Первая речь. Самооправдание
Может показаться неожиданным и возбудить в вас естественное удивление, что еще находится человек, который осмеливается выступать именно перед людьми, возвысившимися над уровнем обыденности и проникнутыми мудростью века, и просить внимания к предмету, находящемуся в полном пренебрежении у них. Признаюсь также, я не знаю ничего, что могло бы обеспечить мне даже более легкий исход – приобрести ваше одобрение моим стремлениям, не говоря уже о более желанной цели – внушить вам мои чувства и воодушевить вас в пользу моего дела. Ибо уже издавна вера не была делом каждого; и всегда лишь немногим была ведома религия, тогда как миллионы людей на разные лады забавлялись ее покрывалами и с улыбкой удовлетворялись ими. Но в особенности теперь жизнь образованных людей далека от всего, что хоть сколько-нибудь походило бы на религию. Я знаю, вы не только не посещаете заброшенных храмов, но и столь же мало поклоняетесь Божеству в святой тиши; в ваших изукрашенных жилищах нельзя найти иных святынь, кроме разумных изречений наших мудрецов и прекрасных творений наших художников; человечность и общественность, искусство и наука – какое бы участие в них ни принимал каждый из вас и сколько бы ни считал нужным из них усваивать – настолько овладели вашей душой, что уже ничего не остается для вечного и священного Существа, которое кажется вам находящимся по ту сторону мира, и вы не испытываете никаких чувств к нему и от него. Я знаю, как хорошо вам удалось развить земную жизнь с такой полнотой и многосторонностью, что вы уже не нуждаетесь более в вечности; создав себе свою собственную вселенную, вы ныне считаете излишним думать о той вселенной, которая создала вас самих. Я знаю, вы все согласны между собой в том, что уже нельзя сказать ничего нового и основательного об этом предмете, который был достаточно обсужден со всех сторон мудрецами и провидцами – я хотел бы не добавлять: насмешниками и священниками. Менее всего – это ни от кого не может ускользнуть – вы склонны выслушать в этом вопросе священников, давно уже отвергнутых вами и признанных недостойными вашего доверия, так как они охотнее всего живут именно лишь в пустынных развалинах своего святилища и даже там не могут жить, не портя и не разрушая их еще более. Все это я знаю; и все же, очевидно, божественно побуждаемый некоей внутренней и непреодолимой необходимостью, я чувствую себя вынужденным говорить и не могу взять назад своего приглашения, чтобы именно вы меня выслушали.
Что касается последнего, то я мог бы спросить вас: чем объяснить, что, тогда как о всяком предмете, как бы мал или ничтожен он ни был, вы охотнее всего ищете поучения у тех, кто посвятили ему свою жизнь и свои духовные силы, и потому ваша любознательность не чуждается даже хижин поселянина и мастерских ремесленников, – вы лишь в вопросах религии считаете особенно подозрительным все, что исходит от тех, кто не только сами объявляют себя испытанными в них, но и признаются таковыми со стороны государства и народа? Неужели вы, к нашему удивлению, способны доказать, что именно эти лица не обладают опытом в религии, а, напротив, имеют и восхваляют все иное, кроме религии? Вряд ли вы это скажете, о лучшие люди! Не обращая особого внимания, как и надлежит, на такое несправедливое суждение, я признаюсь вам, что и я – член этого сословия; я решаюсь сделать это, рискуя, что, если вы не будете внимательно слушать меня, я подпаду в ваших глазах под одно общее наименование с массой этого сословия, из которого вы допускаете мало исключений. Это есть, по крайней мере, добровольное признание, ибо мой язык вряд ли легко выдал бы меня, и еще менее, я надеюсь, выдали бы меня похвалы, которые стали бы расточать моему начинанию мои товарищи по цеху. Ибо что я здесь делаю, лежит всецело вне их сферы и мало похоже на то, что они хотели бы слышать и видеть. Уже отчаянные крики большинства из них о гибели религии не находят во мне отклика, ибо мне не ведома эпоха, которая воспринимала бы религию лучше, чем современная; и я совершенно чужд староверческих и варварских жалоб, с помощью которых они хотели бы восстановить разрушенные стены своего иудейского Сиона и его готические башни. По этим и иным основаниям я хорошо сознаю, что во всем, что я имею сказать вам, у меня нет ничего общего с моим сословием; отчего же мне тогда не признаться в своей принадлежности к нему, как в любом ином случайном обстоятельстве? Ведь излюбленные им предрассудки никоим образом не должны стеснять нас, и свято почитаемые им пограничные столбы для всех вопросов и бесед не должны иметь значения для нас. Итак, я говорю с вами как человек о священных тайнах человечества, о том, что есть самый глубокий двигатель моего бытия с тех пор, как я мыслю и живу, и что навеки останется для меня высшим, какое бы влияние на меня ни оказали еще впредь движения времени и человечества. И что я говорю, это проистекает не из разумного решения, и не из надежды или страха, а также не определяется каким-либо иным произвольным или случайным обстоятельством; напротив, это есть чистая необходимость моей природы; это есть божественное призвание; это есть то, что определяет мое место в мире и делает меня тем, что я есмь. И потому пусть будет и неуместно и неразумно говорить о религии – но то, что меня влечет, подавляет своей божественной силой эти мелкие соображения.
Вы знаете, что Божество неким неотменимым законом принудило само себя раздвоить до бесконечности свое великое творение, слепить всякое определенное бытие лишь из двух противоположных деятельностей и каждую из своих вечных мыслей осуществить в двух враждебных друг другу и все же друг друга обусловливающих и неразрывных формах-близнецах. Весь этот телесный мир, проникнуть вовнутрь которого есть высшая цель вашего исследования, представляется наиболее осведомленным и созерцательным, вечно продолжающейся игрой противоположных сил. Каждая жизнь есть лишь задержанное проявление постоянно возобновляющегося усвоения и истечения, как и каждая вещь обладает своим определенным бытием лишь благодаря тому, что на своеобразный лад соединяет и удерживает в себе противоположные исконные силы природы. Поэтому и дух, как он нам является в конечной жизни, должен быть подчинен такому закону. Человеческая душа – ее преходящие действия, как и внутренние особенности ее бытия, заставляют нас признать это – осуществляет себя преимущественно в двух противоположных влечениях. А именно, в силу одного из них она стремится утвердить себя как нечто особое и тем, в своем развитии, как и в своем сохранении, привлечь к себе окружающее, опутать его сетью своей жизни, впитать его в свое собственное существо и растворить в последнем. Другое влечение есть, напротив, жуткая боязнь одинокой отрешенности от целого, стремление отдаться и раствориться в чем-то более великом, сознавать себя охваченным им и зависимым от него. Поэтому все, что вы ощущаете и делаете в отношении вашего обособленного бытия, все, что вы зовете наслаждением и обладанием, есть действие первого стремления. И с другой стороны, где ваши усилия не направлены на обособленную жизнь, где вы, напротив, ищете и сохраняете равное для всех и объемлющее всех бытие, т. е. где вы признаете в вашем мышлении и действовании порядок и закон, необходимость и связь, право и пристойность, где вы покоряетесь и отдаетесь ему, – там действует второе стремление. Но, подобно тому, как ни одна из материальных вещей не существует на основе лишь одной из этих двух сил телесной природы, так и каждая душа соучаствует в обоих первичных отправлениях духовной природы; и полнота живого мира состоит в том, что между этими противоположными краями – из которых в одном почти исключительно властвует одно стремление, и в другом – другое, так что на долю противоположного приходится лишь бесконечно малая часть, – все соединяющие звенья не только действительно наличны в человечестве, но и все объемлются общей связью сознания; и, таким образом, каждый отдельный человек, несмотря на то, что он не может быть иным, чем он есть, все же познает всякого другого человека столь же отчетливо, как и себя самого, и вполне постигает все отдельные формы человечества. Однако те, кто стоят на крайних концах этого великого ряда, более всего далеки от такого познания целого. Ибо указанное усвояющее влечение, проникнутое противостоящим ему, принимает характер ненасытимой чувственности, которая, заботясь лишь об отдельной жизни, стремится все более обогащать ее на земной лад, быстро и сильно обеспечивать и развивать ее; такого рода люди, в постоянной смене «между вожделением и наслаждением, никогда не выходят за пределы восприятий единичного и, занятые всегда своекорыстными отношениями, неспособны ни ощутить, ни познать общее и целое бытие и существо человечества. Людям иного рода, которые слишком могущественно охвачены противоположным влечением и, лишенные сдерживающей силы, не могут сами приобрести никакого своеобразного развития, истинная жизнь мира должна поэтому также остаться скрытой, как им и не дано творчески влиять на нее и создавать в ней что-либо своеобразное: их деятельность сводится к бесплодной игре пустыми понятиями; и так как они никогда ничего не созерцают жизненно, а посвящают все свое рвение отвлеченным предписаниям, которые все превращают в средство и нигде не оставляют цели, то они терзают себя бессмысленной ненавистью к каждому явлению, которое выступает перед ними с силой и удачей. – Как свести воедино эти крайние удаленности, чтобы преобразить длинный ряд в замкнутое кольцо – символ вечности и совершенства? Правда, нередки люди, в которых оба стремления притуплены и приведены в неподвижное равновесие; но такие люди в действительности стоят ниже, чем представители обеих крайностей. Ибо этим обычным, хотя часто более высоко ценимым явлением мы обязаны не живому союзу обоих влечений; напротив, оба они лишь сокращены и низведены до уровня косной посредственности, в которой ничто не выступает чрезмерно, потому что она лишена всякой свежей жизни. Если бы все, не обитающие на крайних концах, стояли в этой точке, к которой ложная мудрость слишком часто хочет привести молодое поколение, то все отошли бы от верной жизни и от созерцания истины, высший дух покинул бы мир, и воля Божества оказалась бы совершенно невыполненной. Ибо в загадки такой разделенной или доведенной до покоя смеси едва проникнет и более глубокий взор. Лишь его созерцательная сила могла бы оживить рассеянные кости; для обычного же взора, напротив, мир, так заселенный, был бы лишь слепым зеркалом, которое не давало бы поучительного отражения нашего собственного образа и мешало бы видеть лежащее позади него. Поэтому во все времена Божество посылает изредка существа, в которых оба влечения сочетаются плодотворным образом – будь это сочетание непосредственным даром свыше или результатом упорного завершенного самовоспитания. Такие существа вооружены дивными дарами, и путь им прокладывает присущее им всемогущее Слово; они суть истолкователи Божества и его дел и посредники между тем, что без них навеки осталось разъединенным. Я разумею прежде всего тех, кто в своей жизни вычеканивают в особой, своеобразной форме именно упомянутую всеобщую сущность духа, лишь тень которой доступна большинству в призрачности пустых понятий, и именно потому сочетают обе противоложных деятельности. Они тоже ищут порядка и связи, права и пристойности; но так как они ищут, не теряя самих себя, то они и находят. Они не выдыхают своего влечения в невыполнимых желаниях; оно исходит из них как творческая сила. Ради него они действуют и усвояют окружающее, а не ради лишенной всего высшего животной чувственности. Не разрушая, поглощают они, а творя, преобразовывают, всюду вдыхают в жизнь и ее орудия высший дух, упорядочивают и образуют мир, который носит печать их духа. Так они разумно управляют земными делами, являются законодателями и изобретателями, героями и покровителями природы или же добрыми демонами, которые в более узких кругах в тиши создают и подготовляют более благородное блаженство. Такие люди самим своим существованием доказывают, что они – посланники Бога и посредники между ограниченными людьми и бесконечным человечеством. Пусть обратит на них свой взор тот, кем владеет сила пустых понятий; пусть он узнает в их делах предмет своих непродуманных стремлений, а в единичном, что он доселе презирал, – материал, который он собственно должен обработать; они объяснят ему нерасслышанный им голос Бога, они примирят его с землей и с его местом на ней. Но чисто земные и чувственные натуры еще более нуждаются в таких посредниках, через которых они научаются постигать то, что было чуждо в высшей сущности человечества их собственным действиям и стремлениям. Они именно нуждаются в том, чтобы кто-либо противопоставил их низшему животному наслаждению иное наслаждение, предмет которого есть не то или это, а единое во всем и все в едином, – наслаждение, не знающее иных границ, кроме мира, который дух научился охватывать; они нуждаются в ком-либо, кто показал бы их боязливому беспомощному своекорыстию иное своекорыстие, через которое человек в земной жизни и вместе с нею любит высшее и вечное, и противопоставил бы их неровному и страстному стремлению к захвату спокойное и верное владение. Познайте отсюда вместе со мной, каким неоценимым даром должно быть явление такого человека, в котором высшее чувство создало воодушевление, уже не могущее скрываться в молчании, у которого почти отдельные биения пульса духовной жизни приобретают способность передаваться в образах и словах и который почти непроизвольно – ибо он мало заботится о чьем-либо присутствии – должен изображать для других в качестве мастера какого-либо божественного искусства то, что происходит в нем. Такой человек есть истинный жрец высшего, ибо он приближает последнее к тем, кто привык воспринимать лишь конечное и малое; он представляет им небесное и вечное как предмет наслаждения и единения, как единственный неисчерпаемый источник того, на что направлены все их стремления. Так он пытается пробудить дремлющее зерно лучшей человечности, возжечь любовь к высшему, превратить пошлую жизнь в благородную, примирить детей земли с небом, которое им принадлежит, и противодействовать тяжеловесной привязанности времени к более грубому материалу. Это есть высшее священство, которое возвещает нам внутренний смысл всех духовных загадок и говорит к нам из царства Божия; это есть источник всех видений и пророчеств, всех священных произведений искусства и вдохновенных речей, которые рассеваются наудачу, без мысли о том, найдет ли их чья-либо восприимчивая душа и даст ли созреть в себе их плодам.
О, если бы некогда это призвание посредников прекратилось и человеческое священство приобрело более прекрасное назначение! О, если бы наступило время, которое древнее пророчество описывает так, что никто уже не будет нуждаться в поучении, ибо все будут научены Богом! Если бы святой огонь горел повсюду, то не нужны были бы пламенные молитвы, чтобы вымолить его у неба, а достаточна была бы лишь кроткая тишина священных дев, чтобы поддерживать его; тогда он не разгорался бы в иногда устрашающее пламя, а единственным его стремлением было бы уравнять у всех людей их скрытое внутреннее горение. Каждый светил бы тогда в тишине себе и другим, и сообщение священных мыслей и чувств было бы легкой игрой: оно сводилось бы лишь к тому, чтобы в одном месте соединять различные лучи этого света, в другом – преломлять их, здесь – рассеивать, а там – снова усиливать и сосредоточивать на отдельных предметах. Тогда самое тихое слово уже понималось бы, тогда как теперь и самые ясные высказывания способны вызывать недоумения. Можно было бы сообща проникать вовнутрь святилища, тогда, как теперь, приходится заниматься подготовительным делом в его преддверии. Делить с друзьями и соучастниками завершенные созерцания, – насколько это отраднее, чем выступать с еле набросанными очертаниями в далекую пустыню! Но как далеки теперь друг от друга те, между кем было бы возможно такое общение! Они распределены в человечестве с такой мудрой бережливостью, как в мировом пространстве – скрытые точки, из которых распространяется во все стороны эластичная материя, – именно так, что лишь внешние границы сфер их деятельности соприкасаются между собой – чтобы ничто не было совершенно пусто, – но никогда одна точка не может встретиться с другой. Это мудро, конечно: ибо тем более вся тоска по общению и близости овладевает теми, кто всего более в них нуждается; тем непреодолимее она вынуждает их самих создавать себе недостающих сотоварищей.
Именно этой силе я подчинен, и таково мое призвание. Дозвольте мне говорить о себе самом: вы знаете, что никогда не может быть гордостью то, что велит говорить благочестие; ибо оно всегда полно смирения. Благочестие было материнским телом, в святой тьме которого питалась моя юная жизнь и подготовлялась к еще скрытому от нее миру; в нем дышал мой дух, пока он еще не нашел соответствующей себе сферы в науке и жизненном опыте; оно помогало мне, когда я начал проверять веру отцов и очищать мысли и чувства от мусора прошедших времен; оно осталось у меня, даже когда Бог и бессмертие поры детства исчезли перед моим сомневающимся взором; оно непроизвольно ввело меня в деятельную жизнь, показало мне, как сохранить святость моего нераздельного бытия, со всеми моими достоинствами и недостатками, и лишь через него я научился дружбе и любви. Когда речь идет о других преимуществах людей, то я знаю, что перед вашим судом, мудрые и рассудительные члены народа, мало свидетельствует об обладании ими, если человек может сказать, как он их ценит; ибо он может их знать из описаний, из наблюдения других или, как узнаются все добродетели, – из общераспространенной старой молвы об их существовании. Но с религией дело обстоит так, и она сама настолько редка, что когда кто высказывает о ней что-либо, он необходимо должен обладать этим, ибо он нигде не мог услышать об этом. В особенности из всего, что я восхваляю и ощущаю как ее действие, вы мало могли бы найти даже в священных книгах; и кому из тех, кто сам того не испытал, это не покажется соблазном или безумием?
Но если я, проникнутый этими чувствами, должен наконец говорить и свидетельствовать о ней, то к кому же мне обращаться, как не к сынам Германии? И где, если не здесь, я нашел бы слушателей для своей речи? Не слепая любовь к родной почве или к сотоварищам по государству и языку заставляет меня говорить, а глубокое убеждение, что вы – единственные люди, которые способны к тому, а следовательно, и достойны того, чтобы ваш дух был пробужден к святым и божественным вещам. Гордые островитяне, многими не по заслугам почитаемые, не знают иного лозунга, кроме приобретения и наслаждения; их ревность к науке есть лишь пустая игра, их жизненная мудрость есть фальшивый драгоценный камень, искусно и обманчиво составленный по их обыкновению, и даже их святая свобода слишком часто за дешевую цену служит своекорыстию. Нигде они не придают серьезного значения тому, что выходит за пределы осязательной пользы. Ибо всю науку они лишили жизни и употребляют лишь мертвое дерево на мачты и весла для своего жизненного плавания в погоне за приобретениями. И точно так же они ничего не знают о религии; каждый только проповедует привязанность к старым обычаям и защищает свои уставы и в этих обычаях и уставах усматривает мудро завещанное государственным устройством средство против исконного врага государства. По иным причинам, напротив, я отвращаюсь от франков, вид которых невыносим почитателю религии, ибо они в каждом своем действии, в каждом слове почти топчут ногами ее святейшие законы. Грубое равнодушие миллионов народа и остроумное легкомыслие отдельных блестящих умов, с которыми они смотрят на самое возвышенное событие истории, которое не только совершается на их глазах, но и захватывает их всех и определяет каждое движение их жизни, достаточно доказывает, как мало они способны к святому трепету и к истинному поклонению. И что для религии ненавистнее разнузданного высокомерия, с которым властители народа противоборствуют вечным законам мира? И что она внушает, как не рассудительную и смиренную умеренность, о которой им, по-видимому, не напоминает ни малейшее движение чувства? Что для нее священнее высокой Немезиды, самые ужасные действия которой они даже не понимают в безумии своего ослепления? Где изменчивые кары, которым в других случаях было бы достаточно пасть на отдельные семьи, чтобы наполнить целые народы благоговением к небесному Существу и на века занять творения поэтов мыслью о вечной судьбе, где такие кары тщетно повторяются тысячекратно, там до смешного незаметным и нерасслышанным прозвучал бы одинокий голос! Лишь в родной стране царит счастливый климат, который ни одному плоду не дает погибнуть без остатка; здесь вы встречаете, хотя и в рассеянном виде, все, что украшает человечество, и все, что созревает, развивает где-либо, по крайней мере в единичных личностях, свою прекраснейшую форму; здесь нет недостатка ни в мудрой умеренности, ни в тихом созерцании. Поэтому и религия должна найти здесь убежище от плоского варварства и от холодного земного настроения эпохи.
Но только не причтите меня, не успев меня выслушать, к тем, на кого вы смотрите как на грубых и необразованных, как если бы способность воспринимать святыню, подобно устаревшей одежде, перешла к низшим слоям народа, которым одним еще подобает с трепетом и верой ощущать незримое. Вы доброжелательны к этим нашим братьям и хотели бы, чтобы им говорили и о других высших предметах, о нравственности и праве и свободе, и чтобы тем хоть на отдельные мгновения их внутренние стремления были направляемы к лучшим целям и в них пробуждалось бы сознание достоинства человечества. Так пусть же говорят с ними и о религии; пусть возбуждают иногда все их существо, чтобы оживлялось и это святейшее его влечение, в какой бы скрытой глубине оно ни дремало; пусть восхищают их отдельными вспышками света, которые можно выманить из глубины их сердца; пусть будет проложен им выход из их узкой ограниченности в бесконечность, и пусть на мгновение их низкая чувственность будет поднята до высокого сознания человеческой воли и человеческого бытия – этим будет всегда много приобретено. Но я спрашиваю вас: разве вы обращаетесь к ним, когда вы хотите вскрыть глубочайшую связь и высшую основу человеческих сил и действий – когда понятие и чувство, закон и действие должны быть прослежены до их общего источника, и действительность должна быть изображена, как она вечно и необходимо основана на существе человечества? Или, напротив, было бы уже большим счастием, если бы в таких случаях ваши мудрецы находили понимание хотя бы только у лучших из вас? Но именно этого я теперь стремлюсь достигнуть в отношении религии. Не отдельные ощущения хочу я возбудить, которые, быть может, принадлежат к ее области; не отдельные представления хочу я обосновать или оспаривать – я хотел бы ввести вас в последние глубины, из которых возникает религия повсюду, во всех ее формах; я хотел бы показать вам, из каких задатков человечества она проистекает и как она принадлежит к тому, что есть для вас высшее и ценнейшее; я хотел бы повести вас на вершину храма, чтобы вы могли созерцать все святилище и открыть его самые скрытые тайны. И неужели вы серьезно допускаете во мне мысль, что те, кто сильнее всего отягощены ежедневными земными заботами, более всего способны приблизиться к небесному? что те, кто трепещут перед силой мгновения и тесно прикованы к ближайшим предметам, могут выше всего поднять свой взор над миром? и что яснее всего откроет живое Божество тот, кто в однообразной смене мертвой хлопотливости еще не нашел самого себя? Нет, вы не захотите утверждать это, позоря самих себя! И потому я могу обратиться лишь к вам самим, вам, призванным покинуть обыденную стоянку людей и не боящимся трудного пути в глубины человеческого духа, чтобы найти живое созерцание ценности и связи его внутренних движений и внешних деяний.