Добро пожаловать в пустыню Реального - Славой Жижек 7 стр.


Можно ли вообразить что-либо более ироничное, чем первое кодовое название американской операции против террористов — «Бесконечное правосудие» (позже измененное из-за упреков со стороны американских исламских клерикалов в том, что только Бог может осуществлять бесконечное правосудие)? Если принять его всерьез, то окажется, что это название глубоко двусмысленно: то ли оно означает, что американцы имеют право безжалостно уничтожать не только всех террористов, но и всех тех, кто оказывал им материальную, моральную, идеологическую и прочую поддержку — и этот процесс будет по определению бесконечен в смысле гегельянской «дурной бесконечности» — работы, которая никогда не будет закончена, всегда будет оставаться какая-то другая террористическая угроза (и действительно, в апреле 2002 года Дик Чейни прямо заявил, что «война с террором», возможно, никогда не закончится, по крайней мере, при нашей жизни); то ли оно значит, что осуществляемое правосудие должно быть истинной бесконечностью в строго гегельянском смысле, то есть то, что затрагивает других, должно затронуть и тебя самого — короче говоря, мы должны задаться вопросом о том, как мы, те, кто непосредственно осуществляет правосудие, связаны с тем, против чего мы боремся. Когда 22 сентября 2001 года Деррида получил премию имени Теодора Адорно, в своей речи он говорил о бомбардировках Всемирного торгового центра: «Мое безоговорочное сочувствие жертвам 11 сентября не мешает мне сказать это громко: в отношении этого преступления я не считаю, что никто не виновен в политическом плане». Это самоотнесение, это включение в картину себя — единственная истина «бесконечного правосудия».

В ответ на такое циничное лицемерие возникает соблазн вспомнить слова лидера Талибана, муллы Мухаммеда Омара, обращенные к американскому народу 25 сентября 2001 года: «Вы принимаете все, что говорит ваше правительство, независимо от того ложь это или истина. /…/ Разве вы сами не умеете мыслить? … Так что вам лучше пользоваться своим умом и сознанием». И хотя эти заявления, несомненно, являются циничной манипуляцией, тем не менее, разве они, взятые в абстрактном, лишенном контекста смысле, не соответствуют истине?

3. СЧАСТЬЕ ПОСЛЕ 11 СЕНТЯБРЯ

В психоанализе измена желанию имеет точное имя: счастье. Когда именно люди могут сказать, что они счастливы? В стране, похожей на Чехословакию конца 1970-1980-х годов, люди в известном смысле действительно были счастливы: там выполнялись три основных условия счастья. 1) Их материальные потребности в основном были удовлетворены — не чрезмерно удовлетворены, поскольку избыток потребления сам по себе может порождать несчастье. Приятно иногда ненадолго ощутить дефицит каких-нибудь товаров на рынке (пару дней нет кофе, затем нет говядины, потом телевизоров): эти короткие периоды дефицита действовали как исключения, напоминавшие людям о том, что они должны быть довольны тем, что товары вообще доступны — если все всегда доступно, то люди принимают это как должное и перестают ценить свою удачу. Жизнь, таким образом, текла стандартно и предсказуемо, без каких-либо крупных достижений или потрясений, каждый мог уйти в свою собственную приватную нишу. 2) Вторая чрезвычайно важная черта: существовал Другой (Партия), на которого можно было свалить вину, когда что-то шло не так, поэтому никто не чувствовал реальной ответственности — если был временный дефицит каких-то товаров, даже если ненастье наносило серьезный ущерб, это была «их» вина. 3) И последнее, но от этого не менее важное обстоятельство — существовало Другое Место (потребительский Запад), о котором позволено было мечтать и которое иногда даже разрешали посещать, — это место располагалось на нужной дистанции: не слишком далеко и не слишком близко. Этот хрупкий баланс был нарушен. Чем? Именно желанием. Желание было той силой, которая заставила людей двинуться дальше — и придти к системе, в которой значительное большинство определенно менее счастливо…

Счастье, таким образом, выражаясь на языке Бадью, — это не категория истины, но категория простого Бытия, и, как таковое, является спутанным, неопределенным, непоследовательным (вспомним пресловутый ответ немецкого иммигранта в США, который на вопрос «Вы действительно счастливы?» ответил: «Да, да, я очень счастлив, aber gluecklich bin ich nicht…»). Это языческая категория: для язычников цель жизни состоит в том, чтобы жить счастливой жизнью (идея «блаженства после смерти» — это уже христианизированная версия язычества); и религиозный опыт, и политическая деятельность рассматриваются как высшая форма счастья (смотри Аристотеля) — неудивительно, что сам Далай-лама получил такой успех в своей недавней проповеди счастья во всем мире, и неудивительно, что самый большой отклик он нашел именно в США, этой последней империи (преследования) счастья… Короче говоря, «счастье» — это категория принципа удовольствия, и разрушает его упорство в том, что находится по ту сторону принципа удовольствия.

Таким образом, в строго лаканианском значении терминов следует утверждать, что «счастье» зависит от неспособности или неготовности субъекта полностью столкнуться с последствиями своего желания: ценой счастья является то, что субъект остается жить с непоследовательностью своего желания. В нашей повседневной жизни мы (делаем вид, что) желаем вещи, которых мы на самом деле не желаем, так что в конечном итоге худшим, что может для нас произойти, становится получение того, что мы «официально» желаем. Таким образом, счастье в своей основе лицемерно — это счастье мечтать о вещах, которых мы на самом деле не хотим. Когда сегодняшние левые бомбардируют капиталистическую систему требованиями, которые она явно не в состоянии выполнить («Полная занятость! Сохраните государство всеобщего благоденствия! Обеспечьте полностью права иммигрантов!»), они по существу играют в игру истерических провокаций, обращаясь к Господину с требованием, которое он способен выполнить и которое, соответственно, разоблачит его бессилие. Однако проблема данной стратегии не только в том, что система не способна выполнить эти требования, но и в том, что — ни больше, ни меньше — те, кто их излагают, на самом деле не хотят того, чтобы они были выполнены. Скажем, когда «радикальные» университетские преподаватели требуют полного обеспечения прав иммигрантов и открытия для них границ, осознают ли они, что полное выполнение этого требования по понятным причинам привело бы к наводнению развитых стран Запада миллионами иммигрантов, вызвав тем самым сильную расистскую обратную реакцию со стороны рабочего класса, которая, следовательно, подвергла бы опасности привилегированное положение самих университетских преподавателей? Конечно, они это осознают, но они рассчитывают на то, что их требование не будет выполнено — таким образом, они могут лицемерно сохранить чистой свою радикальную совесть, одновременно продолжая наслаждаться своим привилегированным положением. В 1994 году, когда подготавливалась новая волна эмиграции в США, Фидель Кастро предупредил Соединенные Штаты, что, если они не прекратят подстрекать кубинцев к эмиграции, Куба больше не будет им в этом препятствовать. Кубинские власти действительно выполнили обещание пару дней спустя, обременив Соединенные Штаты тысячами ненужных иммигрантов… Нет ли здесь сходства с вошедшей в поговорку женщиной, которая поставила на место мужчину, строившего из себя мачо: «Заткнись, или тебе придется выполнить все то, чем ты тут хвастаешься!» В обоих случаях жест состоит в том, чтобы призвать к ответу блеф другого, с расчетом на то, что другой на самом деле боится полного удовлетворения своего требования. И разве этот же самый жест не поверг бы в панику также наших радикальных университетских преподавателей? Старый лозунг 1968 года — «Soyons réalistes, demandons l'impossible!» — приобретает здесь новое, мрачно-циничное значение, которое, быть может, обнаруживает его истину: «Дайте нам быть реалистами: мы, левые университетские преподаватели, хотим казаться критически настроенными и одновременно наслаждаться всеми привилегиями, предоставляемыми нам системой. Так что позвольте нам бомбардировать систему невозможными требованиями: всем известно, что эти требования не будут выполнены, поэтому мы можем быть уверены, что в действительности ничего не изменится, и мы сохраним наше привилегированное status quo!» Если кто-то обвиняет большую корпорацию в финансовых преступлениях, он идет на риск, поскольку его могут попытаться убить; если он обратится к той же корпорации с просьбой профинансировать научно-исследовательский проект о связи глобального капитализма с возникновением разнородных постколониальных идентичностей, у него будет хороший шанс получить сотни тысяч долларов…

Следовательно, консерваторы совершенно справедливо оправдывают свое неприятие радикального знания на языке счастья: в конечном итоге знание делает нас несчастными. Вопреки представлению о том, что любознательность является врожденным свойством человека, что в глубине каждого из нас есть Wissenstrieb, влечение к знанию, Жак Лакан утверждал, что естественная позиция человека такова: «я не хочу этого знать» — фундаментальное сопротивление тому, чтобы знать слишком много. Всякий подлинный прогресс в знании должен быть куплен трудной борьбой с нашими естественными склонностями — не является ли сегодняшняя биогенетика наиболее ясным доказательством этих границ нашей готовности к знанию? Выделен ген, отвечающий за болезнь Гентингтона, так что каждый из нас может точно узнать не только о том, получит ли эту болезнь, но даже о том, когда он ее получит. Начало болезни зависит от ошибки считывания генетической информации — запинающееся повторение «слова» ЦАГ в середине гена: возраст, в котором проявится безумие, строго и неумолимо зависит от числа повторений ЦАГ в определенном месте этого гена (если этих повторений сорок, то первые симптомы появятся в пятьдесят девять лет, если сорок одно, то в пятьдесят четыре… если пятьдесят, то в двадцать семь). Здоровый образ жизни, занятия фитнесом, лучшее медицинское обслуживание, здоровая пища, любовь и поддержка в семье — ничто не избавит от нее: чистый фатализм, никакого влияния окружающей среды. Лекарства до сих пор нет, мы ничего не можем с ней поделать[!Matt Ridley, Genome, New York: Perennial 2000, p. 64.!]. Так что же нам следует делать, когда нам известно, что, давая разрешение на проведение анализов, мы можем приобрести знание, которое, если результат будет положительным, сообщит нам о том, когда мы сойдем с ума и умрем? Можно ли вообразить себе более чистое столкновение с бессмысленной непредвиденной случайностью, определяющей нашу жизнь?

Болезнь Гентингтона, таким образом, ставит нас перед беспокоящим выбором: если в истории моей семьи есть эта болезнь, следует ли мне брать в руки текст, который сообщит мне о том, заболею я (и когда) этой болезнью или нет? В чем решение? Если я не в состоянии выдержать перспективу знания о том, когда я умру, то может показаться, что (скорее фантазматическое, чем реалистическое) идеальное решение состоит в следующем: я поручаю другому человеку или учреждению, которому я полностью доверяю, провести анализ и не сообщать мне результат, а если результат окажется положительным, просто неожиданно и безболезненно убить меня во сне перед началом смертельной болезни… Однако проблема такого решения состоит в том, что мне известно о том, что Другой знает (истину о моей болезни), и это все портит, давая пищу для страшных грызущих подозрений.

Лакан привлек внимание к парадоксальному статусу этого знания о знании Другого. Вспомним финальную инверсию в «Веке наивности» Эдит Уортон: муж, который долгие годы скрывал запретную пылкую любовь к графине Оленской, узнает, что его молодая жена все это время знала о его тайной страсти. Возможно, это также дало бы возможность исправить несчастливый конец «Мостов округа Мэдисон»: если бы в конце фильма умирающая Франческа узнала о том, что ее якобы туповатый приземленный муж все это время знал о ее недолгой любовной связи с фотографом из «Нэшнл джиогрэфик» и о том, насколько она была важна для нее, но молчал об этом, чтобы не делать ей больно. В этом и состоит загадка знания: как возможно, что вся психическая экономика ситуации радикально меняется не тогда, когда герой прямо узнает о чем-то, но тогда, когда он узнает, что другой (которого он ошибочно считал несведущим) также все время знал об этом и только делал вид, что не знает, чтобы сохранить приличия. Что может быть более унизительным, чем положение мужа, который после долгой тайной любовной связи вдруг узнает, что его жена все время знала об этом, но хранила молчание из вежливости или — еще хуже — из любви к нему?

Должно ли тогда идеальное решение быть противоположным: если я предполагаю, что мой ребенок может заболеть, я провожу проверку, не говоря ему об этом, а затем безболезненно убиваю его перед самым началом болезни? Окончательная фантазия о счастье заключалась бы в следующем: анонимное государственное учреждение делает это за нас без нашего ведома. Однако вновь всплывает вопрос: знаем мы об этом (о том, что другой знает) или нет? Путь к идеальному тоталитарному обществу открыт… У этой загадки есть только одно решение: что, если ложной является основная посылка, представление о том, что первейшая этическая обязанность — это защита Другого от боли, сохранение его в оградительном неведении? Поэтому, когда Хабермас поддерживает ограничения на биогенетические манипуляции, ссылаясь на то, что они угрожают автономии, свободе и достоинству человека[!Juergen Habermas, Die Zukunft der menschlichen Natur, Frankfurt: Suhrkamp 2001.!], он занимается философским «мошенничеством», скрывая подлинную причину того, почему его линия аргументации столь действенна: в действительности он обращается не к автономии и свободе, а к счастью — именно во имя счастья он, видный представитель традиции Просвещения, приходит к той же точке зрения, что и консервативные сторонники блаженного неведения.

Какова та идеологическая констелляция, которая служит опорой этого «стремления к счастью»? Широко известный и весьма успешный анимированный сериал «Земля до начала времен», выпущенный Стивеном Спилбергом, предоставляет в наше распоряжение то, что, возможно, является наиболее четкой артикуляцией господствующей либеральной мультикулътуралистской идеологии. Одно и то же послание повторяется вновь и вновь: все мы разные — кто-то большой, кто-то маленький, кто-то знает, как бороться, кто-то знает, как летать…, — но мы должны научиться жить с этими различиями, воспринимать их как что-то, что делает нашу жизнь богаче (вспомним отголосок этой установки в недавних репортажах о том, как обращаются с заключенными из Аль-Каиды в Гуантанамо: им предоставляют пищу, отвечающую их культурным и религиозным потребностям, позволяют молиться…). Внешне мы кажемся разными, но внутри мы все те же — испуганные индивиды, находящиеся в замешательстве от мира, нуждающиеся в помощи других. В одной песне плохие большие динозавры поют о том, что большие могут нарушать все правила, ужасно себя вести, давить беспомощных малышей:

Когда ты большой, ты сможешь вдруг,
Проходя где-нибудь, растолкать всех вокруг.
Они будут смотреть на тебя снизу вверх,
Ты будешь смотреть на них сверху вниз.
Дела идут лучше, и будет успех,
Отсутствует правил очерченный круг.

Угнетенные малыши в следующей песне отвечают, что нужно не бороться с большими, а понять, что, если не принимать в расчет их пугающую наружность, они ничем не отличаются от нас — у них есть свои тайные страхи и проблемы:

У них те же чувства и те же проблемы,
Хотя никого нет огромней на свете.
От них больше шума и суматохи,
Но все же они такие же дети.
Поэтому очевидно, что в итоге прославляются различия:
Нужны все виды, чтобы мир создать,
Наполнить смехом и любовью всю планету,
Чтоб веселее было ползать и летать,
Чтоб звери разные гуляли бы по свету.

Неудивительно, в таком случае, что финальное послание фильма состоит в следующей языческой мудрости: жизнь — это бесконечный цикл, в котором старые поколения сменяются новыми, в котором все, что возникает, рано или поздно должно исчезнуть… Вопрос, разумеется, в том, насколько далеко мы здесь зайдем? Нужны все виды — в том числе воспитанные и грубые, бедные и богатые, жертвы и палачи? Отсылка к царству динозавров здесь особенно двусмысленна (брутальный характер этих животных, пожирающих друг друга): это тоже одна из тех вещей, которые «нужны для того, чтобы наша жизнь была веселей»? Таким образом, сама внутренняя несообразность такого видения безгреховной «земли до начала времен» свидетельствует о том, что послание сотрудничества-в-различиях — чистой воды идеология. Почему? Именно потому, что всякое представление о «вертикальном» антагонизме, проходящем через тело общества, подвергнуто суровой цензуре, заменено на и/или переведено в полностью отличное понятие «горизонтальных» различий, с которыми мы должны научиться жить так, чтобы они дополняли друг друга. Основное онтологическое представление состоит здесь в следующем: несводимое множество отдельных констелляций, каждая из которых умножена и смещена в себе, которая не может быть помещена в какой-либо нейтральный универсальный контейнер. В тот момент, когда мы находим себя самих на этом уровне, Голливуд осуществляет наиболее радикальную постколониальную критику идеологической универсальности: центральной проблемой становится невозможность универсальности. Вместо навязывания нашего представления об универсальности (универсальные права человека и т. д.), универсальность — общее пространство понимания между различными культурами — должна восприниматься как бесконечная задача перевода, постоянной переработки своего особого положения… Нужно ли добавлять, что это понятие универсальности как бесконечной работы перевода не имеет ничего общего с теми волшебными моментами, когда подлинная универсальность насильственно выходит наружу в облике разрушительного этико-политического действия? Действительная универсальность — это не нейтральное ничейное пространство перевода с одной особой культуры на другую, но скорее насильственный опыт того, что, несмотря на культурные различия, у нас есть один и тот же общий антагонизм.

Назад Дальше