Андрей Миронов и Я - Яна Егорова 33 стр.


– У Танечки сейчас такой период – она вяжет. Какие прекрасные шали она вяжет и как быстро! Хотите?

Вдруг все изменилось. На Петровке атака Андрея достигла апогея, мамой был сделан укол в орган воли, и мама подожгла бикфордов шнур.

В Москве в артистической среде появилась некая Регина, с королевским именем и душой прачки. Она работала в УПДК, была крайне нехороша собой, даже не так нехороша, как что-то отвратительное лежало на ее лице. Она была стукачкой и просочилась в кинотеатральную среду, одновременно ловя информацию и жениха. Задаривала всех дорогими подарками, становясь таким образом желанной в каждом доме, устраивала обеды со жратвой из своего посольско-дипломатического управления, с блоками «Мальборо», за одну пачку которого не очень морально устойчивый гость мог ей и отдаться. Не ведая того, она стала жертвой стратегии и тактики Марии Владимировны.

Однажды, получив дорогой подарок, Мария Владимировна сообразила, что сразу может убить двух зайцев. Наполучить подарков на всю оставшуюся жизнь и одновременно жахнуть в меня, беременную, ядром из Царь-пушки – свести Регину с Андреем. Она намекала стукачке, что, мол, мечтает иметь такую невестку, и та профессиональным жестом развешивала уши и ввозила в квартиру телеги презентов.

Приближался Новый год. Андрей пулеметной речью сообщил мне:

– Так, все меняется, сейчас ничего не могу тебе сказать, все в напряжении, время покажет, а пока я исчезаю на неопределенное время.

Доброжелатели сообщили по телефону, что мама, папа, Андрей и стукачка будут встречать семейный праздник на даче в Пахре.

31 декабря я нарядила елку, съела мандаринов под аккомпанемент воображения – как они там расселись за столом, на даче, наливают шампанское, смеются надо мной, а мама все приговаривает: «Она ни копейки не получит!». Мандарины оказались вкусные, без косточек, а воображение – горькое. Легла в постель, почитала Цветаеву: «Враз обе рученьки разжал – жизнь выпала копейкой ржавою!» – и заснула, не дождавшись полуночи.

Утром приехала мама, я еле успела натянуть на себя широкий халат, чтобы она не заметила мой живот. Она и не заметила. Навестил Миша Туровский с огромной сумкой фруктов. Тут же я выскочила из комнаты в ванную, разрыдалась от добра, умылась и вернулась назад.

Утром 2 января ко мне вошел совершенно незнакомый человек. Он был очень статичен. Не раздеваясь прислонился к стене. Молчал. Я вглядывалась в искаженное, даже нельзя сказать лицо – это была овальная плоскость, на которой, потеряв свои места, метались уши, нос, брови, глаза, губы… Умные люди говорят, что самые страшные болезни те, которые искажают человеческие лица. Я с трудом узнала Андрея. Передо мной стоял тяжелобольной человек. Видно, «ядро из царь-пушки» сильно садануло его по совести, и от взрывной волны с лица выскочили все черты и разбежались в разные стороны.

– Я нарушил табу. Мне приходит конец. «Титаник» теперь неизбежно должен пойти ко дну, – сказал он чужим, глухим голосом. – Зачем я это сделал? Почему я это сделал?! Но уже поздно! Все свершилось! Этого мне никогда уже не переделать! – кричал он в ужасе. Бросился к часам, стал неистово переводить стрелки назад, опустился на стул. – Нет… ничего нельзя сделать. – Опять глухо сказал он. – Ты добрая, ты-то меня простишь, я знаю… Бог мне не простит! И я себе этого не прощу и буду всю жизнь жить с ощущением катастрофы в душе. Как ты выглядишь?! Ты белая, как скатерть! Одни глаза на лице, ты так похудела. Что я наделал! Что я наделал! – рыдая, говорил он.

Мне его стало жаль, у меня разрывалось сердце, глядя, как разрывается сердце у него.

– Не горюй ты так, – утешала я его. – Я на тебя не сержусь. Наверное, Богу так угодно, чтобы мы страдали.

8 января на Волковом переулке Андрей устроил мне пышный день рождения. Были и Магистр, и Шармёр, и Пудель с Субтильной, которая после каждой рюмки читала стихи: «Крошка сын к отцу пришел и спросила кроха: „Водка с пивом хорошо?“ – „Да, сынок, неплохо“. У меня ломило поясницу, и я все время уходила за книжную полку – полежать.

На следующий день мы, счастливые, еще крепче связанные страданиями, смотрели в Большом французский балет «Собор Парижской богоматери». Нас потряс танцор, исполняющий партию Квазимодо. А еще через два дня пошли меня «гулять», я поскользнулась и упала навзничь, спиной на ледяной тротуар. Еще через два дня…

Андрей играл «Фигаро», а у меня начались страшные боли. Соседка моя, простая женщина Тонька, вызвала скорую помощь. Я сообщила Пуделю, что мне очень плохо и меня забирают в больницу, передай Андрею. В какую больницу – не знаю, пусть позвонит соседке – спросит. Приехала скорая, сказали, что везут меня в Тушино, и затолкали в машину. «Но может быть, поближе, – умоляла я, – я могу потерять ребенка!» В роддоме в Тушине меня осмотрели и вынесли приговор: спасти ребенка нельзя! И добавили: «Не надо было травиться!». Кинули меня в коридор на стертый кожаный диван с серыми простынями. Сутки в страшных мучениях я рожала ребенка, заранее зная, что ему не суждено жить. Нянечка постоянно мыла пол вокруг меня и агрессивно опускала в ведро грязную тряпку – мне в лицо летели брызги черной воды с осуждениями: «Сначала с мужуками спят, потом детей травят, убивицы!». Я зажимала зубами губы, чтобы не кричать от боли, а в тот момент передо мной прогуливались пузатые пациентки «на сохранении», в байковых халатах, преимущественно расписанных красными маками, в войлочных тапочках. Они ходили вокруг кучками, показывали на меня пальцами, заглядывали в лицо и хором кричали: «Ее вообще надо выбросить отсюда! Таким здесь не место. Травилась! Травилась! Травилась!». В их глазах было столько ненависти, что если бы им разрешили – они с удовольствием убили бы меня. Сутки промучавшись в коридоре на ненавистных глазах всей больницы, я осталась без ребенка.

В операционной лежала на столе на холодной оранжевой клеенке и услышала, как два врача-женщины переговаривались:

– Это – мальчик, посмотри…

– Поверни лампу, – сказала другая.

Из последних сил я поднялась на локтях, увидела своего безжизненного мальчика и упала, потеряв сознание.

Очнулась уже в палате, на кровати, возле окна. Видать, уже заслужила место – не как собака в коридоре. Была ночь. Все беременные спали безмятежным сном. Вдруг, с остротой, я осознала все, что со мной произошло. Хотела крикнуть и не могла – онемела. Тогда положила на свое лицо подушку, накрылась с головой одеялом и зарыдала. Я рыдала, и передо мной всплывали картины: озеро в Риге, рассветы, мы прыгаем по цветам, стога сена, маки и васильки вдоль дороги, утопленница, конечно, конечно, это был знак! Горящий камин, мы читаем вслух книги, золотая осень, танцы на мосту с георгином, Большая Медведица с шампанским, «каблук» с пирожными, свадьба зимой в саду на даче, танго у Александрова, письма: «Танечка, не доказывай себе, что можешь жить без меня неделю и больше», сон, сон с черной шляпой! С высоким, пышным страусовым пером! Вот она – черная траурная шляпа! Все уже предначертано! Вдруг вспомнила Виктора, который написал мне на программке дипломного спектакля, мы играли в «Оглянись во гневе» Осборна, Джимми и Элисон. Элисон потеряла ребенка! И зачем он написал тогда на программке: «Пусть в твоей жизни никогда не повторится судьба Элисон!». Зачем он это написал? – выла я. И почему я в юности все учила стихотворение Блока: «Весной по кладбищу ходила и холмик маленький нашла, пусть неизвестная могила узнает все, чем я жила». Предчувствие своей судьбы? Вся моя жизнь разыграна по каким-то непонятным для меня нотам! Чья это партитура? Я знаю – чья! И закричала, затыкая рот углом подушки, чтобы никто не проснулся: «Бога нет! Я тебя не признаю!».

Наутро врачам доложили, что я рыдала всю ночь, трясся матрас, и я никому не давала спать. Тут кого-то осенило: наверное, она не травилась!

Мне передали записку от Андрея на неровном клочке бумаги: «Тюнечка, родная, не плачь! У нас еще будет семь детей! Твой Андрей». От этой записки со мной случилась истерика, стали давать капли, таблетки, колоть уколы, пока я не отключилась.

На Петровке, 22 в тот же день увезли Менакера с тяжелейшим инсультом. Мария Владимировна была бодра и, сложив руки за спиной, как военный после одержанной победы, повторяла: «Наконец-то дошли мои молитвы!» Кому она молилась? Андрей методично бился головой о стену и кричал: «Тройной бульон для Тани! Ей плохо! Катька, ты слышишь, что я тебе говорю? Тройной бульон из трех куриц! Для Тани». И продолжал биться головой.

– У тебя отец в больнице! – кричала ему мать. – Подумай о нем!

– У меня в больнице Таня! И нет ребенка! – кричал он, продолжая биться головой о стену. – Это я виноват! – Я! Тройной бульон! – И скатился по стене на пол.

Стою одетая в ординаторской. Врачи мне говорят:

– За вами приезжал артист Миронов, мы думали, вы уже ушли, поэтому он уехал.

Тут у меня начался нервный припадок – я задыхалась от рыданий.

– Истеричка! Хватит орать! С чего ты так себя распустила? – сказала одна из медицинского персонала.

Раздался телефонный звонок.

– Хорошо, что вы позвонили! Мы ошиблись. Она здесь. Приезжайте, забирайте ее. – Это был Андрей.

Я вышла на улицу. Теперь это была совсем другая я, другой белый свет, другая жизнь. Молча села в машину. Поехали на Волков. По пути он осторожно начал въезжать с разговорами:

– Танечка, когда мне сказали, что ты ушла, – я так испугался, думал, ты утопилась в реке… с моста… который мы проехали.

Я сделала комбинацию из трех пальцев на правой руке и поднесла эту комбинацию прямо к его носу.

– Видел? Не дождетесь!

Дома я лежала в постели и плавала в реке из слез и молока. Андрей накупил бинтов и два раза в день перебинтовывал мне грудь, по совету врачей. Делал он это профессионально, ловко, как будто всю жизнь только этим и занимался. Потом уходил в ванную, и я слышала, как он плачет. Когда я оставалась одна, звонила стукачка и требовала Андрея. Так, пролежав десять дней, я позвонила соседке Тоньке, попросила взять такси и приехать за мной. Через полчаса я забрала свои вещи и, ничего ему не сообщив, вернулась на Арбат. Вошла в комнату – упала на кровать, как спиленное дерево.

Глава 34

ПАХНЕТ ВЕСНОЙ

На двадцать шестом году жизни, в возрасте Анны Карениной, я безжизненно сидела на диване, поджав под себя ноги и укрывшись пледом, безучастно смотрела в окно. Там играли снежинки – с легкостью встречались, расставались, вихрем поднимались вверх и, падая, рассыпались в разные стороны. Жизнь казалась бессмысленной, театр – пугающим концлагерем, где горящими щипцами выжигали все, не оставляя ни йоты духовных средств к существованию. Я искала любовь в своей пустыне и не могла найти – она исчезла. В дверь постучала соседка Тонька, она работала в кассах Курского вокзала, годилась мне в матери, была полная, чуть кривая на один бок – добрая и очень несчастная женщина.

– Тань, ты жива? Я тебе борщка принесла – поешь-ка! Да не убивайся ты так! У бога своя бухгалтерия! Он знает, что делает. Потом ты меня вспомнишь… Считай себя самой счастливой! Ешь, ешь борщ, смотри, какой красный.

– Ох, Тонечка, это моя Хиросима! – вздыхала я.

– Да никакая не Хиросима! Отстань! Бог терпел и нам велел… кого любит, того и наказывает… Ты от него, от бога-то, не отрекайся! Ешь, ешь, я тебе потом киселю принесу, красотулечка ты моя, одни глаза торчат!

Я рылась в книгах, пыталась найти ответ на то, что со мной произошло: «Не во гневе, не для наказания посылает нам Господь скорби и болезни, а из любви к нам. Хотя и не все люди и не всегда понимают это. Зато и сказано: „За все благодарите“. Я зло усмехнулась и подумала: благодарить за то, что у меня отняли ребенка! „Любовь по природе своей трагична“, – читала я дальше. „Климат мира неблагоприятен для настоящей любви, он слишком часто бывает для нее смертелен“. „Существует глубокая связь между любовью и смертью. Это одна из центральных тем мировой литературы“. „Любовь и смерть самые значительные явления человеческой жизни“. „Соловьев устанавливает противоположность между любовью и деторождением. Смысл любви личный, а не родовой“. „Только несчастливая любовь заслуживает интереса“. „Свойство всякой сильной любви – избегать брака“. „Любовь есть путь реализации человека на земле“. „Человеческое лицо есть вершина космического процесса“.

– Да уж, – подумала я. Встала. Посмотрела на себя в зеркало. – Какой неудачный космический процесс, – вслух сказала я, – особенно неудачна его вершина: бледное, измученное лицо с запавшими глазами и сухой, как будто обветренный, красный рот.

– Любовь есть путь реализации человека на земле, – повторяла я. – Человека нет, – разговаривала я сама с собой, – меня просто не существует, любви нет, и нет пути, и нет сил стоять на ногах. – Я покачнулась и с трудом добралась до дивана. Вдруг встала, и тут как-то помимо меня, сами собой сложились в известную комбинацию три пальца правой руки, и, вытянув фигу вперед, впервые за долгое время с твердыми нотами в голосе я произнесла: – Вот вам! Видели?!

Вошла Тонька с кастрюлей горячего жидкого клюквенного киселя, налила мне в чашку.

– Красотулечка ты моя! Пей! Тебе силы нужны, бог тебя от большой беды выручает, а ты не понимаешь. Вкусный кисель-то? Пей… А то сейчас этот придет… твой артист… всю кастрюлю оглоушит. Лучше б ты за Витьку замуж вышла! Помнишь, после Риги-то как они тебя рвали после спектакля у театра… один за одну руку, другой за другую? А вообще если ты хочешь пожить – живи одна! Муж, какой бы он ни был, чемодан без ручки – и нести тяжело, уморишься, и бросить жалко, а потом уж и невозможно.

В те дни моя бедная и несчастная соседка Тонька, которая всегда была чуть-чуть под мухой, спасла меня своей доморощенной философией и человеческим теплом.

Андрей репетировал «У времени в плену». При каждом звуке он вздрагивал, все время щипал себе кожу верхней части ладони, глубоко и прерывисто вздыхал и, как в омут, нырял на сцену, пытаясь спастись от самого себя. Когда объявили конец репетиции, он сидел один в темном зрительном зале. Закрыл глаза и попал в поток наваждения: вот он идет с мамой, Марией Владимировной, за ручку, а рядом Таня с его ребенком, тоже за ручку. Он смотрит то в одну сторону, то в другую, и слышит железный голос матери: «Выбирай мать! Я – или она! Двух матерей быть не может!» Он очнулся в испарине. В темноте подошла Инженю с остроумным, как ей казалось, вопросом, комментируя мое падение на лед.

– Мирон, скажи, чем ты тротуары поливал? – и засмеялась низким мужским смехом. Мирон вздрогнул, горько усмехнулся, улыбнулся криво, чтобы не дай бог не прочли, что происходит в его душе. Опять закрыл глаза и спросил свое наваждение: «Почему я должен выбирать? Почему никто не выбирает, а я должен выбирать? Зачем меня надо так мучить? Я так могу и не выдержать! У меня разрывается голова! Это же – Таня, почему я должен выбирать между вами, мама?» – «Потому что я родила тебя для себя. И ты в моей полной власти. У Менакера уже был сын».

Он опять очнулся в испарине, спустился в раздевалку и поехал на Арбат.

Тонька принесла ему тарелку с борщом. «На, ешь, голодный, небось». Он молча ел борщ, потом она принесла ему кружку горячего клюквенного киселя с белым хлебом, поставила на стол и, взяв освободившуюся тарелку, ушла на кухню. Он пил кисель, громко отхлебывая, отламывал белый хлеб.

– Ты когда в театр выходишь?

– Не знаю. Когда выпишут врачи. Хоть бы вообще не выходить!

Меня так же, как и его, ранило, что наша любовь, наша жизнь, наша трагедия – на обозрении у всех. И в театре все ждут! С нетерпением! Когда я явлюсь на репетиции, чтобы злорадно посмотреть мне в глаза. Я уже слышала змеиный шепот, визг и сатанинский хохот. Он сидел передо мной, допивая кисель, а я ненавидела его, его волосы, его голос, его бесцветную родинку на левой щеке.

– Ты меня ненавидишь? – застал он врасплох.

– Мне нужно побыть одной некоторое время.

– Я знаю, что это значит. Я сам во всем виноват. Я не смогу жить без тебя. «Я утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я», – сказал он и попытался улыбнуться.

Назад Дальше