Да, сейчас я видел, что он из другого мира, нездешний. Но ничуть не боялся. Появилась только теплая такая грусть. Но в то же время и радость: от понимания, что жизнь человеческая не кончается после того, что мы называем смертью…
И все же Володька был, вот он – осязаемый, близкий. Он встал. Посмотрел в яму у подвального окна. Улыбнулся:
– Похоже на бассейн фонтана. Да?
– Да… – немного, – неуверенно отозвался я.
– Давай бросим туда по денежке. Такая примета.
– Чтобы снова встретиться? – обрадовался я.
– Нет, – вздохнул он. – Чтобы не забыть…
Я послушно пошарил в карманах парусиновых штанов, но там было пусто. Володька торопливо сказал:
– У меня есть. Как раз две.
Я вдруг подумал, что он достанет из кармана старинные двухкопеечные монеты – те, что я нашел в старухином саду. Но у Володьки на ладони оказалась пара обыкновенных пятнашек.
Мы бросили одновременно. Вода вздрогнула. Две белые денежки были хорошо видны на кирпичном дне.
– Пойдем, – шепнул Володька. И взял меня за плечо. Хотя он и умер, ладонь у него была теплая.
Мы пошли по улице, ведущей к насыпи. Володька не убирал руку с моего плеча. Я смотрел под ноги, но вдруг ощутил Володькину улыбку. Он спросил:
– А зачем ты написал в своей повести, что хотел отдать польскую монету Сереге Тонкошееву? И что он тебе ее подарил…
Я сбил шаг. Спрашивать "откуда ты знаешь", не имело смысла.
– Ну… а что такого? – пробубнил я пристыжено.
– Ведь по правде-то этого не было.
– Я хотел отдать! В школу принес! Но Серега не пришел. Его тогда опять за что-то исключили на неделю.
– Вот так бы и написал, – мягко сказал Володька.
– Но я же… Ты думаешь, я хотел показать себя лучше, чем есть? Просто… Я же не биографию писал, а повесть. И хотелось, чтобы как интереснее. Ну, законченный сюжет.
– Тогда другое дело, – отозвался Володька. Вроде бы примирительно, однако и с усмешкой.
Я проговорил тихо и потерянно:
– Зато я… Игорьку елочный месяц подарил… Свой любимый…
Володька ладонью ласково надавил мне на плечо:
– Что ты оправдываешься? Я же просто так спросил.
За то, что я наполовину сочинил историю со старухой, он меня не упрекнул. Наверно, не догадался… И про полено…
Мы вышли к насыпи и по крутой лесенке поднялись на деревянную платформу. Пахло нагретыми шпалами.
Шумный паровоз обдал нас горячими запахами смазки, угля и еще чего-то "локомотивного". Потом прошли мимо нас и остановились вагоны.
– Прощай, Славка, – просто и твердо сказал Володька.
Я кивнул. Хотелось плакать. Володька протянул руку, и ладонь его была по-прежнему теплая, прочная, словно и не умирал. Но все равно я з н а л.
– Прощай, – шепнул я.
Он легко, словно на белых крыльях, взлетел на высокую подножку. В открытом дверном проеме стояла грузная проводница.
– Куда босиком-то? – ворчливо сказала она. Но посторонилась.
То, что у Володьки белый галстук, она не заметила, а вот босые ноги…
– Ох, Вовка! А сандалии-то! Там остались!
Он улыбался, выглядывая из-за проводницы. Откликнулся, совсем весело:
– Ну какая теперь разница!
И поезд сразу дернулся, набрал ход. И больше я не видел Володьку. Пыльные вихри, взметнувшиеся от колес, били меня по ногам, в глаз попала соринка. Я тер глаз левым кулаком, а в правом… сжимал подзорную трубу! Володька оставил ее мне!
Но скоро труба начала таять в моей руке. И я понял, что сам сон тает.
Я не хотел, чтобы сон уходил! Хотел, чтобы все это вообще оказалось не сном! Я должен был вернуться к подвалу, найти забытую обувь, успеть на линейку… А главное, не должен был потерять надежду опять увидеться с Володькой! Не может быть, что это сон! Вот же я стою на теплых досках, глаз болит от соринки, а другим глазом я отчетливо вижу растущие между шпал желтые цветы осота. Все настоящее, живое…
Не помогло это цепляние. И сон ушел, оставив меня, взрослого, хворого, утомленного заботами и хлопотами нынешних дней – наедине с самим собой. И со своей памятью.
…Теперь, чтобы оправдаться перед этой памятью, я признаюсь: не было разговора с Тонкошеевым, когда я покаялся, а он великодушно подарил мне монету. Хотелось мне закончить эту историю, поинтереснее, вот и придумал.
Но все остальное – правда! И про старый дом, и про то, как упал от боли, но не пикнул перед Эдькой Рюхиным. И про то, как утопил в ручье начиненное порохом полено…
11
Кстати о полене! История на том не закончилась.
В начале следующего года, на зимних каникулах, к нам на новую квартиру пожаловала Галка. В гости. Посмотреть, как мы тут живем, поболтать о прежних временах. Мама ей обрадовалась (история со злополучным червонцем была давно забыта). Я тоже обрадовался.
Мы пили чай у большой елки, под которой пыхтел и возился с ватным Дедом-Морозом Леська.
Галка весело излагала всякие новости про свое житье-бытье. Сообщила, что отцу, возможно, "скостят срок" и все будет хорошо, если мать снова не засадит его по своей вредности. Не было у Галки нежных чувств к мамаше, что тут поделаешь.
А потом Галка радостно спохватилась:
– Ох, еще новость! Помните соседскую старуху с бельмом? У нее под Новый Год печку разнесло! Взрывом! Старуха до сих пор ходит скорченная от перепуга и все время оглядывается…
Я обалдело мигал.
Как же так? Ведь я же своими руками…
Значит, я перепутал? Взял не то полено?
Нет, не мог я ошибиться. Я это проклятое полено знал до последнего пятнышка на коре!
– Наверно, бабка воровала у кого-нибудь дрова, чтобы сэкономить свои, – рассудила мама. – А хозяева начинили полено порохом. Так иногда делают, чтобы проучить жуликов.
Только это и оставалось думать.
А еще – то, что судьба оказалась справедлива и все-таки отплатила ведьме за меня. Причем отплатила по строго отмерянной норме – так, как мы с Володькой и хотели.
Таким образом, история с ведьмой получила закономерный конец. И я думал, что старуха после этого навсегда уйдет из моей памяти. Но я ошибся.
Старуха после еще не раз являлась ко мне (и правда, словно графиня к Германну).И в нехороших воспоминаниях, и в снах. Не хотела, чтобы я забыл о ней, Иногда она даже возникала в книжках, которые я писал. Не обязательно в собственном обличье. Иногда – в роли бездушного школьного надзирателя, иногда – в виде хозяина огорода, который изловил перепуганного мальчишку. Порой она превращалась в свирепого папашу, который считает, что лучшее средство воспитания сына – страдание тела и души. Становилась эта ведьма и чудовищем, которому чужая боль доставляет сладкую радость.
Я отчаянно воевал со всеми этими воплощениями старухи, но всегда она ускользала от окончательной мести.
И сейчас, видимо, ускользнет. Хотя впервые написал я про нее все очень точно.
Едва ли взрыв печки принес ей ощутимый вред. Старуха жива, несмотря на то, что прошло с той поры много лет. Она жива, потому что вселилась во множество других злых людей. Их немало вокруг – тех, кто обрекает ребятишек на мучения. Немало пришлось мне их встречать в своей жизни.
И, честно говоря, сейчас я не пожалел бы для этих старух не только начиненною порохом полена, но и крепкого фабричного фугаса…
Однако в тот день, когда пришла Галка, я радовался от души. Мне казалось, что ведьма от меня и от всех на свете ушла в прошлое.
А Галка вдруг спросила:
– Можно мне взять у вас книжку Марка Твена? Хоть всего на недельку. Мы с Лилькой, так соскучились по Тому и Геку!
Мама вздохнула и посмотрела на меня с многозначительным упреком. Дело в том, что осенью я дал почитать "Тома и Гека" Юрке Косову – новому своему однокласснику, он еще кому-то, а тот кому-то другому… И книга "ушла".
– Может, еще вернется¶ – неуверенно утешила меня Галка.
Книга вернулась через сорок с лишним лет. Конечно, не та самая, но в точности такая же…
Мы с женой и сыном Алешкой путешествовали на теплоходе "Юрий Андропов" по Волго-Балту. В 1990 году. Неспокойный был год, по радио звучали скандальные политические речи. Но все-таки люди плыли, отдыхали…
Через пять суток после отплытия из Москвы теплоход пришел в Ленинград. Наше семейство примыкать к экскурсиям не стало, пошли мы самостоятельно – смотреть город, навещать родственников и знакомых.
Город был замусорен. Дул серый зябкий ветер, гнал вдоль домов и коммерческих киосков обрывки газет, фантики от жвачки и мятые листовки. Неуютно, неприветливо. Не то что при прошлых свиданиях с Ленинградом.
Где-то в центре, кажется, на Литейном проспекте, зашли мы в букинистическую лавку "Академкниги". И вот там-то я увидел на витрине удивительно знакомую, просто родную синюю обложку с отпечатанными полукругом (как на кожухе пароходного гребного колеса) буквами: "Марк Твен".
И стоило это сокровище пятнадцать рублей.
С этой минуты все в Ленинграде стало для меня другим. Словно вдоль пыльных тротуаров зацвели одуванчики – те, что в моем детстве буйно росли по канавам и обочинам на улицах Тюмени.
Я ходил, смотрел, встречался, а главным чувством все равно была радость, что в моей сумке лежит т а с а м а я к н и г а.
Вот приду на теплоход, найду укромный уголок, открою сладко знакомые, напечатанные в два столбца страницы… Том, Гек, Бекки, Миссисипи, остров Джексона, таинственная пещера. Кардифская гора. Город Сент-Питерсборо…
Туристическая жизнь все же замотала меня. И остаться наедине с книгой я сумел лишь, когда «Андропов» отошел от речного вокзала и двинулся вверх по течению, к Ладоге. И вот оно, возвращение в давние годы:
"– Том!
Никакого ответа.
– Том!
Никакого ответа.
– Куда же он запропастился, этот несносный мальчишка?.."
– Куда ты запропастился? Мы обегали весь пароход! – Это подошли жена и сын. – Пойдем в бар. Там твое любимое пиво…
– Потом.
И я опять остался с книгой. На кормовой палубе, где надстройка защищала от ветра.
А неподалеку шумная толпа туристов устроила что-то вроде митинга: правильно или нет, что Ленинград хотят переименовать в Санкт-Петербург?
Я не знал, правильно это или нет. Вроде бы, с исторической точки зрения справедливо. А с другой стороны, Ленинград жаль. Столько с этим названием связано… И для всего народа, и для меня.
В Ленинграде в пятьдесят девятом году я проходил журналистскую практику. Здесь я впервые увидел большие парусные суда – баркентины. Здесь первый раз открылся мне морской простор – гладь Финского залива…
А впрочем, переименовывайте. Не так уж это важно… Многим это придется по душе… И мой отчим, Артур Сергеевич, очень бы порадовался. Он всегда был большим любителем старины… Правда, отчима давно уже нет на свете. Он умер в шестьдесят четвертом году, седьмого ноября, когда по радио играли праздничные марши, а мой младший брат ушел на демонстрацию.
А я тогда жил в Свердловске… Я приехал в Тюмень в тот же вечер. И впервые в жизни испытал горькие тяготы похоронных дел.
Похоронили отчима над рекой Турой, на старом Парфёновском кладбище. Был совсем зимний, даже морозный день. Когда зарыли могилу, я над холмиком выстрелил из старой тулки отчима, из обоих стволов. В память об охотнике и путешественнике, знавшем нелег-кую жизнь в сибирских лесах и тундре. То ли патроны отсырели, то ли сильный холод был виноват – ружье хлопнуло слабо, почти неслышно. А когда я опустил стволы, из них покатились в снег дробинки – словно свинцовые слезы.
Ну и ладно, что негромко. Пусть. Не в этом дело.
На следующий день я опять приехал на кладбище, купил в конторе жестяной номер для регистрации. Он был очень похож на велосипедный, только сверху выдавлено прессом не "велосипед", а "могила".
На тропинках намело сугробы, я пробирался к могиле чуть не по пояс в снегу. Прибил номер к подножию деревянного красного обелиска.
Я думал, что могила с номером будет сохраннее.
Несмотря на номер, время не сохранило могилу отчима.
Мама с братом весной переехали в Свердловск. Много лет потом они и я не были в Тюмени. На кладбище иногда ходил дядя Боря, он жаловался в письмах, что разыскивать могилу становится все труднее: кладбище закрыли, оно зарастает. В последний свой приход дядя Боря могилу уже не нашел, устал, заблудился.
И я не нашел, когда наконец приехал на Парфёнов-ское кладбище. Помнил, что место недалеко от овражка, тянувшегося до реки, среди берез и пустых кустов. Но овражек теперь был скрыт сплошными зарослями, холмики сравнялись с землей, ни крестов, ни обелисков. И я положил цветы у чуть заметной кладбищенской тропинки, в траву. Все равно отчим где-то в этой земле. Мир его праху.
А помочь найти могилу, вспомнить, показать уже никто не может. И дяди Бори уже нет… Многих нет, о ком написано в этой повести…
Но есть город Сент-Питерсборо. И вот его-то уж ни в коем случае нельзя переименовать в Санкт-Петербург! Нельзя, а то он исчезнет с лица Земли. Из памяти многих людей.
А пока он по-прежнему зеленеет на берегу могучей старой Миссисипи, на которой пыхтят колесные пароходы. Славный такой городок, где Том и я, Володька и Гек, Бекки и Галка с Лилькой по-прежнему устраиваем в заросших переулках игры в разбойников и запускаем над речными откосами трепещущих бумажных змеев. А маленький Игорек Горохов сидит на изгороди, хитро поглядывает на нас и болтает растоптанными валенками.
Хотя, если говорить по правде, на берегах Миссисипи никогда не носили валенок. Ни зимой, ни тем более летом.
Но это не так уж важно. Вернее, совсем не важно. Верно, Игорек?
МОЙ ДРУГ ФОРИК
ИЛИ ОПАЛЯЮЩАЯ СТРАСТЬ КИНОИСКУССТВА
1. Давным-давно
Помнится мне, что сентябрь сорок девятого года был дождливым и зябким. Но помнится также, что в конце месяца вернулось на несколько дней тепло. Тихое и ласковое. Лужи на дорогах отразили безоблачную синеву. Деревья празднично горели на солнце. Пестрый листопад покрыл подсыхающую грязь и дощатые тротуары. Сухие листья пергаментно шуршали под ботинками, когда я торопился в кассу кинотеатра "Темп", что в конце города, на углу улиц Республики и Дзержинского.
Рядом со мной часто-часто дышал маленький Вадик Чижиков, чье прозвище было, конечно же, Чижик.
Был Чижик мирным, похожим на первоклассника-отличника: существом с аккуратной рыжеватой челкой и розовыми чисто вымытыми ушами. Мелкокалиберность Чижика и его полная безобидность давали ему некоторые преимущества: его никогда не дразнили и не обижали – не было интереса. Но и всерьез не принимали. Чаще всего просто не обращали внимания. Все, кроме меня.
Я-то не мог не замечать Чижика… Мы сидели за одной партой и считались вроде как приятелями. Но, конечно, в приятельстве этом не было равноправия. В нашем пятом «Б» я отнюдь не числился среди заводил и храбрецов, но уж Чижика-то превосходил по всем статьям. Так мне в ту пору казалось. И потому относился к нему со снисходительным покровительством.
Чижик ценил и такое мое внимание. За некоторый интерес к своей личности он платил мне преданностью. Увы, боюсь, что этой преданности я тогда не ценил в полной мере.
Но надо сказать, что кротость Чижика не была безграничной. Очень редко, но случались у него отчаянные поступки. В третьем классе, например, когда Елена Ивановна заставила его третий раз переписывать упражнение, Чижик скомкал и швырнул тетрадь:
– Я вам не крепостной какой-нибудь, чтобы так издеваться! – Гнев и слезы ударили из его бирюзовых глаз, как картечь. Чижик выскочил из класса и грохнул дверью. Елена Ивановна так и села. А потом побежала следом – успокаивать.
А в четвертом классе, весной, у Чижика случился скандал с завхозом дядей Костей…
Здесь уместно подробнее упомянуть о дяде Косте. Потому что мы еще не раз встретимся с ним в этом рассказе.
Дядя Костя был школьный завхоз. А заодно – сторож, плотник и всякий работник. Сам себя он именовал солидно: помощник начальника школы по хозяйственной части. Или короче, по-военному: помначхоз. Мы же звали его дядя Хвостя – за привычку орать на виноватых (а иногда и на невиноватых):