Позвал своих помощников — Зубцовского, Мурсалову, Головина. Они подтвердили, что хирургическое вмешательстве необходимо.
— Кто из вас возьмется за операцию? Молчат.
— Придётся вам, Фёдор Григорьевич, а мы поможем, — сказали все трое.
Больной было разрешено лечь в клинику. Через несколько дней, на одном из обходов, я спросил: «Где же Наташа?» — «Она не поступила».
Девушка появилась у нас вновь только в феврале 1982 года. Оказывается, как Наташа призналась после, по выражению наших лиц, по отдельным репликам она поняла, что операция опасная. Ей сразу же вспомнились предостережения местный врачей и московского профессора. Накатил страх. Выйдя от нас, она разыскала платную поликлинику и записалась к хирургу. Женщина-профессор призвала себе в помощь областного онколога. Они оба были едины во мнении:
— Без операции вы проживёте, наверное, несколько лет, а пойдёте под нож — умрёте сразу.
Наташа купила билет на отходящий поезд… «Пусть больная, пусть изуродованная, лишь бы жить, жить», — шептал ей внутренний голос. Но, как только она отъехала от Ленинграда, в ней заговорил другой голос: «Что ты наделала? Тебе представилась возможность избавиться от своей ужасной болезни, от постоянной угрозы, что опухоль тебя задушит, и ты этой возможностью не воспользовалась! Что тебя ждёт впереди, куда ты едешь?»
Так, в смятении чувств, промаялась Наташа три месяца. У кого найти опору? Родители растерялись, полные беспокойства за её будущее. Врачи твердили свое: «Опухоль неоперабельна, а если её расковырять — она опять начнёт расти бурно». Всё чаще Наташа думала о брате Саше. Он добрый, умный, он обязательно даст дельный совет. И Оля — жена Саши — ласковая, внимательная, как старшая сестра.
В один прекрасный день Наташа быстро собралась и отправилась к брату в Ригу. В его семье не колебались. Риск? Опасность? А какая операция без риска? Какая неопасна? Однако миллионы людей оперируются, и у большинства все кончается благополучно.
Про клинику в Ленинграде они тоже слышали. И зря предлагать операцию там не будут…
Такие разумные слова сразу же внесли успокоение в растревоженную сомнениями душу Наташи. Она согласилась ехать в Ленинград, но с условием, чтобы Оля была с ней во время и в первые дни после операции.
Как ни трудно было оставлять дома мужа и сына, Ольга Александровна взяла на службе отпуск за свой счет, и обе они явились к нам, внутренне мобилизованные. Теперь настала очередь нашим сомнениям и переживаниям. Отступать некуда, но как представишь себе эту опухоль, её связь с сосудами, нервами, как подумаешь об осложнениях, которые подстерегают хирурга, а следовательно, и больную, то невольно защемит сердце, уже привыкшее к разным испытаниям.
Главная опасность — ранение двух крупных сосудов, лежащих под ключицей, то есть непосредственно под опухолью. Не проросла ли опухоль стенку сосудов? Если проросла, то придётся их резецировать, а место исключительно неудобное. Оба сосуда выходят из грудной клетки, и для манипуляций с ними надо её вскрыть, оперировать и внутри и снаружи грудной полости. Может быть, на счастье, сосуды не затронуты? Тогда они разделены тонкой надкостницей, её толщина один миллиметр — ошибись немного, и начнётся кровотечение, остановить которое — целая проблема.
Всё это было продумано, оговорено с помощниками и с операционной сестрой. В хирургии, напомню, есть такое выражение: «Большая подготовка — малая операция, малая подготовка — большая операция». Этот закон у нас соблюдается незыблемо.
Чтобы лучше представить себе отношение опухоли к ключице, ребрам, грудине, сделали снимки области правого плечевого пояса. По снимкам установили: опухоль костная, она исходит из ключицы и захватывает её, не считая участка длиной два-три сантиметра около самой грудины. Крупные сосуды целиком прикрываются опухолью. Вот и вся предварительная информация. Остальное предстояло выявить на операционном столе.
…Прежде всего мы подошли к грудинному концу ключицы, постарались его освободить от окружающих тканей, подвести проволочную пилку и перепилить. Затем отделили ключицу от лопатки и шаг за шагом отслаивали опухоль, направив внимание на то, чтобы не ошибиться, не поранить сосуды и нервы. А сосуд так тесно примыкал к надкостнице ключицы, что в какой-то момент я. останавливая кровотечение, захватил иглой ткани на глубину не более одного миллиметра и попал в просвет сосуда. Быстро удалив нитку, мы долго прижимали это место… Так или иначе, нам удалось благополучно иссечь всю опухоль вместе с ключицей без остатка. Сразу же, повернув больную на бок, сделали разрез на уровне десятого ребра, поднадкостнично резецировали его кусок размером около пятнадцати сантиметров, вставили взамен ключицы, пришили концы, опутали надкостницей. Со временем недостающее десятое ребро вырастет, а пересаженное — будет выполнять роль ключицы. Чтобы оно не сместилось, мы наложили соответствующую гипсовую повязку.
Операция длилась три часа и прошла без осложнений.
Больная быстро очнулась от наркоза. Боли её не беспокоили, и она проспала всю ночь.
Наутро, когда я наведался в палату, Наташа, по-видимому, уже всё знала. Я спросил, как она себя чувствует. Она ответила — хорошо. И улыбнулась. Впервые за восемь лет…
Спроси себя строго
1Мы ехали в Комарово. Жена вела машину. Наш десятилетний сын Гриша, как всегда, устроился рядом с водителем. Я и Борзенко расположились на заднем сиденье.
— Вы мне сегодня не нравитесь, — заговорил я с нарочитой строгостью. — В чём дело? Анализы не так уж плохи, так нечего и хандрить.
Сергей Александрович улыбнулся — невесело, с затаенной думой.
— Это верно, чувствую себя вроде бы прилично. Спасибо вам, Фёдор Григорьевич, и врачам вашим — они нянчились со мной, как с родным человеком. Удивительные у вас люди! Не устаю ими восхищаться.
— Так в чём же дело? Что нос повесил, добрый молодец?..
Борзенко молчал. Я тогда спросил, как его лечил в Москве профессор Белоусов. Все ли сделал по моей записке? (Здесь воспользуюсь правом беллетриста давать персонажам вымышленные имена.)
— Да, спасибо, он встретил меня приветливо — на своей машине возил в лабораторию. Называет себя вашим учеником. По-моему, относится к вам с уважением. — И — минуту спустя: — Хорошо, что была записка. А то он вряд ли что-нибудь предпринял бы…
Я подивился верному и точному наблюдению Сергея Александровича. Белоусов действительно никому и ничего не делает бескорыстно, или, как сам он говорит, «так, за здорово живешь». На редкость практичен и расчётлив.
Некоторое время он, ещё молодой врач, был прикреплён к нашей клинике. Любил выполнять всякие хозяйственные поручения. Пошлёшь его, бывало, на завод с заданием достать тот или иной прибор, аппарат — он всё провернёт наилучшим образом, Установит тесные, почти дружеские контакты с директором, его заместителями. Впоследствии, прося за очередную больную, напомнит: «Я вам приборчик доставал, так эта больная — родственница директора завода». На это я замечу: «Не мне вы доставали приборчик, а клинике, а что больная — родственница директора, это не имеет никакого значения. Вы же знаете, что на операцию мы кладем каждого, кого можем». Белоусову не по душе подобный поворот разговора. Он взмахнёт руками, скажет: «Ах, Фёдор Григорьевич! Вы, право, идеалист. Нельзя же быть таким! Вы живёте представлениями двадцатых годов. В наш технический век и в человеческих отношениях всё учитывается, взвешивается…» Обыкновенно я прерывал поток его красноречия: «Не все ныне следуют принципу: ты — мне, я — тебе… И если бы этот принцип победно проник в медицинскую среду, мы перестали бы быть врачами. Вот вы, возможно, станете профессором, а в голове у вас извините, ералаш. Чему же вы будете учить молодёжь?» Он замолкал, но по насмешливому блеску его темно-серых глаз я видел, что он со мной не согласен.
Позднее Белоусов, защитив докторскую диссертацию и освоив методику хирургического лечения рака лёгкого, остался работать в Москве.
Однако мир тесен. Судьбе угодно было поселить Белоусова в подмосковном дачном посёлке — по соседству с другом моим Петром Трофимовичем. Дружба у нас началась сразу же после войны, и с тех пор мы неизменно придерживаемся правила: твой дом — мой дом. Бывая в столице, я всегда останавливаюсь у Петра Трофимовича, а если приезжаю летом — направляюсь к нему на дачу. Когда Белоусов был ещё кандидатом наук и, случалось, сопровождал меня в командировках, он тоже находил приют у Петра Трофимовича.
Помню, ещё тогда, много лет назад, с восхищением оглядывая с террасы прекрасные окрестности, Белоусов вздыхал: «Эх, Пётр Трофимович! Хорошо бы тут поселиться у вас!»
Впоследствии он исполнил своё заветное желание — купил домик у отставного генерала, доброго соседа Петра Трофимовича. И так я снова стал видеться с ним: то Белоусовы зайдут к Петру Трофимовичу, то нас позовут на огонёк. Дачная жизнь располагает к встречам и беседам.
В Москве немало врачей и учёных, считающих себя моими учениками. Одни защищали под моим руководством диссертации, другие работали в клинике или в Институте пульмонологии, где я был директором, третьи — просто учились по моим книгам. Со всеми у меня тёплые, дружеские отношения. Но профессор Белоусов чаще других звонит мне в Ленинград, иногда присылает на консультацию больных с записочкой, а нередко обращается ко мне как к редактору журнала «Вестник хирургии» с просьбой напечатать кого-либо из своих знакомых, хотя знает, что я по-прежнему держусь «представлений двадцатых годов».
— Михаил Зосимович — «оригинал», — продолжал Борзенко делиться впечатлениями о Белоусове. — Он давно прекратил операции, строит административную карьеру.
— Да, заместитель директора института. Не ахти уж какая это карьера, если учесть, что за последние десять лет он не напечатал ни одной научной статьи. Профессор есть профессор — должен исследовать, открывать, учить…
— Белоусов, как мне показалось, слишком занят собственным благополучием, его интересы далеки от подлинной науки.
Сергей Александрович помолчал.
— Чем объяснить, Фёдор Григорьевич, что ныне так распространился психоз накопительства и личного благоустройства?.. Я вот недавно друга потерял: был друг, и нет его. Словно в пропасть сорвался. — И, повернувшись ко мне, стал оживлённо рассказывать: — Степан Фомич Почкин командиром роты был на фронте, а ныне — художник. Да я, кажется, водил вас к нему на выставку.
— Как же, как же. Батальные картины пишет. Ничего картины. Многие отмечают в них плакатность, декларативность, мол, торопится, не прописывает детали. Но мне понравились. Помню я его: лысый, подвижный…
— Вот, вот, он самый. Подвижный, весёлый, общительный Степан Почкин. На месте минуты не посидит — всегда куда-нибудь бежит. Или у него в мастерской приятели, или он в гостях… Рубаха-парень, свой в доску. И представьте, Фёдор Григорьевич, показал себя с неожиданной стороны…
— Да что же произошло, что он вам сделал?
— Мне — ничего. В том-то и дело, что не мне, а товарищам. Вы меня уже знаете. Я не сужу строго людей по тому, как они ко мне относятся; в конце концов, я тоже могу совершать поступки, которые не всем нравятся. Если ты стал плохо относиться ко мне — Бог с тобой, это ещё надо посмотреть, кто из нас виноват. Но если человек изменяет товарищам, предает их, тут уж невольно приходит мысль: он сбился с колеи, что-то с ним неладно. Почкин начал предавать товарищей — одного за другим, особенно тех, кто не именит. Таких он буквально пинал ногой. Вот что скверно, Фёдор Григорьевич.
Надо было помочь молодому талантливому художнику, которого всячески затирали менее талантливые, но более пробивные коллеги. К Почкину как к заместителю председателя выставочного комитета обратились с просьбой посодействовать, чтобы картины этого художника попали на выставку. Он и слушать не хочет. Я послал ему обоснованное, убедительное письмо — он даже не дочитал. Не могу, и все! Пришлось идти к председателю выставочного комитета. Тот и принял решение, потому что картины были достойны этого.
Сергей Александрович с горечью говорил, что Почкин, в прошлом скромный и непритязательный, словно вдруг заразился вирусом тщеславия и наживы — работает небрежно, а энергию тратит на то, чтобы выгоднее пристроить свои творения, организовать выставку, отклик в печати. И ради этого заводит нужные знакомства, лебезит, угодничает. И всех друзей растерял…
Мимо нас проплывали ухоженные посёлки северных пригородов Ленинграда. Дорога вела в сторону Финляндии, прижималась к заливу. Сергей Александрович неспешно продолжал свой рассказ, а я, слушая его, думал о том, как много общего в природе людей, занятых в жизни только своей персоной и равнодушно относящихся к судьбе других, в том числе и к судьбе своих товарищей. Поразительно однообразны они — сребролюбцы, эгоисты! И главное в них — неустойчивость в принципах, а скорее, отсутствие всяких принципов, способность изменить, предать даже близкого человека, если волею обстоятельств человек этот оказался на пути к достижению корыстных целей.
Почкин ничего плохого не сделал своему фронтовому другу, да, впрочем, и не мог ничего ему сделать: Борзенко недосягаем, его репутация, общественный вес слишком велики, чтобы деятели, подобные Почкину, могли ему причинить зло. Но Почкин огорчил Сергея Александровича низменностью устремлений, оскорбил чувство товарищества, поступился идеалами, которым Борзенко и такие, как он, смолоду поклонялись и ради которых в годы войны стояли насмерть.
А разве мало людей спокойно прошли бы мимо Почкина, не придали бы большего значения происшедшей с ним метаморфозе? Кто-то стал эгоистом, подличает, пресмыкается — ну и что? Не он первый, не он последний. Стоит ли нервы мотать?.. Так ошибочно думают обыватели, ибо их не слишком-то заботит состояние дел в обществе.
Это о них сказал Н. А. Некрасов:
Не такой Борзенко! Он близко к сердцу принимал все, что его окружало. Мучительно страдал, сталкиваясь с равнодушием или корыстью друзей и близких. Тут Сергей Александрович как бы ощущал свою вину, возмущался, долго не мог успокоиться. Может быть, оттого прежде срока и сдал, надломился его некогда могучий организм. Вспомнил, как на моём юбилее он говорил: «Дубы притягивают молнии». И сейчас я думал: «Борзенко и есть тот самый могучий дуб, который притягивает к себе молнии».
В молодости в Сибири я видел сильных и смелых людей. Они добровольно пришли в те далекие суровые места и повели борьбу со стихией. Трудности закаляли их, они умели ценить доброту, верность дружбе, честность. Наверное, от них мне передалась тяга к гордым в своей правоте индивидуальностям. По-моему, я очень быстро замечаю в человеке хорошее, «слышу» в нём благородные помыслы. И быстро к нему привязываюсь. Мне доставляет удовольствие общаться с ним, наблюдать его в жизни, в работе, а если ещё и складываются дружеские отношения, я глубоко чту дружбу, стараюсь не омрачать её повседневными мелочами.
Такие чувства я и питал к Сергею Александровичу Борзенко. И можно было понять мои душевные муки от сознания невозможности ему помочь. «Как мы ещё слабы, — с грустью размышлял я, — перед лицом многих и многих болезней!..»
Мне вспомнились сцены из жизни профессора Белоусова — сцены, невольным свидетелем которых я был и которые оставили у меня такую же горечь, какую поселили в душе Борзенко последние встречи с его давним приятелем Почкиным.
Дача Белоусова стоит на возвышении у края леса. Цветные стекла второго этажа далеко отбрасывают солнечные лучи, и дача напоминает птичью клетку в густой кроне деревьев. От посёлка её отделяет пруд, и здесь, на ближнем берегу пруда, чуть поодаль примостился зелёный домик профессора-стоматолога Василия Ивановича Фокина. Домик, в прошлом неказистый, обшарпанный, Фокин приобрёл ещё в молодости.
Стоматолог был никому не ведом, он только собирал материал для своих трудов, которые вскоре принесли ему и положение в научном мире, и достаток. Белоусов, напротив, был в зените славы, статьи его об особенностях операций при раке лёгкого сразу создали ему репутацию среди учёных. У него на даче можно было встретить и академика, и генерала, и знаменитого артиста, и писателя. Толкался тут и Фокин. И хотя хозяева недолюбливали его и даже демонстрировали ему явное пренебрежение, Василий Иванович не замечал холодного приёма, заходил всё чаще, оставался обедать. Живший когда-то в бараке для сезонных рабочих, сын овдовевшей в годы войны и почти неграмотной женщины, он, помимо воли, тянулся к людям именитым, испытывал почти детскую радость, если с ним запросто, на равных беседовала какая-нибудь знаменитость. После подобных бесед Фокин шёл домой окрылённый, далеко выбрасывая вперед палку и громко разговаривал со спутником, если таковой случался с ним рядом.