Она деловито разворачивает большущий мешок. Край мешка чиркает меня по ногам грубой тканью и какими-то колючками.
— Ну-ка, берися, — говорит она молодой.
Вдвоем они растягивают верх мешка, и он разверзается передо мной темной пастью. Из «пасти» пахнет гнилой материей, пылью и отрубями. Я хочу отшатнуться, только сил нет.
— Лезь, — требует пожилая. — Неча время тянуть.
Я представляю, как там темно, душно и колюче.
— Не… — беспомощно говорю я. — Не надо…
— Как это не надо? Ну-ка, давай…
— Так полагается, — объясняет высокая. Голос у нее почище и несердитый.
— Ну, пожалуйста, не надо… — бормочу я. — Лучше я… так…
— Чегой-то «так»? — недоверчиво сипит пожилая.
— Я сам пойду. Без мешка…
— Ишь чё надумал. Без мешка дело не делают…
— Да пусть, — говорит высокая. — Не все ль равно?
— Ну, пущай… — ворчливо соглашается квадратная тетка. — Мне чё? Оно и лучше, тяжесть не таскать.
— Тяжести-то в нем… — тихонько говорит высокая. — Ладно, пошли.
Они сходят с крыльца не оглядываясь — знают, что я никуда не денусь. И я заколдованно бреду за ними. Через двор, через огород, между грядок, где хватает за ноги холодная картофельная ботва…
Я понимаю, куда мы идем. К бане. Там, в квадратном окошке с перекрестьем, качается желтый огонек.
Кто там? Что там? И что со мной сделают?
Банька недалеко, но мы идем к ней долго-долго — будто через большое поле. И над нами половинка луны — обесцвеченная в светлом небе.
И вот дверь…
Сколоченная из тяжелых плах, дверь эта отъезжает в сторону с натужным визгом. Изнутри вырывается запах остывшей бани: влажного дерева, березовых листьев, золы, холодных мочалок. Меня подталкивают вперед. «Проснуться бы», — безнадежно думаю я напоследок. Но теперь такое чувство, что все это не во сне, а по правде. Делать нечего, шагаю в предбанник. Здесь темно, однако приоткрыта дверь в главное помещение (тетя Тася зовет его «мыльня»). Там колеблется свет.
— Иди-иди… — шепотом говорят мне в спину.
Я иду…
Раньше, когда я бывал в этой бане, мыльня казалась мне тесной. Того и гляди зацепишься то за горячую печку, то за лавку с ведрами, то за мохнатые веники на стене.
Но сейчас я увидел, что мыльня стала просторнее. Посреди нее появился щелястый стол из некрашеных досок, вокруг стола — табуреты. Печка с вмазанным в нее котлом словно отодвинулась в угол, полка, на которой парились с вениками, поднялась к потолку. А сам потолок стал выше.
Горели две свечи — на столе и на краю высокой полки. А лампочка у потолка не горела. Оно и понятно: всяким злодеям и нечистой силе электрический свет не по душе. В дальнем углу маячила какая-то машина с деревянным колесом и высокой рамой. Вроде как станок для пыток (я видел такой в трофейном фильме «Собор Парижской Богоматери»). Я подумал об этом отупело и без особой тревоги. В другом углу — у печки — кто-то тяжело возился и кряхтел. Я разглядел пышную груду тряпья, блестящие очки и цветастый платок. И через несколько секунд понял, что там возится и сопит, сидя на скамье, толстая очкастая старуха с мясистым носом.
У меня из-за спины пожилая тетка сиплым басом сообщила:
— Ну вот, Степанида, привели его, валетика нагаданного. Он и есть…
— Ну, коли есть — сварить да съесть… — в рифму пробубнила старуха.
Меня продрало колючим холодком. Но сквозь новый испуг все же скользнула здравая мысль: «Сразу не сварят, котел-то холодный». Печка не горела, от котла пахло остывшим железом.
Та, что помоложе, недовольно сказала:
— Хватит пугать мальчонку-то. Ты, Степанида, сварить обещаешь, а Глафира на него с мешком… Он сомлеет раньше срока…
— А я чё? Я как по правилам, — все так же сипло огрызнулась квадратная Глафира.
А старуха Степанида сняла очки, глянула на меня булавочными глазками и наставительно пробубнила:
— Как надо, так и делам. Больше пользы будет. С их, с непуганых-то, какой прок?.. Это надо же, до чего костлявый… Ладно, говори.
«Говори» — это уже мне.
— Чего? — прошептал я.
Глафира нагнулась, вполголоса объяснила:
— В чем виноват, все и говори.
Вообще-то в разговорах со взрослыми я был упрям и даже нахален. Заставить меня признаться в какой-нибудь вине и просить прощенья обычно никому не удавалось. Но тут было не до фокусов. У меня сами собой выскочили слова — те, что говорят все прижатые к стенке мальчишки:
— Я больше не буду.
— Чё не будешь, мы и сами знам, — забурчала Степанида. — Ты давай про то, что было…
— Я же вам ничего не сделал, — жалобно сказал я.
— Не нам, а всем, — строго сказала Глафира. Она и ее приятельница все стояли за моей спиной.
— Про все свои грехи говори, — сказала высокая тетка и, кажется, слегка усмехнулась.
Я повесил голову (и в прямом и в переносном смысле). Грехов было множество. Даже за последние дни. Играл недавно в чику по пятаку за кон, а маме сказал, что понарошке. Катался верхом на борове Борьке, несмотря на суровый запрет. Рассорился с мамой, когда она просила меня посидеть с Леськой, чтобы сама могла сходить в мастерскую (а когда все же согласился и мама ушла, со злости хлопнул Леську за то, что он ползал под ногами и гремел сломанной машиной). В магазине устроил недавно скандал. Хлебные карточки уже отменили, но очереди еще случались, и вот я нахально пытался пролезть вперед, врал, что занимал очередь раньше всех, и для убедительности даже заревел (очень уж хотелось поскорее развязаться с делами и махнуть на речку).
Но самое главное — патроны. Я стянул четыре штуки у отчима из берестяной коробки, где он хранил охотничьи припасы. На улице Герцена мы с Толькой Петровым и Амиром Рашидовым выковырили дробь и порох, а гильзы утопили в уборной. Дробью мы стреляли из рогаток, а порох пустили на фейерверк — поздно вечером подожгли на помойке. Туда как раз тащила ведро Толькина соседка Василиса Тимофеевна… Крику было! Но нас, конечно, не поймали, только дядя Боря в тот вечер поглядывал на меня особенно пристально…
Вот такая история была на моей совести.
Но, с другой стороны, сам я похищение патронов грехом не считал. Отчима я не признавал ни за отца, ни даже за дальнего родственника, часто с ним не ладил, он ко мне тоже придирался. Поэтому на дело с патронами я смотрел не как на кражу, а как на месть вредному человеку…
— Ну! — сурово напомнила Степанида. — Чё молчишь-то, будто губы зашил? Все равно все знам. Гляди, сварим…
— Про патроны тоже говорить? — подавленно спросил я.
— Про патроны не будем, — хмуро ответила Степанида и опять надела строгие очки. — Что было, то было, никуда уже не уйдет. Расскажи-ка нам, как у приятеля у свово в школе, которого зовут Вовка Хряк, хотел деньгу старинну с орлом сташшить прямо из его сумки, когда ему у доски стоять было велено…
— Я же не стащил!
— Не сташшил, а хотел. И не совести побоялся, а что узнает да побьет… Вот про такие мысли, когда нехорошее дело задумывал, сейчас и говори… А то сразу съедим.
Я опять ужаснулся, хотя, казалось, дальше некуда. Мало ли какие мысли порой у человека в черепушке заводятся! Им ведь не прикажешь, мыслям-то. Иногда такие появятся, что самого себя стыдно. Как тут расскажешь?
— Ладно вам, тетки, — вдруг ясным голосом сказала высокая. — Чего маете мальчишку? Сами видите, какой он есть, а другого и вовсе нету. Не годится, что ль?
— Годится не годится, а по мне, так лучше сразу съесть, — пробубнила Степанида. — Ты, Настя, слишком добрая, вот чё. Молода еще. Гляди, наплачешься.
Высокая Настя засмеялась. А Глафира хрипловато посоветовала:
— На картишках бы ишшо раз проверить… — Она ткнула меня в плечо: — В карты играшь?
Я хотел соврать, что не играю. Но вспомнил: они же все равно все знают. И как мы с Лешкой Шалимовым, Вовкой Покрасовым и Амиром по вечерам на крыльце…
— Маленько. В подкидного… и еще в «пьяницу».
— Пьяницы нам ни к чему, — сказала Настя. — А в подкидного давай. Как раз нас двое на двое. Степанидушка с Глафирой сядет, а мы с тобой.
Меня усадили к столу на гладкий холодный табурет. Я опять вздрогнул. Настя вздохнула, покачала головой, взяла откуда-то (будто прямо из воздуха) серый большущий платок и одним махом закутала меня вместе с табуретом. От платка немного пахло ржавчиной, но он был пушистый, уютный такой, и страх мой поубавился. Может быть, это от тепла, а может быть, я уже устал бояться. То есть я боялся, конечно, только не как раньше, не до жути. И стало даже капельку интересно.
Старуха Степанида со скрипом и охами придвинулась к столу вместе со скамьей. Я разглядел ее получше. «Профессорские» очки в тонкой оправе совсем не подходили этой бабке, и я решил почему-то, что они краденые. Лицо Степаниды было в бурых бородавках, большущих, как соски козьего вымени. На бородавках торчали редкие волоски. Глазки за очками смотрели колюче, не по-старушечьи. Коричневый с черными горошинами платок был новый и торчал твердыми складками. Поверх серого платья на Степаниде косматилась вывернутая мехом наружу безрукавка.
Настя и Глафира тоже сели к столу. Глафира оказалась сбоку, я глянул на нее лишь мельком и даже не запомнил, в чем она. Помню только, что платок был черно-серый, клетчатый, повязанный низко над глазами. А лицо квадратное и какое-то очень равнодушное.
А у Насти лицо было круглое и красивое. Совсем еще не старое. Даже почти молодое. Только морщинки у глаз и тени под нижними веками мешали полной молодости. Зато щеки были гладкие, как у девчонки, и губы красные и пухлые. Из-под зеленого платка торчала темно-рыжая, как старая медная проволока, прядка. А глаза ее оказались желтовато-серые, я это заметил, когда Настя близко глянула на меня и сказала:
— На, тасуй колоду. Умеешь?
Я взял. Карты были твердые, новые. На оборотной стороне, которая называется «рубашка», темнел красно-коричневый узор из листьев и завитушек, а в середине его проступала фигурка глазастой совы. Я сразу вспомнил, что такие карты весной пропали у Нюры. Она долго горевала и все расспрашивала, не видал ли кто случайно. А тетя Тася с явным намеком поглядывала на меня. Однако Нюра сказала: «Чё ты на ребенка-то зря глядишь». А я шепотом обозвал тетю Тасю «свинячьей дурой». Она услыхала, наябедничала маме, мне влетело, велели просить прощения. Конечно, я не стал… В общем, было дело…
А карты, значит, вот они! Я даже разозлился: за что страдал?
Я сердито стал тасовать краденую колоду и тут же увидел: нет, не краденая! Это были совсем другие карты. Странные! Карты «наоборот»!
Черви и бубны оказались черные, а пики и трефы — ярко-алые. Кроме них, встречались и совсем незнакомые знаки: крошечные черные коты, коричневые черепа, зеленые листики… Но не это меня больше всего удивило. Поразили фигуры. Королей, валетов и дам рисуют до половины: одна голова вверху, другая внизу. Здесь тоже были половинки, только нижние — от пояса до пяток! Я видел длинные пышные юбки и острые туфельки, красные ботфорты с отворотами, атласные штаны с бантами, разноцветные чулки, башмаки с пряжками и полусапожки со шпорами. Колода оказалась толстенная — наверно, не меньше сотни карт. И, конечно, каждая карта — заколдованная…
— Чё разглядывать, дело делать надо, — сказала Глафира. Взяла у меня колоду, раздала каждому по шесть карт, оставшуюся пачку шлепнула посреди стола. Хихикнула: — Мурки — козыри.
Я увидел, что козыри — черные кошки.
Пошла игра в подкидного. Я осторожно сказал, что боюсь запутаться в незнакомых мастях.
— Как запутаешься — съедим, — пообещала Степанида. Настя неласково зыркнула на нее.
Я не запутался. Хотя и робел, но играл аккуратно. К тому же мне везло: достался козырный туз — одинокий черный кот с задранным хвостом. Его я и выложил в конце игры со скромно-победным видом.
Проигравшие Глафира и Степанида обиженно сопели. Степанида что-то опять буркнула насчет съесть, но себе под нос.
Вторая игра пошла азартно. Тетки с размаха хлопали картами по столу, и всякий раз по доскам стукали железные браслеты. У каждой был браслет. Я разглядел, что они тяжелые и ржавые. (Интересно, зачем они?) От первых ударов я вздрагивал, потом привык. И вообще потихоньку перестал бояться. Увлекся. Тем более что на этот раз мы с Настей проигрывали, надо было не зевать. Степанида, видно, прибрала себе немало козырей и довольно хихикала.
— …А ну, стойте, бабы! — вдруг весело крикнула Настя. Я даже подскочил.
Настя хлопнула свои карты о стол, только одну оставила в пальцах. Проговорила хитровато и ласково:
— А вот и он, листик наш тополиный. А вы-то не верили…
И повернула карту к нам.
Видимо, это был валет масти «зеленый лист»: в углах карты буква В и яркие листочки. Но странный какой-то валет. И дело не в том, что ноги вместо головы (к этому я уже привык). Сами по себе ноги были странные, не «придворные»: в мятых штанах до колен, в коричневых рубчатых чулках — полинялых и с дыркой на щиколотке. В брезентовых полуботинках — одна подошва слегка оттопырилась, как капризная губа.
Рисунок был четкий, будто цветная фотография. И я опять испугался, потому что сразу все узнал: и оттопыренную подошву, и разлохмаченные шнурки (один черный, другой коричневый), и белую кляксу на башмаке (Нюра капнула белилами, когда красила подоконник). В этих башмаках я ходил в школу в апреле — как раз когда у Нюры пропали карты. И дырку на щиколотке я вспомнил: зацепился за щепку, когда мы на школьном дворе помогали разгружать дрова. А самое главное — тут уже не отопрешься, — из кармана штанов торчала рукоять рогатки, оплетенная желтым и красным проводом. Эту рогатку я выменял у Амира на шарикоподшипник для самоката…
— Ну? Разве не похож? — с победной ноткой спросила
Настя. — И белобрысенысий такой же, и нос сапожком, и ухи оттопыренные да облезлые. Чисто фотокарточка!
«Где они увидели нос и «ухи»?» — подумал я и опять испугался. Глафира хихикнула и подтолкнула меня локтем. Стало щекотно. И мне показалось, что все четыре ноги на карте беспокойно дрыгнулись. Я мигнул. Настя быстро сунула карту под другие.
— Ну дак чё тогда, — скучным голосом сказала Степанида. — Тогда, значит, игре конец…
Они разом вздохнули, сделались неподвижные, задумались про что-то, а про меня, кажется, забыли. Долго мы так сидели в тишине. За окном сделалось светлее. Мне стало зябко, несмотря на платок. Я пошевелился и осторожно спросил:
— Можно я пойду домой?
Они будто проснулись. Громко затрещала свечка на столе. Степанида пробубнила:
— Ишшо чё. Домой… Вон чё надумал…
— Вторых петухов-то еще не было, — недовольно проговорила Глафира — И про оброк не сказали.
— Да ладно вам, — вмешалась Настя. — Чего ему эти петухи ваши? Дитю спать надо… А про оброк можно и до петухов сказать. — Она повернулась ко мне: — Ты вот что послушай… Без выкупа-то тебя отвязать от нас нельзя теперь. А выкуп такой: возьми Глафирин мешок, а завтра наберешь в него пуху тополиного…
— Зачем? — пробормотал я.
— Зачем — это дело длинное. Потом узнаешь.
— Полный мешок? Он во какой… — хмуро сказал я.
— А ты сильно-то не набивай, легонько клади, чтобы пух-то мягкий остался… А помнешь, дак сразу и съедим, — подала голос Степанида.
Я хотел спать и уже совсем не боялся. Я сказал:
— Ох и надоели вы с этим своим «съедим»…
Настя засмеялась, Глафира не то закашляла, не то захихикала опять. А Степанида обиженно откликнулась:
— Я же говорила… Вон они какие, нонешние-то… Шибко грамотные.
…Дальше помню смутно. Вышел из бани. Залогом вставал золотой рассвет. Я бросил мешок на огородный плетень: больно он мне нужен! Дурак я, что ли, возиться с пухом? Пробрался в дом. Было тихо. Я сразу уснул…
ПОВЕСТИ БЕЛКИНА
Сами понимаете, утром я решил, что ведьмы мне приснились. А что оставалось думать? Мне помнилось, что сон был страшноватый, но приятный. Сказочный. А ведьмы теперь, когда сияло солнышко, вспоминались вовсе не страшными. Даже Степанида казалась чуточку симпатичной.