Вечером приехал за мной тот же шикарный лимузин, и отвезли меня в посольство. Ребята-а! Вы такое только в кино видели. Все в смокингах, во фраках, а мне хоть сквозь землю провались в своем польском пятидесятирублевом пиджачке в клеточку. Но народ, видно, интеллигентный собрался — никакого ко мне презрения, а все с уважением: «йес», «плиз», «битте-дритте». На подносах водку носят в фужерах, но я ни-ни: мало ли что! И тут выходит Сорейя! Нет, не выходит — будто плывет по воздуху. Увидела меня — и сразу ко мне. Переводчик сбочку семенит. Отвели они меня в сторонку, и Сорейя сразу к делу. «Я, — говорит, — сэр Слава...» Черт побери, я уже сэр! «Я, — говорит, — читала ваши стихи в переводах. Они великолепны! И у меня к вам есть предложение: не согласились бы вы быть моим придворным поэтом?» У меня язык даже отнялся. Такое только во сне может присниться. Я — придворный поэт! Чертоги, гарем — ошалеть можно! Но я сдержался, как учил меня Иван Васильевич, и говорю: «Это очень лестное для меня предложение, ваше высочество. Но, простите, разрешите мне о нем подумать». Шахиня понимающе улыбнулась (будто солнышко взошло! ) и слегка хлопнула в ладоши. Откуда ни возьмись, появился человек в чалме, поклонился шахине и открыл перед ней шикарный футляр, весь в бархате... Она достала из него вот этот орден и своими руками надела мне его на шею. «Пусть, — сказала она, — этот орден „Льва и Солнца“ поможет вам быстрее разрешить ваши сомнения». Не помню, как привезли меня домой: я будто вернулся из другого измерения. Когда немного пришел в себя, вспомнил, что Иван Васильевич ждет моего звонка. Да один ли Иван Васильевич! Наверняка он уже подключил к этому делу и разведку, и контрразведку, и черт знает что там еще! Позвонил. Рассказал все как было. Иван Васильевич долго сопел в трубку, потом спросил: «Ты и в самом деле будешь над этим думать?» — «Но я же дал слово подумать. И потом этот орден...» И тут Иван Васильевич взорвался: «Это говоришь мне ты, комсомолец? Советский человек? Ты продался за какую-то цацку! Неужели наши деды и отцы свергали ненавистное самодержавие для того, чтобы их потомки получали из рук новых сатрапов дешевые подачки! „ — «Но ведь наше партийное руководство, — напомнил я ему, — на руках носит этого Пехлеви“. Я слышал, как Иван Васильевич даже ногами затопал. «Заткнись! Что ты понимаешь в высокой политике?! « Долго он еще орал на меня. А потом бросил трубку, когда я дал ему слово держать его в курсе дальнейших событий.
Славка замолчал и задумался. Его рассказ произвел сильное впечатление.
— И что ты решил? — спросил кто-то.
Славка только пожал плечами.
— Комсомол-то тебя гаремом не обеспечит.
— Не обеспечит, — уныло согласился Славка. — Буду думать...
Он думал до тех пор, пока шах с шахиней не улетели в свой Иран, а вскоре и развелись. Потом Сорейя издала в Париже, что ли, книгу о своем бывшем благоверном, в которой облила его такими помоями, что Славка окончательно успокоился. «Как хорошо, что я не уехал с ней, — говорил он всем. — Я думал, она святая, а оказалось — обычная кухонная баба».
И тем не менее на какое-то время Славка оказался своеобразной достопримечательностью: «Видите, — показывали на него пальцем, — это тот самый бывший любовник шахини Сорейи». Да, какое-то время Славка еще купался в лучах сомнительной славы. И неизвестно, как долго он бы еще играл роль романтического героя, если б не случай, разрушивший этот загадочный образ самым коварным образом.
Будучи в Ленинграде на гастролях, Славка познакомился с редактором, да не простым, а главным, местного издательства. Они понравились друг другу и, соревнуясь в щедрости, так шикарно гудели, что оказались на мели. И тогда главный взял у Славки рукопись стихов, заключил с ним договор и выдал аванс. Славка вернулся в Москву гордым и неприступным, как Блок на известной фотографии.
И тут случилось такое, что Славке не виделось даже в радужных снах. (Вот оно: деньги к деньгам! ) В адрес театра пришел фирменный конверт журнала «Новый мир» на имя Славки. Новость эта сразу же разнеслась по всем закоулкам театра. «Новый мир» в ту пору был властителем дум, и если уж Славка стал причастен к нему, то, стало быть, и он тот же властитель дум! И как мы его проглядели! И как мы не увидели в своем товарище божественного гения!
Славка не стал скрывать содержание письма, напечатанного на пишущей машинке. И, перечитав его про себя, не удержался, чтобы не утолить любопытство своих товарищей:
«Дорогой Вячеслав!
Я прочитал три Ваших стихотворения. Несколько теплых слов о Вас сказали мне Михаил Светлов и Борис Пастернак. Мне этого достаточно, чтобы поверить в Вашу Музу.
Хочу видеть на страницах нашего журнала серьезную подборку Ваших стихов с последующим их изданием в издательстве «Художественная литература».
Ваш Александр Твардовский».
Народ безмолвствовал. Наконец кто-то робко спросил:
— Из театра уйдешь?
— Там видно будет, — скромно ответил Славка и пошел звонить в Ленинград. Он сказал своему редактору-собутыльнику, что расторгает договор и скоро возвратит аванс, поскольку обстоятельства изменились. Как ни пытался урезонить его многоопытный редактор, Славка жестко стоял на своем: срочно высылай рукопись! Ему ее срочно выслали, и Славка пошел к Александру Трифоновичу. А попасть к нему было очень не просто. Его вечная секретарша не всякого допускала к телу своего шефа. Она внимательно прочитала письмо, напечатанное на фирменном бланке журнала, и пошла доложить о визитере. Через минуту Славку пригласили в кабинет.
— Интересно, — сказал Твардовский, разглядывая письмо, им подписанное. — Подпись моя, но, убей меня, не помню ни вашу фамилию, ни ваших стихов. А уж на хорошие стихи у меня цепкая память. Прочтите хотя бы две строфы.
Славка прочитал первое, что ему пришло на ум. Твардовский нагнул свою крутую голову и сказал:
— Молодой человек, походите по газетам, по журналам — может, кому это и сгодится. А у нас, как вы сами понимаете, совсем другой уровень.
Славка этого не понимал.
— А зачем же вы это написали? — ткнул он пальцем в письмо.
— Это кто-то над вами пошутил. Веселый, видать, человек.
На следующий день Славка обнаружил на гримерном столике напечатанную на машинке записку:
«За орден „Льва и Солнца“, который заслужил твой предок на Шипке, нужно платить. Ты пошутил, ответил шуткой я».
Подписи не было. Славка так и не вспомнил, кому он мог выдать тайну бабушкиного сундука. Язык мой — враг мой!
Из театра он ушел и с тех пор стал завсегдатаем Центрального Дома литераторов. Он ходил между столиков в Пестром зале и показывал всем письмо за фальшивой подписью Твардовского, которого к тому времени уже не стало.
— Вот, — говорил он, — единственный человек, который понял меня. А сейчас? Судьи кто? Воробушки серые! Чирик-чирик! — и повторял знакомые слова шукшинского героя: — Прошу плеснуть.
Фанаты Александра Трифоновича не раз предлагали Славке за автограф Твардовского и бутылку, и две, и даже три. Но Славка даже слышать об этом не хотел. Со временем он внушил себе, что подпись корифея и в самом деле настоящая и что его поклонниками и в самом деле были и Светлов, и Пастернак. И это причисляло его в собственных глазах к сонму Бессмертных.
Племяш ВорошиловаЯ за собой странностей не замечал. Да и кто признается, что он «с приветом»? Дураков нет. Ну, бывает заиграешься (я не о сцене) и уже не думаешь, что из этого получится: ведь в розыгрышах сценария нет, это экспромт, куда кривая выведет. А кривая она и есть кривая в отличие от прямой. Короче, во всем был виноват костюм.
В то время, когда я работал в Центральном детском театре, в магазинах появились черные двубортные костюмы из крепа. Польские. И половина мужского населения Москвы ходила вот в таких вот костюмах. Я тоже, посоветовавшись с женой, решил, что и мне нужно приобрести такой же костюм. К тому же они почему-то стоили не очень дорого. Купил. И вот я в этом новом костюме решил прийти в театр — надо же похвастаться обновкой! Таким нарядным и пришел в театр.
И тут я встретил нашу замечательную актрису, которая, увы, уже ушла из жизни и с которой я проработал много-много лет. И она, посмотрев на меня, спросила:
— Лева, ты чего такой торжественный? Как-то странно тебя видеть в костюме.
Дело в том, что я вообще не люблю ни костюмы, ни галстуки. И тут у меня как-то само собой родилась какая-то еще до конца не продуманная мысль, и я сказал:
— Тоня, давай отойдем в сторону... Дело в том, что... Только, я тебя умоляю, никому ни слова. Тоня, я же знаю, вы, женщины, так любите тут же разнести всякую новость по всему белу свету.
— Что ты, Лева! Никому ни слова, — заверила она.
— Тоня, — сказал тогда я, — Тоня, оказалось, что я — племянник Ворошилова, Климента Ефремовича...
— Как это случилось?
— Сам не знаю... Ко мне приехали люди и сказали, что у меня обнаружились какие-то родственные связи с семьей Ворошиловых. Я оказался самый молодой из Ворошиловых — я его племянник. И вот меня вызывают в Кремль. Сегодня после репетиции я должен поехать в Кремль, чтобы познакомиться со своим дядей Климентом Ефремовичем. Меня будут ему представлять.
— Как же это прекрасно! — воскликнула Тоня. — Ты представляешь, что у тебя теперь такой дядя! Теперь у тебя будут такие возможности...
— Нет-нет, Тонь, подожди, подожди, — перебил я ее. — Надо ведь еще познакомиться. Может, этот луганский слесарь такой строгий, что... Не дай Бог... Еще ничего не известно... Только, я умоляю тебя, никому, никому!
— Конечно, конечно. Лева! Я ведь понимаю...
И на этом мы расстались. Но буквально минут через пятнадцать все в театре почему-то стали со мной очень вежливо здороваться и даже называть по имени-отчеству вместо обычных «Левка, здорово! „, «Лева, привет! «. А я в ответ: «Здравствуй... Здравствуй... Здравствуй...“ И тут я понял, что всё — началось!
После репетиции я выглянул в окно и... У меня часто так случается, что сами обстоятельства играют на мои розыгрыши. Почему так — сам не знаю... И я увидел, что перед входом в театр стоит огромный черный правительственный «ЗИЛ». А рядом с Детским театром находятся кассы Большого театра, и туда часто приезжают за билетами для гостей и делегаций на правительственных, мидовских и прочих министерских машинах.
Я вышел из главного входа театра и направился к этому «ЗИЛу». Подошел, поклонился водителю (стекло было опущено) и сказал:
— Простите, пожалуйста, я артист Дуров вот из этого театра...
— О! — воскликнул водитель. — Я вас узнал — вы же в кино снимаетесь.
— Да, — сказал я и попросил: — Посмотрите, пожалуйста, на окна нашего театра — там никто за мной не наблюдает?
Тот посмотрел и говорит:
— Там все окна просто забиты людьми. За вами наблюдают, наверное, человек сто.
— Вы знаете, — сказал я, — я вам потом все расскажу. А вы не могли бы красиво помочь мне до конца разыграть эту историю? Я сейчас сяду в вашу машину, и вы отвезете меня чуть подальше.
Шофер оказался догадливым.
— Все понял, — сказал он. — Сейчас.
Он вышел, обошел вокруг машины, открыл мне дверцу и широким жестом пригласил в салон. Мы сели, и машина тронулась.
— Мы сейчас тут кружочек сделаем, и я обратно. Ладно? — сказал шофер. — А то хозяин будет меня ждать.
— Спасибо, мне достаточно, — и в двух словах рассказал ему суть розыгрыша...
Он так дико хохотал, а потом сказал:
— Ну, Дуров, с тебя при встрече причитается — я ведь тоже участвую в этом спектакле.
Мы тепло простились, а вечером я позвонил другу-актеру, спросил, что нового. А он интересуется, как у меня прошла встреча. Я сказал, что все замечательно, все хорошо, и поинтересовался:
— А ты откуда об этом знаешь?
— Здравствуйте! — протянул он. — Да весь театр об этом только и говорит.
И когда я появился в театре, мне сказали:
— Лев Константинович, вас ждет Константин Александрович. — Стало быть, дошло уже до директора — очень грозного человека. Когда он вызывал, артисты шли к нему с большой неохотой: значит, за что-то будет выволочка.
Я зашел к нему в кабинет. Директор встал из-за стола и своим высоким голосом сказал:
— Ну, Лев Константинович, я вас поздравляю. У вас такая радостная новость!
И тогда я спросил:
— Какая?
— Ну, Лев Константинович, перестаньте! Мне-то уж вы можете сказать.
— Константин Александрович, — сказал я, — я вам вынужден признаться: это была шутка, розыгрыш. И все из-за того, что я купил этот дурацкий черный двубортный костюм, который, наверное, годится только для похорон.
— М-да... — сказал директор. — Шутки ваши мне не очень-то нравятся... — И добавил со значением: — Так ведь можно и дошутиться... Ну что, что еще от вас ждать, молодых? Ладно, идите. Племянничек! ..
Я вышел из кабинета. У дверей уже стояла большая толпа.
— Ребята, — сказал я, — делайте со мной что хотите. На колени могу перед вами стать, только простите: я вас разыграл.
Нет, не все на меня обиделись, многие просто замечательно приняли мой розыгрыш и хохотали сами над собой, что попались на такую наживку.
И только тут до меня дошел смысл слов нашего директора:
«Так ведь можно и дошутиться...» В ту пору это не казалось странным.
Леня КоробовЛеня Коробов был блестящий журналист, замечательный писатель-документалист и отличный рассказчик. Перед войной, будучи корреспондентом «Комсомольской правды», он брал интервью в Мюнхене у самого Гитлера. А когда в Москве открыли первую линию Метрополитена, он, чтобы взять интервью у Сталина, прорвался через цепь охраны, впрыгнул в вагон вслед за Сталиным и Кагановичем, и дверь за ним закрылась. Чекисты остались с носом.
Оказавшись лицом к лицу с вождем всего прогрессивного человечества, Леня во избежание недоразумений вытащил корреспондентское удостоверение, представился и сразу же взял быка за рога.
— Товарищ Сталин, — спросил он, пряча удостоверение и налаживая свой старенький фотоаппарат «лейку», — пожалуйста, ваше впечатление от метро?
Сталин поднял бровь и покосился на Леню.
— Харашо работаешь, камсамолец. И как это тэбя нэ прыстрелили? — удивился.
Леня не смутился — это был настоящий журналист: наглый и настырный.
— Значит, товарищ Сталин, метро вам понравилось?
— Паслушай, пачему ты мэня спрашиваешь? — начал раздражаться вождь всех народов. — Я здэсь хазяин? Я нэ хазяин. Здэсь таварищ Каганович хазяин. Вот у нэго и спрашивай.
Но спросить у товарища Кагановича Леня не успел. Поезд остановился у первой станции, и его под белы руки вывели из вагона двое в штатском.
В то время Леня был членом Осоавиахима (Общество содействия обороне, авиации и химическому строительству). Учился летать и прыгать с парашютом. Один из воздушных парадов в Тушине открывало звено истребителей, которое вели представители трех поколений советских летчиков: Росинский — участник гражданской войны, Чкалов — легенда 30-х годов и Леня Коробов — будущее отечественной военной авиации. Говорят, Сталин остался очень доволен такой задумкой устроителей парада.
Потом, много лет спустя, когда Росинскому исполнилось девяносто лет, он вступил в партию. Леня встретил его в одном из арбатских переулков, где тот жил в собственном рубленом доме, который, как он говорил, ему подарил лично товарищ Ленин.
— Дед, — спросил Леня, — чего это ты вдруг на старости лет в партию вступил?
— А-а, это ты, трёкало? — старый летчик уже плохо видел и слышал. — Вот ты окочуришься, и тебя поволокут на какое-нибудь Востряковское кладбище. А мое месте теперь только на Новодевичьем.
— Так ты, оказывается, кладбищенский карьерист!
— Дурак, — сплюнул в бороду старик. — Меня еще Ленин назвал дедушкой русской авиации!
— Какой Ленин? — тут у Лени взыграло профессиональное честолюбие. — Это я тебя так назвал в «Комсомолке» после того тушинского парада! Забыл, что ли, старый?
Росинский еще раз сплюнул и отвернулся.