Дама из городка (Надежда Тэффи) - Арсеньева Елена 3 стр.


Три юных пажа покидали.
Навеки свой берег родной.
В глазах у них слезы блистали.
И горек был ветер морской.
– Люблю белокурые косы! —
Так первый, рыдая, сказал. —
Уйду в глубину под утесы.
Где блещет бушующий вал.
Забыть белокурые косы! —
Так первый, рыдая, сказал.
Промолвил второй без волненья:
– Я ненависть в сердце таю.
И буду я жить для отмщенья.
И черные очи сгублю!
Но третий любил королеву.
И молча пошел умирать.
Не мог он ни ласке, ни гневу.
Любимое имя предать.
Кто любит свою королеву.
Тот молча идет умирать!

Вертинский пел про трех пажей, а Гришин-Алмазов молча смотрел на Тэффи, как если бы она была этой королевой, а он собирался молча умирать!

Не собирался, но…

Спустя много дней она узнает, почему и куда пропал сероглазый красавец, храбрец, тонняга (бытовало в Одессе такое словцо, обозначавшее щеголеватого офицера, который бравировал своей храбростью) Гришин-Алмазов. В последние дни отступления он срочно вышел в море, увозя бумаги врангелевского правительства, однако его шхуна «Лейла» была перехвачена красным кораблем, и Гришин-Алмазов пустил себе пулю в висок, перевесившись через борт над синей волной, в которую через миг канул без следа…

А в тот рождественский вечер, когда все еще были живы, они болтали, играли в слова, совершенно как в рассказе Тэффи «Взамен политики», герой которого, гимназист, задавал дурацкие вопросы: «Отчего кот-лета, а не кошка-зима? Почему гимн-азия, а не гимн-африка? Отчего бело-курый, а не черно-петухатый?..»

Бунин спросил:

– Так все-таки, отчего кот-лета, а не кошка-зима?

И посыпалось:

– А отчего Толст-ой, а не Толст-ой-ёй-ёй?! Почему прима-донна, а не секунд-девица?..

И тому подобное. Здесь все были мастера забавляться словами!

Приезжали в «Лондонскую» к Тэффи и гости, ее сердцу особенно дорогие – настолько, что некогда она посвящала им стихи и дарила памятные перстни с редкостными камнями. Она вообще очень любила камни! Изучала их, собирала легенды, с ними связанные. И им тоже (а не только мужчинам!) посвящала стихи:

Я зажгу свою свечу!
Дрогнут тени подземелья.
Вспыхнут звенья ожерелья, —
Рады зыбкому лучу.
И проснутся семь огней.
Заколдованных камней!
Рдеет радостный Рубин:
Тайны темных утолений.
Без любви, без единений.
Открывает он один…
Ты, Рубин, гори, гори!
Двери тайны отвори!
Пышет искрами Топаз.
Пламя грешное раздует.
Защекочет, заколдует.
Злой ведун, звериный глаз…
Ты, Топаз, молчи, молчи!
Лей горячие лучи!
Тихо светит Аметист.
Бледных девственниц услада.
Мудрых схимников лампада.
Счастье тех, кто сердцем чист…
Аметист, свети! Свети!
Озаряй мои пути!
И бледнеет и горит.
Теша ум игрой запретной.
Обольстит двуцвет заветный.
Лживый сон – Александрит…
Ты, двуцвет, играй! Играй!
Все познай – и грех, и рай!
Васильком цветет Сафир.
Сказка фей, глазок павлиний.
Смех лазурный, ясный, синий.
Незабвенный, милый мир…
Ты, Сафир, цвети! Цвети!
Дай мне прежнее найти!
Меркнет, манит Изумруд:
Сладок яд зеленой чаши.
Глубже счастья, жизни краше.
Сон, в котором сны замрут…
Изумруд! Мани! Мани!
Вечно ложью обмани!
Светит благостный Алмаз.
Свет Христов во тьме библейской.
Чудо Каны Галилейской.
Некрушимый Адамас…
Светоч вечного веселья.
Он смыкает ожерелье!

Сама она больше всего любила александриты и аметисты, но возлюбленному другу своему (которого, по своему обыкновению рыцарственно скрывать шалости любовников, называла таинственно: М.) хотела подарить черный опал с самого Цейлона.

Камень был удивительно красив! Он играл двумя лучами: синим и зеленым. И бросал отсвет такой сильный, что казалось, выходил он, отделялся и дрожал не в камне, а над ним.

М. очаровался камнем, однако принять его в подарок отказался. Опалы вообще, говорят, приносят несчастье, а уж подаренные-то… Желая обмануть судьбу, он сам купил опал. Другой такой же купила для себя Тэффи. И вот М. появился в Одессе. В прежние времена человек он был глубоко штатский, помещик, и хоть пошел во время войны в армию, все равно – Тэффи с трудом поверила, что ее друг явился в Одессе в качестве гонца от Колчака и везет его секретные донесения, написанные на тряпках и зашитые в шинель, что до этого был диктатором в родном городке, командовал флотом, обороняясь от красных, а теперь пробирается в Париж, чтобы вернуться через Америку во Владивосток, снова к Колчаку. Что характерно, жизнью своей он был вполне доволен, а уж как счастлив был, что повидал Тэффи! Правда, ночью она заметила, что огонек свечи странно гаснет, отражаясь в его опале. А утром увидела, что по камню пролегла трещина: он раскололся крест-накрест.

Ей стало жутко.

И вот раннее зимнее утро – утро прощания. На щеках М. лежали синие тени:

– Ну, прощайте, еду. Перекрестите меня.

– Господь с вами.

– Теперь, наверное, ненадолго. Теперь скоро увидимся!

Тэффи кивнула, с трудом удержавшись, чтобы не сказать: «Господь с вами. А увидимся ли мы – не знаю. Мы ведь ничего не знаем. И потому всякая наша разлука – навсегда».

Она не ошиблась в своих мрачных предчувствиях. Не обманула роковая трещина в камне: ровно через год русский консул в Париже передаст ей этот перстень – все, что осталось от ее друга, убитого и дочиста ограбленного в константинопольской гостинице. Вор унес все его имущество, всю одежду и даже белье, но почему-то не притронулся к перстню с черным опалом. Что-то в нем, видимо, почувствовал пугающее…

…Отсиживаться в «Лондонской», в своем номере, где бродили тени прошлых дней и слышались голоса призраков, Тэффи не стала. Слишком страшно было – ждать неизвестно чего. Впрочем, очень хорошо известно. По Петрограду, по Москве… «Конечно, не смерти я боялась. Я боялась разъяренных харь с направленным прямо мне в лицо фонарем, тупой идиотской злобы. Холода, голода, тьмы, стука прикладов о паркет, криков, плача, выстрелов и чужой смерти. Я так устала от всего этого. Я больше этого не хотела. Я больше не могла».

Поразмыслив, Тэффи собрала вещи и кое-как добралась до пароходика по имени «Шилка», стоявшего в укромном уголке порта. Народу, желающего бежать из Одессы, на «Шилку» набилось множество. Такое множество, что Тэффи досталась не каюта, а ванная, да и ту приходилось делить с двумя мужчинами. Правда, Тэффи, как даме, была уступлена скамеечка.

Весь ужас ситуации состоял в том, что команды на «Шилке» практически не было, да и пароходом судно только называлось – при бегстве взбунтовавшиеся матросы машину разобрали. Правда, среди пассажиров отыскались инженеры, которые смогли ее починить, ну а грузчиками, подносчиками угля при необходимости стали те, кто не годился в механики, то есть практически все остальные. Правда, какой-то господин отказался «работать, как все» и очень «доказательно» мотивировал свой отказ:

– Мы жили в капиталистическом строе, в этих убеждениях я и желаю оставаться. А если вам нравится социалистическая ерунда и труд для всех, так вылезайте на берег и идите к своим, к большевикам. Поняли?

С ним связываться не стали. Прочие потянулись исполнять трудовую повинность, и вот дамы-пассажирки в ужасе смотрели, как длинной вереницей прошли по трапам вверх и вниз грузчики, в которых с каждой новой «ходкой» все труднее было узнавать прежних «элегантов» в лакированных башмачках и шелковых носочках. Они поддерживали руками, заткнутыми в желтые перчатки, тяжелые корзины с углем и, надо сказать, очень быстро вошли в роль. Ругались, плевались, понукали друг друга и презирали тех, кто не работает:

– Гайда, ребята, не задерживай!

– Э-эй-юхнем!

– Чего выпучили глаза? Заставить бы вас поработать, не стали бы глаза пучить!

– Смотреть-то они все умеют! А вот ты поработай с наше!

Изящно грассировали:

– Г-аботать они не желают! А небось есть побегут в пег-вую голову!

И даже уже запевали:

Ешь ананасы.

Рябчиков жуй.

День твой последний.

Приходит, буржуй!

Словом, новое классовое расслоение было налицо! Не миновала трудовая повинность и дам. Правда, Тэффи повезло: пока остальные чистили рыбу и мыли посуду, она… драила палубу.

Не раз было замечено, что судьба норовит исполнить все наши заветные желания – рано или поздно. Чаще – поздно. И в самой что ни на есть причудливой, почти извращенной форме, когда не сразу и поймешь, что вот же оно – исполнение. А когда сообразишь, обиженная судьба уже перестала ради тебя стараться.

Мыть палубу – это была розовая мечта молодости Тэффи:

«Еще в детстве видела я, как матрос лил воду из большого шланга, а другой тер палубу жесткой, косо срезанной щеткой на длинной палке. Мне подумалось тогда, что веселее ничего быть не может. С тех пор я узнала, что есть многое повеселее, но эти быстрые крепкие брызги бьющей по белым доскам струи, твердая, невиданная щетка, бодрая деловитость матросов – тот, кто тер щеткой, приговаривал: „Гоп! Гоп!“ – остались чудесной, радостной картиной в долгой памяти.

Вот стояла я голубоглазой девочкой с белокурыми косичками, смотрела благоговейно на эту морскую игру и завидовала, что никогда в жизни не даст мне судьба этой радости.

Но добрая судьба пожалела бедную девочку. Долго томила ее на свете, однако желания ее не забыла. Устроила войну, революцию, перевернула все вверх дном и вот наконец нашла возможность – сует в руки косую щетку и гонит на палубу…»

Ее с трудом угомонили, эту труженицу пера и швабры! Последним и самым веским доводом было:

– Уж очень вы скверно моете…

А «Шилка» медленно, но верно шла своим ходом – сначала в Новороссийск, потом дальше, дальше… Одни и те же – так казалось – волны качали ее, одни и те же – так казалось – звезды светили ей по ночам. Как-то раз Тэффи смотрела на большую звезду, которая бросала в море золотую дорожку, словно маленькая луна.

– Это Сириус, – сказал кто-то рядом, чуточку картавя.

Тэффи оглянулась и увидела юношу-кочегара. Глаза его казались слишком светлыми на измазанном сажей лице, через открытый ворот грязной рубахи виднелся медный крестик на замызганном гайтанчике, ногти на руках обломаны.

Кочегар, самый настоящий!

Но – знает звезды?

И вдруг он назвал Тэффи по имени. И сказал, что знает ее, что был у нее на Бассейной – там, в Петрограде. Его привел лицеистский приятель. Говорили о камнях, о сапфирах…

Тэффи пыталась вспомнить, но не могла. То есть вечера те она отлично помнила, потому что на них появлялся Леонид Галич, молодой писатель из журнала «Новая жизнь». Она была в Галича ужасно влюблена и домогалась его как могла. Он же, такое впечатление, был влюблен в камни, особенно в сапфиры, которые называл по-старинному: сафиры. Тогда Тэффи написала стихотворение, которое так и назвала «Сафир» и посвятила его Галичу:

Бойся желтого света и красных огней.
Если любишь священный Сафир!
Чрез сиянье блаженно-лазурных камней.
Божество излучается в мир.
Ах, была у меня голубая душа —
Ясный камень Сафир-сафирот!
И узнали о ней, что она хороша.
И пришли в заповеданный грот.
На заре они отдали душу мою.
Золотым солнце-юным лучам, —
И весь день в изумрудно-зеленом раю.
Я искала неведомый храм!
Они вечером бросили душу мою.
Злому пламени красных костров. —
И всю ночь в фиолетово-скорбном краю.
Хоронила я мертвых богов!
В Изумруд, в Аметист мертвых дней и ночей.
Заковали лазоревый мир…
Бойся желтого света и красных огней.
Если любишь священный Сафир!

Кочегар смотрел с такой надеждой, что Тэффи неуверенно соврала:

– Да, чуть-чуть вспоминаю… – Но сама в ту минуту снова думала о Леониде и о том, что она однажды заполучила-таки его, однако счастье оказалось столь мимолетно, словно их бурная ночь была нужна лишь для одного-разъединственного – написать стихи:

Вянут лилии, бледны и немы…
Мне не страшен их мертвый покой.
В эту ночь для меня хризантемы.
Распустили цветок золотой!
Бледных лилий печальный и чистый.
Не томит мою душу упрек…
Я твой венчик люблю, мой пушистый.
Златоцветный, заветный цветок!
Дай вдохнуть аромат твой глубоко.
Затумань сладострастной мечтой!
Радость знойная! Солнце Востока!
Хризантемы цветок золотой!

Однако кочегар поверил, что она его истинно вспомнила. И сказал вдруг такое, что Тэффи не поверила ушам:

– Здесь никто не знает, кто я, даже там, в кочегарке. Я плыву уже третий раз. Третий рейс. Все мои погибли. Отец скрылся. Он мне приказал ни на одну минуту не забывать, что я кочегар. Только тогда я смогу уцелеть и сделать благополучно то, что мне поручено. И вот плыву уже третий раз и должен опять вернуться в Одессу.

– Там уже укрепятся большевики, – робко заикнулась Тэффи.

– Вот тогда мне туда и нужно. Я заговорил с вами потому, что был уверен, что вы узнаете меня. Я вам верю и даже думаю, что вы нарочно притворяетесь, будто не узнали меня, чтобы не встревожить. Неужели так хорош мой грим?

– Поразительный! – чистосердечно сказала Тэффи. – Я и сейчас уверена, что вы самый настоящий кочегар.

Он усмехнулся:

– Спасибо вам.

Нагнулся, быстро поцеловал ей руку и шмыгнул к трапу.

Маленькое пятнышко сажи осталось у нее на руке.

«Сколько еще рейсов сделает он с медным крестиком на замызганном гайтанчике? – смятенно подумала Тэффи. – Один? Два? А потом прижмет усталые плечи к каменной стенке черного подвала и закроет глаза…»

Море, которое шумело и шумело за тонкой стенкой, ограждавшей от него корабль, пугало, навевало неминучие мысли о смерти. Было страшно и тоскливо – как бывает страшно всем, кого отделяет от бездны и тьмы лишь тоненькая переборка.

«Говорят, океан несет утопленников к берегам Южной Америки. Там самое глубокое в мире место и там на двух-трехверстой глубине стоят трупы целыми толпами. Соленая, крепкая вода хорошо их сохраняет, и долгие, долгие годы колышатся матросы, рыбаки, солдаты, враги, друзья, деды и внуки – целая армия. Не принимает, не претворяет чужая стихия детей земли…»

От печали складывались печальные стихи:
К мысу ль радости, к скалам печали ли.
К островам ли сиреневых птиц —
Все равно, где бы мы ни причалили.
Не поднять нам усталых ресниц.
Мимо стекляшек иллюминатора.
Проплывут золотые сады.
Пальмы тропиков, сердце экватора.
Голубые полярные льды…
Но все равно, где бы мы ни причалили.
К островам ли сиреневых птиц.
К мысу ль радости, к скалам печали ли.
Не поднять нам усталых ресниц.
Назад Дальше