Связной света поспешно попятился, отмахиваясь от Депресняка флейтой с примкнутым штыком.
— Я бы сказал, в чем он нуждается, но защитники животных меня убьют! Ну все, ребят, без обид, но я пошел! Мне чудовищно пора!
— Куда ты? Останься! — крикнул Меф.
— Никак не могу. Я обещал Варваре найти неудачливую пиццу, от которой кто-нибудь растолстел бы! А так мы с Варварой согласны растолстеть вместо него!
— Хочешь сказать, ты украдешь пиццу? — коварно ужаснулся Меф.
— Я спасу чью-то фигуру, пожертвовав своей! Кстати, недавно я сделал великое открытие — Варвара меня любит!
— Правда, что ли?
— Да! Но сама этого не знает. Чисто женский вариант истинного чувства. Она считает, что мучается со мной, но в ее варианте это и есть любовь!
Корнелий шагнул назад, не заметив бортика, зацепился, взмахнул руками и с жалобным воплем ухнул вниз, пытаясь нашарить на шнурке бронзовые крылья. Мефодий и Дафной с беспокойством вгляделись в освещенный прожекторами пятачок. Пятна на асфальте было бы, конечно, не разглядеть, но люди, крошечные как муравьи, спокойно входили и выходили из подъезда. Значит, Корнелий все же сумел отправиться за пиццей.
Глава 4
Две театралки
Мне жаль ее, потому что, предвижу, она вечно будет несчастна. Она нигде не найдет себе друга и счастья. Кто требует от другого всего, а сам избавляет себя от всех обязанностей, тот никогда не найдет счастья.
Ф.М. Достоевский — Н.П. Сусловой (19 апреля 1865 г.)
Багров распахнул окно Приюта валькирий. Снаружи хлынул солнечный свет. Мокрый лист, влетев со сквозняком, приклеился к подоконнику. Матвей оглянулся. Ирка сидела в гамаке, свесив ноги. Лицо у нее было утомленное, под глазами круги. Она заснула только два часа назад, бегала, говорила о Бабане, пыталась устроить встречу с Мамзелькиной.
Хитроумная старушка от встречи уклонялась, но продолжала присылать бумажки, которые сыпались с потолка так активно, словно они жили в мистическом лесу под облетающим деревом смерти. Даже ночью Багров слышал, как листы продолжают падать, тихо шурша на полу. Это были выполненные заявки трудолюбивой Аидушки, которая и ночью продолжала свою работу.
— Что у тебя с шеей? — воскликнул Багров, когда Ирка, спрыгнув с гамака, подошла к окну.
— А что у меня с шеей?
— Кровь!
Ирка бросилась к зеркалу. Под ухом у нее были красные полосы — следы ногтей.
— Разодралась. Может, аллергия, нет? Или комара раздавила? Или это не так бывает?
Матвей молчал, тревожно поглядывая то на шею, то на Иркины губы. Накануне вечером он все-таки не удержался и поменял Ирке зуб. Теперешний был таким новеньким, с четкими уголками, каким бывает только совсем молодой, едва проклюнувшийся зуб, не знавший еще ни орехов, не пластиковых окончаний шариковых ручек. Он был настолько свежее своего соседа — тоже вполне еще хорошего и белого, — что сегодня Багров планировал поменять Ирке и прочие зубы, а заодно чуть подправить уши и, возможно, убрать привычку спорить по пустякам. Пусть Ирка на все вопросы отвечает только «Да, Матвей!», «Хорошо, Матвей!», «Как скажешь, любимый!», и не будет всех этих рожиц, вздохов и игры бровями.
Но это были еще не сложившиеся планы, а так, прикидки. Самое невероятное, что Ирка не замечала в себе никаких перемен. Очевидно, вместе с самой деталью менялось что-то и в сознании, и Ирке казалось, что так было всегда.
— Улыбнись! — велел Матвей.
— Зачем?
— Просто я люблю твою улыбку.
— Утром она больше похожа на оскал… Ну пожалуйста! Люби! — и Ирка все-таки улыбнулась.
Матвей с облегчением убедился, что измененный зуб остался таким же новым. И с десной как будто все в порядке. Не кровоточит.
— Тебе не хочется чего-нибудь необычного? Ну там, кусаться? — спросил Матвей, пытаясь голосом превратить все в шутку.
— Кусаться? — удивилась Ирка. — Да нет, кусаться не хочется. Хочется общения, дружбы! Иди сюда, мальчик! Поговорим о чем-нибудь нейтральном. Ты шею мыл? У тебя есть паспорт донора?
Матвей невесело усмехнулся. Обращение «мальчик» наряду с мягким голоском и сомнительным контекстом напомнило ему волхва Мировуда. Добрый дядя Мировуд иногда на пару дней закапывал его в одном гробу с покойником и потом подводил под это какую-нибудь философскую базу. Например, «лучший способ победить страх — остаться с ним наедине». Только у Матвея страх почему-то не побеждался, а, напротив, он потом две недели не разговаривал, трясся и заикался, из чего волхв заключал, что Матвей недостаточно долго оставался со страхом наедине, и опять закапывал его.
Мировуд никогда не сомневался в собственных действиях. Добро и зло он считал слишком общей категорией, утверждая, что раз то, что является добром для волка, не является одновременно добром для съеденной им овцы, то либо добра и зла нет, либо они так относительны, что любой поступок, какой бы ты ни совершил, будет все равно для кого-то добром, хотя бы ты поставил на городскую площадь пушку и расстреливал всех картечью. Этот милый парадокс так его увлек, что, по слухам, он до сих пор решал его в одном из Нижних отделов Тартара. Лигул же, временами навещая Мировуда с раскаленными щипчиками в присутствии двух садистов-мордоворотов, утешал беднягу тем, что его поступок тоже нельзя назвать злом, поскольку нельзя однозначно утверждать, что и с какой целью происходит…
— Все нормально? — спросила Ирка, тревожно наблюдая за игрой теней на лице Матвея.
— А что такое норма? — отозвался Матвей. — Все, не слушай меня… Садись завтракать!
* * *День прошел тревожно. Ирка то мчалась к Бабане отговаривать ее от операции, то, сердясь на Мамзелькину, посылала Матвея на улицу жечь Аидушкины бумажки. Но вот уж черное чудо: бумажки, на вид абсолютно сухие, не горели, а чадили, испуская удушливый дым.
Ближе к вечеру Аида Плаховна, которую Ирка лихорадочно разыскивала, наконец вышла на связь и назначила ей встречу в маленьком театрике, заблудившемся где-то в районе «Арбатской». Ирка озадачилась. Она не подозревала в Мамзелькиной театралку.
— Я иду с тобой! Я тебя к старухе одну не пущу! — заявил Багров.
— Нет! Я сама! — ответила Ирка так строго и решительно, что Матвей вынужден был уступить.
Выстояв небольшую очередь, Ирка купила билет и долго болталась у входа, высматривая Плаховну. Второй звонок, третий. Мамзелькина явно опаздывала. Нервничая, Ирка забегала по фойе и, не замечая этого, скребла ногтями шею там, где когда-то была родинка. Внезапно чья-то холодная ручка небрежно потрепала ее по щеке. Ирка обернулась и увидела, что Аидушка стоит от нее метрах в десяти. Как она смогла коснуться ее на таком расстоянии, осталось загадкой.
Аиду Плаховну было не узнать. Рюкзачок исчез, исчезли кроссовки и потрепанная куртка. Неизменная коса превратилась в громоздкую ортопедическую трость, нижняя часть которой была обмотана большим непрозрачным мешком.
Ирка подбежала к Плаховне. Та дружелюбно поздоровалась, наблюдая за Иркой маленькими, с лукавинкой глазками.
— Ох, прости, задержалася я! — затарахтела Аидушка и в знак приветливости ущипнула Ирку за руку у локтя. — Спортсмена в аварии забирала, туточки, на Садовом кольце. Такой красивеющий мужчина, а трясется весь, угрожает! Эх, не умеют помирать мужики, прямо исплюесси вся, пока выкосишь! Пропитые и прокуренные еще куда ни шло, с достоинством мрут, а эти красивые, футболисты, культуристы, — смотреть тошно. Да и эйдос у них к телу завсегда прирастет, ажио края потом отдираются!
— Почему? Разве спорт — это не мужество?
— Ох, милая, ты меня филохсофией не парь! Мужество-то, может, и есть у них, да только уж больно много они с собой носятся. Таким-то сложнее всего помирать. Да сама увидишь, как по вызовам ходить начнешь, — в голоске у Мамзелькиной колокольчиком прозвенело ехидство.
— Спасибо на добром слове! — сказала Ирка и, думая о Бабане, пасмурно добавила: — А женщины как умирают?
— Женщины — те по-разному, но обычно лучше мужчин. Опять же, из опыта говорю. Женщина, даже самая распакостная, перед смертью часто как-то светлеет, прощения у кого-то просит, прям косу не опустишь.
Говоря это, Мамзелькина хитро, по-птичьи, поглядывала на Ирку, точно наперед знала, что у той на сердце. Ирка, бодрясь, разглядывала Аидушку. На старушке была кокетливая беретка, чуть сдвинутая на одно ухо. В правой ручке она цепко держала бинокль цвета слоновой кости.
— Напрокат взяли? — спросила Ирка. Увидев Мамзелькину, она растерялась, и вся заготовленная речь куда-то улетучилась.
— Напрокат-то напрокат, да не здесь! Ну-ка, милая, взгляни! — охотно отозвалась Плаховна, и бинокль вдруг сам собой очутился у Иркиных глаз.
Ирка знала, что театральные бинокли надо бесконечно настраивать, да и то они отражают какие-то кусочки, но этот настраивать не пришлось. Она увидела все тех же людей, что толпились у гардероба и при входе в зал, но только с добавлением одной детали. К голове каждого человека тянулся серый полупрозрачный шланг, похожий на трубки гибкого стока под раковиной. По шлангу, временами застревая и создавая заторы, проталкивались образы. Порой человек отмахивался от них, порой прислушивался, соглашался с тем, что ему нашептывали, и тогда эйдос в его груди начинал тревожно мерцать, испытывая боль.
Образы были у каждого свои. Там, откуда шли трубы, знали, кому и что вливать. У полной женщины в синем платье это была бесконечная череда еды: пончики, курица, лапша с приправами. У ее спутника, худого, дерганого, с желчным лицом, в трубу вливался бесконечный поток опасений. Вот его хватает полиция за преступление, которого он не совершал. Вот с потолка падает громадная театральная люстра. Вот, пока он сидит в театре, ловкий форточник скользит по веревке с крыши, чтобы украсть деньги, которые лежат в носке за электрическим счетчиком.
Особе средних лет, уже дважды грозно оглянувшейся на Ирку, мерещилось, что все — даже незнакомые — хотят ее обидеть, оскорбить или как-то ущемить ее права. Она выпрямлялась, злилась, поджимала губы и не догадывалась, что по трубе в ее голову вливается серая каша, похожая на пережеванную еду.
Женщина с кислым, издерганным лицом с удовольствием выуживала из своей трубы мысли, что вот она страдалица, творящая святое дело, бесконечно уставшая и заслужившая покой и уважение, а ее окружают люди черствые, грубые и наматывающие ей нервы на кишки.
У некоторых образы были невинно-порхающими, но очень быстро сменяющимися, как у той молоденькой коротко стриженной девушки, которая смеялась в телефон и все время подпрыгивала. Не мысли, а сплошной поток радостей, встреч и увеселений. У других — темными и страшными. Гак, в голову одного парня, выглядевшего вполне нейтрально, протискивались бесконечные сцены насилия. Любому человеку, которого он видел, парень мысленно стрелял н голову и наслаждался тем, как тот падает. Труба, которая шла к голове парня, была огромной, страшной и раздутой, как кишка какого- то бизона.
Внезапно все трубы разом исчезли. Цепкая ручка отобрала у Ирки бинокль:
— Ну хватит, березка моя недорубленная, засмотрелась! А теперь и в зал пора. Вон уж свет гасят!
— Что это было? — с волнением спросила Ирка.
— Новая задумка Лигула… Ребятишки клиентов прикармливают! С прикормкой-то эйдосы лучше ловятся.
— А вам этот бинокль зачем? Вы же не…
— Это ты верно сказала. Нам, смертям, он особливо и ни к чему. Разнарядки-то сейчас дикие! Каждую секунду народ загибается! Пес его там разберет, что у кого на душе! Чикаешь себе и чикаешь, — равнодушно отозвалась старушка, и сердце у Ирки тревожно упало от этого объединяющего «нам» и отождествления ее с Мамзелькиной, точно Аида считала ее равной себе и не видела между ними никаких различий.
Да и другое напрягло Ирку. Прежде Мамзелькина всеми силами избегала слова «смерть» предпочитая туманное «менагер некроотдела». А тут почему-то ляпнула открытым текстом. А старушка-то ничего не делала случайно. Это Ирка уже усвоила.
Хотя билет у Ирки был куплен в партер, а Мамзелькина вообще не утрудила себя такой мелочью, как билет, она решительно повела Ирку в директорскую ложу, обычно стоявшую пустой. К ним, негодуя, устремилась одна из контролерш, но Аида Плаховна, коснувшись ее ручкой и участливо заглянув в глаза, спросила:
Что ж вы свирепствуете над людями. Ядвига Васильевна? Мы с внучкой легонькие. Стульчиков не пропрем!
— Не положено! — огрызнулась контролерша и вдруг изумленно распахнула рот, поняв, что ее назвали по имени.
— И-и, родная, хоть и не положено, а всех положат! Головушка-то как? Не болит? А то глядите: навещу череп недельку-другую!
Контролерша качнулась, сжала ладонями виски и ушла, едва ли понимая, куда. Мамзелькина зазвенела мелочью в невидимой копилке и сама закрыла двери.
Спектакль уже шел. Давали «Трех сестер» Чехова, причем вместо второй сестры был почему-то брат, ходящий в женском платье, а вместо первой сестры — манекен с накрашенными губами. Все слова и поступки имели сложную трактовку, о которой автор не мог даже мечтать, поскольку в его время такого чая не нюхали. Каждый из героев, даже второстепенных, вроде проходящего по сцене мужика с вилами, был обязательно в кого-нибудь влюблен и выражал это либо словами, либо движениями, либо особым плакатиком, который висел у него на спине. Плакатики эти, кстати, были почти у всех. На них, кроме дополнительной информации, содержалось и имя персонажа, что было удобно, потому что зрители не путались и знали, что эта девушка на самом деле офицер в капитанском чине, а этот мужчина с бородой — вовсе и не мужчина, и не с бородой, а образ кухонного шкафа, преломленный в сознании горничной.
Но все же главным украшением театра был оркестр, а главным украшением оркестра — роскошный дирижер с гривой, доходящей до середины спины, и руками, от которых ужасались скрипки и дрожали барабаны.
— Ну, перепелочка моя недобитая, чего тебе надо? Зачем встречаться хотела? — обрывая Иркино созерцание, резко спросила Мамзелькина.
Перекрикивая барабаны и торопясь, Ирка начала объяснять про Бабаню и под конец всунула в сухонькую ручку' старушки тот самый страшный бланк С сомнением вытянув губы. Мамзелькина внимательно посмотрела на печать, а потом сразу на уголок, где карандашиком значилось таинственное «нсогсос». Ирка с Багровым решили, что это запись канцеляриста, сортирующего бумаги, которую он забыл стереть.
— Что это? Разнарядка? Чагой-то я такой бумажки не упомню!
— Она на мое имя! — крикнула ей на ухо Ирка.
— Ишь ты! Поверх моей головы скаканули! Заместо старшего менагера сразу меньшому написали! — ревниво отозвалась Аида Плаховна.
— И что теперь?
— А чта таперь? Получила письмо — так танцуй! Я-то, признаться, проще узнаю! Покойнички у меня в тетрахди появляются да еще в одном пергаменте заветном!
Занырнув птичьей ручкой в боковое отделение появившегося рюкзака, Мамзелькина достала ту самую «тетрахдь», больше похожую на упавшую в суп и наскоро просушенную записную книжку. Подула на нее, увеличила и стала листать, отвернув ее, впрочем, от Ирки.
— Да, есть такая Арбузова… Дотикали часики! Бери косу да коси! Какой у тебя там срок? Среда? Мне бы твои нагрузки! — позавидовала она.
Пока Мамзелькина листала книжечку, Ирка не отрывала от нее глаз, пытаясь понять, действительно ли Аидушка ничего не знала или коварно притворяется. Но определить что-либо по лицу старушки было невозможно. Плаховна оставалась такой же ехидно-приветливой и быстрой голоском.
Скрипки смолкли, подчиняясь рукам дирижера. Теперь обоим смертям приходилось умерять голоса.
— Арбузова — это… моя… бабушка, — прошептала Ирка так тихо, что сама себя не услышала. Зато Плаховна услышала все прекрасно и жалостливо зацокала языком.
— Вот зверье-то — внучке такое присылать! Совсем совесть потеряли! — сказала она, и на плечо Ирке легла ее цыплячья ручка. Прежде ручка эта была бывшей валькирии противна, даже омерзительна, но сейчас она была благодарна и за такое утешение. Внутри у нее, в верхней части груди, точно камень застрял. Сухие злые слезы жгли ей глаза.