И мы бы рассмеялись. И я бы ему многое рассказал про семейку Иволгиных, да и про Настасью Филипповну имел в запасе, уж я бы его подготовил и не шлёпался бы он всякий раз на каждом шагу в лужу.
Я рассердился. «Э-эх!» – говорю. Сел. Ну, думаю, надо забрать покруче, чтоб спесь с него сбить княжескую, чтоб изумить его до основанья. Так-то он мне понравился, правду сказать. Мягкий, нежный, как шарфик шёлковый. Голоса не повышает и смотрит ласково. Сразу видно, что идиот. Маски у него не было, понимаете – было своё лицо. А зачем идиоту маска? Что ему скрывать? Ведь этого ничего не скроешь.
Я его спрашиваю про главное – «У вас деньги есть?»
Он отвечает как идиот – «Немного».
«Сколько именно?»
«Двадцать пять рублей».
Слушайте, кто ж так отвечает! Разве может взрослый вменяемый человек взять и ответить первому встречному, сколько денег у него в кошельке. Я не поверил сначала. Говорю – «Покажите-ка».
А он вынимает из жилетного кармана бумажку в двадцать пять рублей и даёт мне в руки, спокойно, как будто соседу по обеду салфетку передал – губы обтереть. Я таких людей ещё не видывал и Бог даст – и не увижу никогда. Хватит с меня князя Льва Николаевича по гроб жизни. Я, Фердыщенко, шут и пьяница, отставной чиновник, сожитель Марфуши Ивановой, которая краденым на Сенной торговала, полицейский агент-осведомитель по кличке «Испанец» (они меня Фердинандом, королём испанским всё дразнили), битый мачехой, отцом сечёный, потасканный как старый башмак, а мне тогда тридцать пять всего было – я, я, я… растерялся!
Дал он эту бумажку, а за каким она мне шишом? Себе в карман не положишь, мы не в подворотне. Да я и не вор… по крайней мере, у безумных князей на своей квартире не вор. Верчу я бумажку и мелю всякий вздор. «Довольно странно, – говорю, – отчего бы им буреть? Эти двадцатипятирублёвые иногда ужасно буреют, а другие, напротив, совсем линяют…» Это я хотел показать, что в таких бумажках-то, в двадцатипятирублёвых-то, знаю толк, видал-перевидал я ваши бумажки… А всё врал, больше пяти целковых у меня в ту пору и не бывало… И с чего им, двадцатипятирублёвым царским лебедям, буреть али напротив того, линять? Князю-то, разумеется, ничего такого знать в Швейцарии не полагалось. Он и не знал. Да и знал бы, промолчал. Не тем его голова идиотская была занята – он же приехал мир переворачивать, рай тут обустроить небесный…
Вернул я бумажку. Князь молчит. Надо что-то объяснить – думаю. «Я пришёл, – говорю, – вас предупредить: во-первых, мне денег взаймы не давать, потому что я непременно буду просить…»
Князь на это изволил молвить коротко и ясно, прямо как Христос: «Хорошо», – говорит. Одно слово: хорошо!
– «Вы платить здесь намерены?»
– «Намерен».
– «А я не намерен; спасибо. Я здесь от вас направо первая дверь, видели? Ко мне постарайтесь не очень часто жаловать; к вам я приду, не беспокойтесь. Генерала видели?»
– «Нет».
– «И не слышали?»
– «Конечно, нет».
– «Ну, так увидите и услышите; да к тому же он даже у меня просит денег взаймы! Avis au lecteur». – Это я ввернул по-французски, «предуведомление», значит, чтоб он понял – я тоже… я учился… одним словом, сам не знаю, зачем ввернул, выставиться хотел перед князем! Сознаю подлость. Но это всё в маске, в маске…
Сказал «прощайте» и стал уходить. Что ж, думаю, так и расстанемся, что ли! Он всё смотрит ласково, но как будто уже и с насмешкой… Или мне показалось?
– «Разве можно жить с фамилией Фердыщенко? А?» – спрашиваю.
– «Отчего же нет?» – удивился князь.
Нашёл кого спрашивать. Он ведь не прикидывался, он в самом деле не понимал, ему всё было неважно – то, что нам, нормальным здоровым людям, важно, что составляет главную заботу, да что там – самую суть нашей жизни. Вот я Фердыщенко – а ему всё равно. Ничего не значит. Деньги есть? И он из кармана вынимает и отдаёт. Я тогда понял: это страшный человек, это опасный человек, и страшнее этого человека быть не может. Он всех нас погубит.
Сидит такая овца швейцарская, в штиблетишках, трубочку раскуривает, смотрит на тебя так… вот так смотрит… как на этом свете не смотрят! Тут запрещено ТАК смотреть! Я с ним пяти минут не пробыл, а ушёл весь в поту, хорошо, генерал Иволгин выручил – припёрся, так я и смылся с форсом – вот, дескать, предупредил тебя, князь, стало быть, не зря визит. Визитик мой. Между прочим, визит вежливости, от жильца жильцу, если без княжеских штучек. Раз ты жилец, то на одной ноге со мной, а я не обязан знать, кто ты такой. Он мне даже и не представился!
У себя я тогда заперся и выходить не хотел. Слышу – галдят, орут… Это каждый Божий день такие сцены были, но тут что-то меня стукнуло… Слышу – голосов что-то больно много. Я и сунулся в гостиную, а там… Настасья Филипповна.
Я и не слышал, как она приехала. У нас колокольчик тогда оборвался, а починить было некому – у нас ведь всё генералы жили да Наполеоны… липовые. Хаос неприличнейший. Совсем невозможно было Настасье Филипповне приезжать в эту квартиру, нищую квартиру подлеца Ганьки Иволгина, которого ей генерал Епанчин присватал. За семьдесят пять тысяч. Хотел приданое дать, чтоб подлец Ганька женился, а потом свою жену… ему, генералу, и передал. Такую выдумал комбинацию, и верил, что всё по его генеральской прихоти выйдет, как всегда всё и выходило.
А тут не вышло. Съел гриб генерал! Как она над ним посмеялась! И над всеми… Смотрит по сторонам – вы что, говорит, жильцов пускаете? Где ж тут ещё и жильцов держать? Хохотала. Генерал наш, Ардалион, во всей красе ввалился, и князь тут же путается и во всё мешается, словно он уже родственник. И как-то они сразу поглядели друг на друга странно. Князь и Настасья Филипповна. Первый раз встретились.
Он мимо прихожей шёл и услышал оборванный колокольчик. Отпер дверь – а там она. Приняла его за лакея, шубу на руки скинула! Я ей потом шепнул, что – это князь, идиот, из Швейцарии… Она удивилась: что ж князь не признался, смолчал, что он не лакей, а я-то уж ничему после той двадцатипятирублёвой бумажки не удивлялся. Это нормальный человек обижается, если его за лакея примут, в спор вступит, покраснеет, закричит… я вам не лакей! А этому – какая разница? Приняли за лакея – так что же? Отчего же нет? Он вообще не чувствовал унижения, как будто его невозможно унизить. Ничем.
Понять этого нельзя, но это было так. Я-то всю жизнь страдал от унижений и маску надел как броню, чтоб самому себя унижать и не дожидаться, когда другие это сделают, потому что желающих тьма тьмущая. Всегда. Которые в каретах разъезжают, тем не понять… Но их тоже можно унизить, пусть не воображают, найдётся вышестоящее лицо, да и над тем лицом сыщется другое вышестоящее… всё выше и выше, и выше… и над самым-самым вышестоящим из вышестоящих всё равно стоит – Судьба. А не судьба, так Смерть-матушка! О, найдётся кому ткнуть твоё гордое лицо в дерьмо, в самую жижу…
Но это наши законы. А ему они были не писаны. Он и не понимал, что быть принятым за лакея – унизительно, обидно! Он даже не понимал, что быть лакеем – обидно. Он с лакеями разговаривал так же учтиво и вежливо, как с нашими генералами. Чёртов демократ! И он совершенно не верил в судьбу! И не боялся смерти – нисколько… Он эту сволочь Парфёна Рогожина, который на него с ножом бросался, считал братом…
Да что там вилять, скажу начистоту: в него все влюблялись с первого взгляда, с первого слова. Посмотрит в глаза – и всё кончено, душа вздрогнула и запела, точно птица на рассвете, когда солнце показалось и зазвучало на небе… Генерал Епанчин, тупая говядина, колода корявая, отпетый карьерист, дубина, жулик, аферист и взяточник – и тот попался! В глаза князю посмотрел – и был сражён навеки, и другом стал в ту же минуту, и должность предложил, деньги стал пихать в карман, к жене и дочкам повёл… Да что там, когда даже я вздрогнул! Вздрогнул, но не влюбился. Нет, не влюбился. Испугался я его, вот это точно… Дрожь меня пробирала его слушать…
Выпивает стопочку.
Я помню, тогда, у Иволгиных, Настасья Филипповна спрашивает нашу Мышку: «Скажите, почему же вы не разуверили меня давеча, когда я так ужасно… в вас ошиблась?»
Тот бормочет, дескать, удивился, увидя вас так вдруг.
– «А как вы узнали, что это я? Где вы меня видели прежде? Что это, в самом деле, я как будто его где-то видела? И позвольте вас спросить, почему вы давеча остолбенели на месте? Что во мне такого остолбеняющего?»
Я так и взвился – «Ну же, ну! Да ну же! О, господи, каких бы я вещей на такой вопрос насказал! Да ну же… Пентюх же ты, князь, после этого!»
Я дрожал весь внутри, но я же был в маске, в маске, а в маске всё возможно, ведь знают меня как человека развязного, может быть, даже и немножко хама, может, и не очень-то немножко, но это и прекрасно. Для живости в обществе так и надо! А что они стоят столбами и друг на друга смотрят, как привидения! Где они могли видеться раньше, понятно – на том свете где-нибудь. Или в прошлой жизни, как индусы говорят, где-нибудь в цепи перерождений, когда я валялся свиньёй или рыскал жуком по навозу… Он был, например, её рыцарь бедный и верный, господний паладин, а она какая-нибудь дама из свиты Девы Марии. Они давно были знакомы, я никогда в том и не сомневался…
Князь посмотрел на меня – посмотрел, в глаза мне глянул! – засмеялся. «Да и я бы насказал на вашем месте…» И к ней, к ней повернулся. «Давеча меня ваш портрет поразил очень, потом я с Епанчиными про вас говорил… а рано утром, ещё до въезда в Петербург, на железной дороге, рассказывал мне много про вас Парфён Рогожин. И в ту самую минуту, как я вам дверь отворил, я о вас тоже думал, а тут вдруг и вы».
– «А как же вы меня узнали, что это я?»
– «По портрету и…»
– «И ещё?»
– «И ещё потому, что такою вас именно и воображал… Я вас тоже будто видел где-то…»
– «Где? Где?»
– «Я ваши глаза точно где-то видел… да этого быть не может! Это я так… Я здесь никогда и не был. Может быть, во сне…»
Ай да князь! Я заорал, чтоб сбить всю эту мистику, а то напустили туману… «Ай да князь! Впрочем… впрочем, ведь это он всё от невинности»… добавил я как бы с глубоким сожалением. Ловко выделанным сожалением, что вот, жалею я нашу Мышку, нашего больного, который от невинности так красиво и мило врёт. Как записной ловелас и совсем в рыцарском духе – видел Даму во сне, ах-ах.
На моих глазах приготовлялась трагедия, на моих глазах. Тут генерал Иволгин начал выступать с коронными своими номерами… Он был помешан на своём значении, на своей роли в истории… Обыкновенное дело. Где найдёшь такое ничтожество на Руси, чтоб себя Наполеоном не воображало? Разве что я. И уже по одному этому я – не ничтожество. Фердыщенко плут, Фердыщенко шут, но не пустота. Фердыщенко – это уже что-то!
И тут ввалилась эта сволочь. Рогожин. Какой гадиной было это купеческое отродье! Начнём с того, что он выглядел отвратней меня. Курчавый, плотный, нос толстый, глазки крошечные, весь как будто сальный какой-то. Ходил раскорякой. Одевался в тулупы, в сюртуки немыслимые! Я не знаю, мылся ли он вообще! Невежа. Ничего не знал, совсем ничего, не учился никогда, папаша его изверг, из раскольников был. Наживали мильёны и прятали под задницу свою чугунную. С этими деньжищами своими, из-под мёртвой папашиной задницы вынутыми, Рогожин и притащился – Настасью Филипповну покупать.
Целая шайка их ввалилась, в приличный дом, потому что Иволгины всё-таки были приличные люди из общества, хоть и падшие по обстоятельствам, но уж не чета Рогожину и его банде. Кричал – восемнадцать тысяч, сорок тысяч! И потом сто тысяч обещал дать. Так ему приохотилось, а спроси его, с чего он завёлся? Ведь он червяк, а она царица. Ему Катьку с Лиговки в самый раз, а не Настасью Филипповну. Так ему охота показать, что всё на свете купить можно. Женщину, благородную женщину, прилюдно сторговать хотел. При всех. Ну, разве не червяк? Таких давить надо, вот так, ногой, чтоб кожа подлая лопнула и кишочки наружу полезли. Я бы раздавил! Но я был в маске, в маске… Я только смеялся и шумел со всеми.
И тогда ещё Ганька князю пощёчину дал, не специально, а так получилось – он на сестру замахнулся, а князь встал между ними: «Её не дам!» Стерпел пощёчину. Только прошептал «О, как вы будете стыдиться своего поступка!» Это Ганьке-подлецу. Я тогда понял, кто это… Кто к нам пожаловал… Кто это мог – пощёчину стерпеть, самому не ударить, промолчать и в глаза обидчику только поглядеть…
Ах вот ты кто… Не ждали. Теперь – не ждали… Да и никогда не ждали, по совести говоря…
И я к нему в апостолы-то и не пошёл! И никто не пошёл! Мы тут крепко, как репки, в земле, в матушке, сидим. Вам, ваше сиятельство – или как вас прикажете величать? – надо к нищим, к мытарям, к разбойникам, к публичным девкам, и к прочей всякой-разной падали, какую вы любите… или вот ещё извольте прогуляться к рыбакам, что на Мойке да на Фонтанке рыбку смердящую ловят. Петруша-пропойца да Андрюша-босяк, да? Помните? Вот к ним пожалуйте! А вы забрались к генералам в бельэтажи, да к грязным купцам, что на мильёнах сидят, да к барам в шёлковом белье, да к подлецам-Ганькам, что спят и видят – наконец-то столько удалось им своровать и нажулить, что они круче царей Иудейских и полиция перед ними на цыпочках гарцует. Вот это все их мечты! Вот они тут со всеми своими потрошками. И ныне, и присно, и во веки веков!
Никогда человек ничем другим не был и не будет никогда. На том стою. Повидал достаточно. Агент Фердыщенко, король испанский…
Зачем пожаловали? Столица наша приглянулась? Санкт-Петербург – дохлый батюшка, гниль да изморозь, туман да чахотка? И к чему вы здесь? Тут ваш враг извечный правит бал, а вы, извините, ваше сиятельство, ни к чему-с! Ни к селу-с, ни к городу-с! Говорю со словоерсами в шутку, ибо никогда сей унизительной манеры не держал-с!
И ничего из этого я ему не сказал… Портрет её тайком взял. Тот портрет, что она Гане прислала, тот, что князь у Епанчина видел, а Ганька потом домой притащил, к мамаше и сестре. Валялась в гостиной моя Настасья Филипповна позабытая, а я забрал, а никто и не спохватился. Вот он, и сейчас со мной, я его в рамку… Убили мою царицу, зарезали. Я когда узнал, тоже хотел… Потом отошло. Что уж тут… Да и кто я…
Выпивает стопочку.
Вечером того дня приглашён был к ней. Веселить общество, потому как господа сами по себе скучали и куксились, и развлекать себя без французских актрис и канкана не умели совершенно. Шампанское и канкан – тогда их гнилая кровь начинала немножко двигаться. Ну, ещё учтите известное напряжение: все вожделеют к Настасье Филипповне, даже старичок-учитель, так что ревность, злость и свирепые взоры. А я в сторонке, я в масочке – как без такого человека обойтись! Нужен, значит…
Она у Пяти Углов жила, квартира великолепнейшая, мебель, статуи – всё роскошным образом и без изъяну. Афанасий Иванович Тоцкий позаботился – он ведь её содержал. Обязан был, как развратитель девицы Барашковой. Он её деточкой взял, сироткой, в деревне у себя держал для утехи любовной, а потом, как подросла, возьми да заявись наша Настя Барашкова в Петербург. В первейшую красавицу надменную вдруг обратясь из обиженной сиротки – неизвестным образом, то есть как это одни женщины умеют… И жила тут открыто, гостей принимала самых разных. Она тоже как наша Мышка, наш князюшка, демократка была. Учителей каких-то бедненьких принимала, ростовщика Птицына, жениха Вари Иволгиной, крысы, – принимала, меня принимала… И притом ни с кем не путалась и никаких денег не брала. Точно, что они с князем из одной сумасшедшей вселенной были и глаза друг у дружки потому и помнили.
Князь в тот вечер к ней заявляется. Без приглашения, чего в свете не бывает! Да и в полусвете так не принято. Да что там, даже моя Марфуша на Сенной – и та бы дверь захлопнула, заявись к ней сдуру кто незваный. Генерал Епанчин тут, Тоцкий Афанасий Иванович тут, ну, Ганя, куда без него, барыньки, учителишки, старичок один приятный, лет под сто… И князь заваливается – но мы ему нужны как чёрту ладан, он ведь прямиком к ней, к ней, только её и видит… Ну, тут же у нас два демократа, двое сумасшедших с одной Луны свалимшись, наконец сошлись! Он и она. Я бормочу, что князь в уплату за нахальство должен спеть модный романс, а сам дрожу. А сам дрожу – понимаю, сейчас начнётся… Тут бойкая одна барыня и брякнула – «Хорошо, говорит, в пети-жё какое-нибудь сыграть…»