Гайдамаки. Музыкант. Наймычка. Художник. Близнецы - Шевченко Тарас Григорьевич 11 стр.


Охотник кстати привел поговорку, что по одной не закусывают. Потом другую, что без тройцы дом не строится. Потом еще и еще поговорку, а за поговоркой, разумеется, наливалася и выпивалася чарка, так что не прошло часа, а в бутылке уже было пусто, как у пьяницы в кармане.

Они стали говорить громче и быстрее. Охотник наговорил Якиму много любезностей, почти великосветских, и между прочим вот какую:

– А ты мне, дядя, с первого разу понравился. Помнишь?

– Помню, – отвечал Яким. – А вы мне так попросту совсем тогда не понравились. А теперь так вижу, что ты человек хороший.

– Вот то-то и есть! Ты раскуси-ка меня, дядя, так не то увидишь!

– Нет, я кусать тебя не буду, а знаёмыться милости просимо.

– Ведь я, правду тебе сказать, для тебя и в ваше село на квартиру перешел, чтобы только к тебе в гости ездить.

– Благодаримо, благодаримо! Марто! – крикнул он, вставая со скамьи. – Пряжи яешню с колбасою! Давай видро вы– стоялки. Не знаешь, старая баба, какой у нас человек сидит!

– Полно, полно, ничего не надо, дядя! Я сейчас уеду.

– Уедешь, только не сейчас, я тебе еще покажу нашего Марка.

– А кто это такой ваш Марко?

– А наша дытына. Разве ты и не знаешь, что у нас и сын есть? – И он пошел к двери, бормоча: – Вот я вам дам, вражи бабы! – И он вышел за двери.

Через минуту он внес на руках в хату плачущего Марка, а за ним вошла и Марта.

– Посмотри! посмотри! – говорил он. – Какое нам добро господь на старости послал! На, забавляй его по-своему, – и он передал Марка Марте.

– Иды, иды, гайдамака, сякий сыну такий! – И он рассказал охотнику историю успокоившегося Марка.

Охотник рассеяно выслушал рассказ Якима, сказал:

– А кто же его настоящая мать?

– А бог ее знает! Уповать надо, покрытка какая-нибудь, бесталанница!

– У тебя все покрытки! А может, и честная женщина, только бедная, – сказала Марта.

– А может, и честная. Бог ее знает. Куда же вы? – сказал он, обращаясь к охотнику. – Погостите, бога ради, вы у нас и то редко бываете. Стара! Выстоялки! Яешни!

– Благодарю тебя, дядя. Буду часто бывать, только сегодня не держи: не могу, дома есть дело.

– А коли дело, так и дело. Как волите, сами лучше знаете. А хорошо б попробовать еще нашои выстоялки.

– Нет, благодарю. В другой раз. Прощай, дядя. – И он вышел из хаты.

Яким, проводивши за ворота дорогого гостя и в сотый раз повторив просьбу не минать их хутора, возвращался в хату, бормоча про себя:

– Притча во языцех! Вот тебе и москаль! Вот тебе и улан! Да дай бог, чтоб и хрещеные люди такие рослы на божьей земле. Молодец, нечего сказать. И где он такую дорогую водку покупает? Говорит, в Ромнах. Надо будет поехать в Ромен та достать такой водки, чтоб не стыдно было, когда в другой раз заедет. Так, я думаю, не достанешь. Паны всю выпили. Ну, уж за этими панами нашему брату просто некуда деваться. А что ж, ведь и он тоже пан, хоть и московский, а человек хороший, очень хороший человек. Хоть бы и у нас таких панив наснять. А что, на Москве тоже растут паны?

И, задавши себе такой хитрый вопрос, Яким, шатаясь, вошел в хату.

Лукия, перестилая ввечеру постельку Марку, нашла под подушкою червонец и сейчас догадалась, что это было дело его нежного папаши, взяла его в руки и не знала, что с ним делать. Подумавши немного, она опустила его в пазуху и молча продолжала свое дело.

Охотник сдержал свое слово: он каждую неделю исправно два и три раза посещал хутор, только без всякого со стороны сердечной поощрения. Поил Якима кизляркою, а Яким его потчевал десятилетнею выстоялкою. Тем и кончалися его визиты. Лукия всегда убегала из хаты, когда его только завидит, а он был до того скромен или лукав, что никогда ни слова не сказал старикам про их наймичку. Как будто он ее никогда и не видал.

Любовался всегда своим Марком, как совершенно для него посторонний, привозил ему всегда пряники, а иногда и другие гостинцы, чем и успел приласкать к себе дитя. Так что, бывало, когда он входил в хату, то оно бежало к нему навстречу, протягивая ручонки, и кричало:

– Да-да.

В великом посту, когда старики говели и с пятницы на субботу осталися ночевать у отца Нила, чтобы не проспать заутрени, корнет перед вечером приехал на хутор. Он знал, что старики в селе и ночевать не будут дома. Оставил с денщиком своего коня, а сам прокрался, как вор, на двор и потом в хату.

Лукия в это время играла с Марком и, когда увидела его в хате, то вскрикнула и чуть ребенка из рук не уронила.

Они молча остановились друг перед другом. Марко протянул к нему ручонки и сказал свое обычное «да-да». Но «да-да» не отвечал ни слова на привет Марка. А Лукия схватила его ручонки и прижала к себе.

Долго продолжалося молчание. Наконец он заговорил:

– Скажи, Лукеюшка, за что ты меня не любишь, зачем ты от меня прячешься всякий раз, когда я сюда приеду?

Лукия молчала.

– Я мучуся! Я страдаю! Я умираю без тебя, цветочек мой прекрасный, мой розан ненаглядный. Проговори хоть одно слово, хоть взгляни на меня!

Она взглянула на него, но не проговорила ни слова.

– За что я тебе вдруг немилым стал? Вспомни ты темный сад и те короткие сладкие минуты, что мы проводили с тобой.

Она опять взглянула на него, и из прекрасных ее карых очей покатилися крупные слезы.

– Чего ты плачешь, моя прекрасная? Или тебе стало жаль прошлого? Что ж, от тебя зависит, начнем снова.

Она плюнула ему в глаза.

– Не сердися, моя крошечка, я тебе всего, всего себя, всю жизнь свою тебе отдам.

Лукия с омерзением отворотилась от него, подошла к двери и, отворивши дверь, громко крикнула:

– Катре!

– Не зови никого, побудь со мною наедине, я тебе всю правду, всю истину скажу. И ежели есть у тебя хоть искра чувства, ты извинишь меня!

Между тем вошла в хату, со скалкою в руках, дюжая Катря.

– Катре, голубочко, побудь с этим паном, а я вынесу Марка в другую хату, а то он его боится и плачет.

И с этим словом она вышла из хаты. Через минуту она возвратилась, держа в руке червонец. Подошла к нежному своему обожателю и, подавая ему червонец, сказала:

– Марко и без твоих червонцев богат, возьми.

Он отодвинул ее руку. Она бросила ему червонец на пол и вышла их хаты.

Он поднял червонец, повертел его в руке, как бы раздумывая, что с ним делать.

– Вот тебе, голубушка, – сказал он Катре, подавая ей червонец. – Только ты пособи мне ее уломать.

Катря, взявши червонец, проговорила:

– Какой хорошенький дукачик! Что ж это у него дирочки нету? Как же его носить? Вот теперь если б доброе намисто.

– И монисто куплю, только ты уломай ее.

– Добре, уломаю.

И он вышел из хаты.

– За что это он ломать просил? – спросила Катря у входящей Лукии.

– Не знаю, – ответила она.

– Посмотри, какой хорошенький он мне дукачик подарил.

Лукия взглянула на червонец и не сказала ни слова. Катря вышла, а Лукия осталася в светлице и всю ночь проплакала.

В субботу после вечерни старики возвратилися домой и не могли нахвалиться гостеприимством своего знакомого охотника. Он их после обеда от отца Нила зазвал к себе на квартиру, и чем он их не угощал? И чаем, и сахаром, и всякою всячиною, так что всего и не упомнишь. Одно только Марте не понравилось, что у него везде табак: и на столе табак, и на окнах табак, и на лаве табак – везде табак. Она думала, что у него и чай из табаку, а потому-то съела кусочек сахару, другой спрятала для Марка, а до чаю и рукой не прикоснулась. Еще две вещи ей сильно не понравились: это собака на постели и денщик, такой старый, оборванный, грязный, на ру– как грязи, что и вихтем не отмоешь. И еще чудно: он уже сывый, а он ругает и все кричит: «Эй, малый!» А может, это по их московскому звычаю так и следует, бог там их знает?

Посещения его продолжались по-прежнему, и по-прежнему без успеха. Он часто дарил разные безделушки дебелой и простоватой Катре. А та по простоте своей говорила ему, что Лукия каждый день и ночь за ним плачет и что даст бог ве– лыкодня дождаться, тогда можно будет просто в церковь да и «Исайя, ликуй».

Пост был в исходе. Нужно было и Лукии отговеться. Как же ей быть? Он теперь квартирует в Буртах, он не даст ей и богу помолиться, а не то что отговеться. Подумавши, она попросилась у своих хозяев навестить своего отца и заодно отговеться в своем селе.

Старики охотно согласились и предложили ей сани и лошадь. Она отказывалася, но не могла отказаться. А на говенье, кроме платы за службу, Яким дал ей карбованец.

После обеда, в воскресенье, на шестой неделе, она выехала из хутора на маленьких саночках прямо на Ромодановский шлях.

Не хотелось ей, бедной, ехать в свое село, но любовь дочери поборола в ней стыд покрытки. Она уже третий год не имела никаких сведений о свойх родных.

С трепетом въехала она в свое родное село. Подъехала к воротам своим и вскрикнула в ужасе.

Ворота были разобраны, частокол повалился, соломенная крыша на хате ветром разорвана, и черные стропила виднелися, как ребра из полуистлевшего чудовища.

Привязала лошадь к оставшейся около ворот вербе, а сама вошла в хату. Пустка, и снаружи, и внутри пустка!

– Куда же они делися, неужели умерлы? – спросила она сама себя и вышла из хаты.

У кого же она теперь приютится?

У нее давно когда-то, года три тому назад, была знакомая край села, старая московка, у которой прежде собирались ве– черныци. Она к ней и направила свою лошадку.

У этой старой московки почти на выгоне было не то, что называют хатой, а вернее, то, что у нас называют куринем, т. е. ежели смотреть издали, то это скорее похоже на кучу навозу, нежели на жилище человека. Вблизи же она была, как говорится (и говорится справедливо), живописна. И живописна до такой степени, что я, хотя и не любитель подобных живописных вещей, беруся, однако же, нарисовать – того для, чтоб показать моим почти сонным слушателям, что я не лгу, как какой-то курьер.

Ахнули в селе люди добрые, когда увидели около куреня московки клячу и едва заметные санишки.

– Откуда она взяла такое добро? – все в селе вскрикнули. – Ведь у нее давно уже вечерныци не собираются!

Пошли по селу толки – такие точно толки, как бывают в уездном городе, когда проедет по его единственной улице жандарм на тройке в чем-то.

Лукия, распрягши лошадь, привязала ее к санному полозу и, бросивши ей сенца, вошла в москалыхин куринь (это было в сумерки). Войдя, помолилася и едва-едва нащупала свою старую знакомую. Нащупавши, она сказала:

– Добрывечир!

– Добрывечир! – едва отвечало ей что-то.

Лукия ощупала тряпки, а в тряпках завернуто что-то живое.

– Нездужаю; стара, погана, погана стала.

– Чи нема у вас лою, я б каганець засвитыла.

– Ничого нема! И печь не топлена. Я позавчора ходила в гости, воротилася додому тай занедужала.

– Что же у вас болыть?

– Все болыть, моя голубко.

Лукия оставила ее и через полчаса возвратилася с дровами, затопила полуразвалившуюся печь, нашла где-то под пры– п и ч к о м с обитыми краями горшок и, положа в него снегу, приставила к огню.

– Спасыби тоби, – проговорила больная.

Пока растаивал снег и потом грелася вода, Лукия вышла на двор, посмотрела на клячу, на сани и говорила сама с собой:

– Господы, у мене хоть чужие добри люды есть! А у нее никого нету, настоящая сирота.

Она подошла к саням, вынула из них торбу с паляныцями и молча вошла в хату. Вода в горшке уже кипела; она его отставила от огня и спросила хозяйку:

– Чи нема у вас какой-нибудь мисочки?

– Есть, голубко, на печке посмотри. Мне на днях Майчиха прислала рыбки, дай бог ей доброе здоровье, так мисочки я ей еще не относила.

Лукия, действительно, нашла глиняную небольшую чашку, вымыла ее, налила горячей воды и, подавая больной, сказала:

– Выпей ты горячои воды немного та сьешь хоть кусочок паляныци, тебе лучше станет. Если б можно было достать ш а в л и и, то оно бы еще лучше было. – И, говоря это, она отломила кусок белого хлеба и подала больной. Больная выпила воду, съела немного хлеба и благорадила свою лекарку:

– Тебя сама матерь божия послала ко мне.

– Лежи, не вставай, я тебя укрою. – И она укрыла ее своим тулупом.

Между тем печка истопилася. Она закрыла трубу. Больная начала дремать. Зазвонили к повечерне. Лукия надела белую свиту, осмотрела еще раз свою больную, вышла из хаты.

Она пошла к повечерне. Как она войдет в церковь? Ведь на нее все пальцами покажут. Все скажут ей в глаза, что она свою мать и отца в гроб свела.

– Пускай показывают на меня, – думала она себе, – пускай смеются, говорят, знущаются, я все вытерплю, все выстрадаю, я должна выстрадать, я великая грешница. Об одном только прошу тебя, милосердый боже мой, пошли ты здоровья и добрую долю моему единому сыну.

Опасения ее насчет насмешек были напрасны: народу было в церкви мало, и ее никто не заметил. Она же себе останови– лася у самых дверей, а в церкви никто назад не обращается (по крайней мере, так делается в наших селах).

Уже в сумерки она возвратилася в хатку и, увидя, что больная все еще спит, тихонько вышла из хаты, сводила свою лошадку к Суле, напоила ее, и, приведя обратно, подложила ей сена, и обошла кругом хаты, выбирая место, где бы приютить свою лошадку. Хотя на дворе уже был март, но все-таки на случай ветру не помешало б приютить, но приюта совершенно никакого не было.

– Господи, какая она бедная! – сказала она. – Хоть бы тебе тынок какой, хоть бы хлевушка какой, – таки совершенно ничего! Как же она живет, горемычная?

И, проговоря это, она вошла в хату. Больная уже проснулася и хотела подняться с постели, чтобы достать воды. Лукия подала ей простывшей воды, уложила ее в постель и в потемках села на полу около ее постели. Больная заговорила:

– С меня как рукою сняло. Если бы не ты, то я не знаю, что бы со мною и было. Благодарю тебя, пускай бог тебе заплатит.

Лукия молча вздохнула.

– Чего ты так тяжко вздыхаешь?

– Так, – отвечала Лукия.

– Может быть, ты тоже нездужаешь?

– Нет, слава богу, здорова!

– Ах ты, моя бесталаннице! – сказала больная с чувством. – Я и забыла, при моей немощи, про твое тяжкое беста– ланье! Ну, скажи ж мени, моя горлыце, живо ли оно, здорово ли оно, моя рыбочко?

– Слава богу, здорово.

– Как же его зовут, моя галочка?

– Марком, – неохотно ответила Лукия.

– О горе мое, тяжкое горе! – помолчав, заговорила больная снова. – Что же мы с тобою будем вечерять? Ведь у меня ничего нету.

– У меня паляныця есть.

– У тебя… у тебя… да у меня ничего нету.

– Даст бог, и у тебя будет.

– А где же мы свитла возьмемо? – через минуту проговорила больная.

– Сегодня и так повечеряем. – И она ощупью нашла мешок с хлебом, подала кусок больной и себе другой отломила. Поужинавши чем бог послал, Лукия наведалась к лошади, и, возвратясь в хату, помолилась богу и легла на полу спать. Словоохотливая старуха пробовала с нею заговаривать, но Лукия, пожелавши ей доброй ночи, вскоре заснула или притворилась заснувшею.

На другой день поутру Лукия, возвратясь от заутрени, нашла свою пациентку на ногах. Она уже затопила печку и что– то приставила в горшке к огню. Увидя входящую Лукию, она быстро обратилась к ней и сказала:

– Добрыдень! Добрыдень, моя голубка! А я уже и печь затопила.

– Добрыдень вам! – сказала Лукия.

– А ты еще краше стала, как прежде была. Ей-богу, правда. Да у тебя и лошадь есть.

– Лошадь не моя, добрые люди позычылы.

– Добрые люди – спасыби им! Побудь ты, голубочко, не– долго дома, а я сбегаю тоже к добрым людям, не добуду ли чего к обеду. Ведь ты знаешь, как я живу: где день, где ночь.

– Возьми у меня деньги, за деньги скорее достанешь, нежели выпросишь.

– Правда! Правда твоя, голубко сыза. – И она взяла у нее копу грошами. – От тепер можна и на свежую рыбку рассчитывать, и на олию, и на все доброе. Хазяйнуй же, моя рыбко, я духом вернуся. – И она выбежала из хатки.

Зазвонили к часам – хозяйка не возвращается в свою господу. Уже на шестый и на девятый звонят – ее все нету. Лукия хотела замкнуть хатку и идти в церковь. Но, горе, и засунуть нечем, не то чтобы замкнуть. Делать нечего, нужно дождаться: хату нельзя так оставить. Хоть, правду сказать, вору там совершенно нечего было делать. Наконец, далеко уже за полдень, пришла и хозяйка. Правда, она принесла, кроме съестных припасов, четыре свечи и даже кой-что из посуды, как-то: две ложки и что-то вроде черепка. И несмотря на все эти покупки, и сама еще была навеселе. Бедняжка таки не утерпела, забежала к своей щирой приятельке шинкарке.

Назад Дальше