.

— Вот что, Григорий Климчук. Есть дело, о котором обещай молчать… Обещаешь? Иначе сильно подведешь меня.

Я ничего не понял, но сразу закивал: обещаю, мол, изо всех сил.

— Перед ужином, в семь часов, выйди на двор, в дальний конец, за гараж. Там за забором будет стоять мужчина в коричневой куртке, он тебя окликнет. Есть у него к тебе разговор. Только не долго… Понял?

Я опять закивал. Расспрашивать не посмел и до вечера изводился от ожиданий и догадок.

Была осень, октябрь, в семь часов уже стемнело, но по ту сторону решетчатого забора, на улице горела на столбе лампочка. Вокруг нее реяли дождинки. Я вздрагивал. От столба отделился (словно полоска тени) человек, сказал негромко:

— Гриша Климчук?

— Ага… — выдавил я и даже икнул от волнения.

— Возьми пакет. Это письмо от твоего папы. Я не могу сказать, где он сейчас, но ты знай: с ним все в порядке. Он помнит про тебя. Остальное в письме. Старайся никому не показывать его… — Сквозь рейки забора мужчина протянул мне конверт и сразу ушел, потерялся в сумерках.

Я почему-то завсхлипывал. Затолкал письмо под куртку, под рубашку, под майку, к самому телу. И побежал в школьный корпус. Оглянулся в коридоре, поскребся в библиотечную дверь. Я редко приходил сюда «по своей воле» (чтобы не разоблачили), но сейчас попросил Галину Павловну:

— Можно, я посижу до ужина? Очень надо!

— Посиди, голубчик. Я никому не скажу.

За стеллажами я засветил переносную лампочку.

Конверт был белый, без надписи. Я все еще вздрагивал. Надорвал уголок, сунул палец, рванул. Вытащил сложенный вчетверо лист. Он был голубоватый, линованный.

Отец писал небольшими, но четкими, почти печатными буквами. (Я уже потом подумал: может, он боялся, что я неважно читаю, и старался, чтобы я разобрал все до последнего словечка?)

Вот, что было в письме.

«Здравствуй, Гришенька!

Здравствуй, мальчик мой любимый.

Прости, что я не могу написать, где я теперь. Но я жив и здоров. Придет время, я тебя обязательно найду, и мы будем вместе. Это я обещаю.

А пока я тебя прошу: помни, что у тебя есть папа. И вообще старайся не забывать все, что помнишь хоть самую капельку. Может быть, даже вспомнишь маму. Она тебя очень любила.

Я каждый день вспоминаю, как мы жили вместе. Как ты любил ездить у меня на плечах.

А еще ты любил играть с рыжим котом Юшиком, бросал на пол бумажные шарики, Юшик прыгал за ними, а ты хохотал…»

(Я сразу вспомнил кота с торчащими, как иглы дикобраза рыжими прядками. Они были колючие на вид, а на самом деле мягкие. Юшик любил забираться ко мне на постель и укладываться в ногах. Что с ним стало?)

Еще помню, как мы встречали Новый год, последний, когда были вместе. Губить живую елочку не хотелось, и мы с мамой купили маленькую искусственную. Я соорудил для нее специальную полку высоко на книжном стеллаже. И даже сочинил песенку:

В лесу нашли мы елочку
С искусственной хвоей.
Поставили на полчку,
А дальше — ой-ей-ей…

Ой-ей-ей — потому что Юшик прыгал внизу, как сумасшедший, и подвывал от досады, что ему не удается цапнуть игрушки. А ты сидел у мамы на руках, слушал песенку, смотрел на кота и смеялся.

Мама тоже смеялась. Сначала она спорила, что надо петь не «хвоей», а «хвоей», но я ее убедил, что так будет нескладно. Она согласилась и стала тоже петь, но не как я, а на мотив своей любимой песни «Уралочка». И даже Юшик успокоился. Не помнишь?»

(Этого я, разумеется, не помнил. Мне же было тогда чуть больше года. Но я вспомнил гимн спортивного клуба «Уралочка», его иногда исполняли по телевизору, если показывали соревнования. «Уралочка» была знаменитая, часто выступала на общеимперских турнирах. А слова такие: «Полощут флаги яркие, и шум со всех сторон, выходим из-под арки мы опять на стадион…» Ну, или что-то похожее, точно не помню. Главное, что мотив подходил. И я потом повторял песенку про елочку с этой мелодией очень часто. Но только про себя, конечно…)

«Мы с мамой очень любили тебя, мой хороший. Мы звали тебя, Гришенька, Гришук и доварились, что когда подрастешь и, может быть, начнешь стесняться слишком ласковых имен, станем звать тебя Грин. Есть такой замечательный писатель. Постарайся найти его книжки и прочитай. Не поленись.

Целую тебя и обнимаю.

Твой папа».

Я не поленился. Прочитал письмо несколько раз, опять спрятал его, вытер слезы. Выбрался из-за стеллажей и тут же попросил у Галины Павловны что-нибудь писателя Грина, которого читал и до этого. Теперь хотелось не здесь читать, а взять с собой. И она дала мне книжку «Гнев отца», где оказалось несколько рассказов, которых я еще не знал. А в рассказе, по которому названа книжка, не было никакого гнева, а только отцовская любовь… И я читал — будто переговаривался с отцом…

А потом (я уже рассказывал про это) директор подарил мне «Алые паруса».

Я старался никому не показывать эту книгу, читал в укромных уголках. И только от одного мальчишки не прятался. Это был семилетний пацаненок по прозвищу Пузырек. Появился в интернате он недавно (первоклассник же) и часто ходил с мокрыми глазами. Наверно, вспоминал свой дом (как я когда-то). Отец у него спился и умер в больнице, мать посадили за воровство, а он загремел вот сюда. И хотя на воле жизнь у Пузырька была не сладкая, он все равно тосковал по ней…

Был он затюканный, тощий, большеротый, ни на какой пузырек не похожий. А прозвали его так потому, что на губе у него часто вскакивал белый волдырик и потом лопался… Однажды я распинал по сторонам двух третьеклассников, которые прискреблись к Пузырьку на перемене (сам-то я был уже в пятом). И он потом смотрел на меня, как преданный щенок. Но не липнул, только иногда выжидательно так улыбался со стороны. Нельзя сказать, что меня это радовало, казался он каким-то слишком уж хлипким и унылым. Но однажды я увидел, как он роняет слезы в раздевалке за вешалкой, и он меня увидел, и глянул будто через жидкие стеклышки. И прикусил губу с пузырьком. Я спросил «ты чего», а он только шмыгнул носом и головой мотнул. Наверно, и сам не знал «чего». Как объяснишь, если тоска? Тогда я сказал:

— Пойдем.

Привел его в спальню, посадил рядом на койку, а дальше… Я сам не знал, что делать дальше. И спросил:

— Хочешь, книжку почитаю?

Он закивал (даже брызги полетели с ресниц). Я достал из-под матраса книжку, увел Пузырька в библиотеку за стеллажи и там стал читать в полголоса «Алые паруса». Он слушал, приоткрыв рот. Я думал, он мало что понимает и сидит рядом, потому что со мной ему не так тоскливо, как одному. Но когда я дочитал до половины и надо было идти на ужин, он потрогал языком свой волдырик и прошептал:

— А потом… почитаешь еще?

— Ладно…

Оказывается, он понимал все, как надо, и даже запомнил все имена. Когда «Паруса» закончились, Пузырек опасливо посопел и спросил:

Назад Дальше