Петух в аквариуме – 2, или Как я провел XX век. Новеллы и воспоминания - Аринштейн Леонид Матвеевич 25 стр.


Что касается моего диплома, то после того как Михаил Павлович сделал на полях моей рукописи более ста (!) замечаний и поправок, диплом получился довольно удачным.

Потом я еще не один год «доил» эту тему: писал статьи, отчитывался о так называемой научной работе в Свердловском и Шахтинском пединститутах. Перекроив текст и слегка почистив стиль, я пустил часть диплома в качестве главы своей кандидатской диссертации.

Потом мне удалось получить из Англии текст повести «Городская девушка» и добиться опубликования ее в русском переводе. Пояснительную статью я, разумеется, написал сам, застолбив за собой эту тему на ближайшие годы. Книга вышла в издательстве «Художественная литература» астрономическим (даже по тем временам) тиражом в 225 тысяч экземпляров.

По ходу поисков сведений о биографии Гаркнесс мне встретились несколько имен еще менее известных писателей, печатавших свои произведения в английских социалистических газетах и журналах конца XIX века, я и их пустил в ход.

Своими открытиями я поделился с Михаилом Павловичем и даже убедил его составить сборник на эту тему. Сборник вышел еще до книги Гаркнесс – в 1955 г. Мне там принадлежала статья о никому не ведомом писателе Брэмсбери, опубликовавшем никому не ведомый роман «Трагедия рабочего класса» в забытой социалистической газетке «Джастис». Когда я принес рукопись этой моей непомерно огромной статьи в четыре печатных листа, Михаил Павлович тяжело вздохнул и промолвил: «Я понимаю, статью такого объема можно было бы написать о "Дон-Кихоте" или "Войне и мире"…» Но сокращать статью не стал.

«Пираты пера»

И книга Гаркнесс, и статья в университетском сборнике были замечены московскими филологами из академического Института мировой литературы, что на Поварской. В то время там готовился заключительный том «Истории английской литературы». Обойтись без столь многообещающего материала, как вновь открытые социалистические авторы, было невозможно. Написать что-либо на эту тему самостоятельно было некому, и Анне Аркадьевне Елистратовой, которая отвечала за это издание, ничего другого не оставалось, как разыскать меня и предложить мне написать соответствующую главу.

Меня это предложение очень порадовало. Я знал, что работа над академической «Историей английский литературы» началась еще в довоенные годы, когда в редколлегию входили М. П. Алексеев и другие высоко ценимые мною филологи – В. М. Жирмунский, А. К. Дживелегов. Почти весь первый полутом – древний период английской литературы – написал Михаил Павлович, так что если в этом издании появится глава, написанная мною, я как бы продолжу начатое им дело.

Я, понятно, поспешил рассказать Михаилу Павловичу о сделанном мне предложении. К моему удивлению, он нахмурился и сказал:

– В этом Институте мировой литературы довольно странные нравы: Ваш материал могут присвоить, иначе говоря, попросту украсть, или так отредактировать, что Вы своего текста не узнаете. Я уже давно не имею дела с этими, с позволения сказать, пиратами пера.

В чем конкретно состоял его конфликт с «пиратами пера», Михаил Павлович не пояснил, и я так никогда этого и не узнал. Но желание напечататься в «Истории английской литературы» было настолько велико, что главу я все-таки написал и отослал в ИМЛИ.

К сожалению, через короткое время мне пришлось убедиться, что Михаил Павлович был, как всегда, прав. Мою главу «отредактировали» самым беспощадным образом: отрезали от нее добрую половину и использовали этот материал в переделанном виде в другом месте и под другим именем. Оставшуюся же часть ужали так, что в книге она заняла всего 13 страниц.

Всё это было очень обидно, но с Институтом мировой литературы я не порвал и продолжал ходить к ним на обсуждение глав для «Истории английской литературы», на многие другие научные заседания и обсуждения сборников сектора зарубежной литературы, а в каком-то из них даже принял участие.

P. M. Самарин

Заведующим сектором зарубежной литературы ИМЛИ был профессор Роман Михайлович Самарин. Одновременно он заведовал кафедрой зарубежных литератур в Московском университете. Мы уже довольно хорошо знали друг друга, когда однажды в столовой, стоя с подносом и выглядывая, куда бы это сесть, я увидел Романа Михайловича, который делал мне рукой знаки – присаживайтесь, мол, сюда. Слово за слово. Как Ленинград? Как Михаил Павлович?

– Да я теперь не в Ленинграде, а в Калинине, в Военной академии.

– Что так? Забросили зарубежную литературу?

– Стараюсь не забросить, но пока как-то не очень получается.

– А Вы не хотели бы прочесть несколько лекций у нас в МГУ? Я знаю Ваши работы. Пишите Вы интересно, толково. Вот и расскажете о Ваших неизвестных английских писателях. Может быть, еще о чем-то.

Я ушам своим не верил, тем более, что Роман Михайлович слыл изрядным антисемитом. Но размышлять над этим феноменом времени не было, и я согласился.

– Вот и славно, – сказал Роман Михайлович, – и меня немного разгрузите. Подходите завтра на кафедру – поговорим предметно.

* * *

Здание Московского университета на Моховой, где находился тогда филфак, нравилось мне чрезвычайно. Не знаю, что здесь было первично: то, что это был действительно архитектурный шедевр, или сознание, что в этом здании находится университет, где, как я тогда полагал, царит высочайший уровень науки и преподавания.

Так или иначе, но подымаясь по лестнице на третий этаж, где располагалась кафедра зарубежных литератур, я был преисполнен гордости и романтических надежд. А ведь мне уже было под сорок!

Роман Михайлович был человеком деловым и на редкость собранным, и все вопросы мы решили за несколько минут.

– И еще вот что, – сказал в заключение Самарин, – на следующей неделе я уезжаю в Венгрию и не хотел бы, чтобы у меня в лекциях был перерыв. На кафедре меня сейчас заменить некому. А Вы смогли бы меня заменить?

Я, естественно, согласился.

– Эти поездки вечно выбивают из колеи, – проворчал как бы в оправдание своей просьбы Самарин, – а толку от них никакого.

– Что Вы, Роман Михайлович, на такие поездки жаловаться грех. Съездить за границу всегда интересно.

– Помилуйте, мой друг, – Самарин любил старомодные обороты речи, – какая это заграница? Глубокая провинция, вроде наших союзных республик. Ничего своего, одни перепевы. С той только разницей, что у нас пока тихо, а там только и ждут удобного случая… Значит, договорись? Я скажу, чтобы Вас вставили в расписание.

* * *

Роман Михайлович вернулся недели через три.

– Студенты, кажется, довольны Вашими лекциями. Студентки особенно.

Я к тому времени успел прочитать две лекции, но Роман Михайлович говорил таким тоном, будто подводил итоги за семестр.

– Так что если у Вас нет других планов, можете вести этот курс и дальше.

Других планов у меня не было.

– Там полагаются еще какие-то семинары, курсовые работы, или и то и другое, – продолжал Самарин, – потом, кажется, экзамены… Я сейчас не помню, надо будет уточнить. Но тогда Вам придется всё это тоже взять на себя. Как, потяните?

– Приходилось тянуть и больше. Кстати, сейчас у меня время есть: в Академии почти нет занятий.

– Прекрасно. Вот программа по Вашему курсу. Смотрите: здесь разделы «Чешский романтизм», «Венгерский романтизм». Их можете не читать. Лучше подробнее расскажите об английском и немецком романтизме – Вордсворт, Кольридж, Тик, Новалис…

– Я интуитивно так и поступал, когда читал этот курс в Шахтинском пединституте.

– Вот и дальше поступайте интуитивно… Разве что о Мицкевиче надо будет сказать несколько слов.

То, что Роман Михайлович не питал большой симпатии к официальной идеологии, было понятно с первого взгляда. Его недавние откровения насчет социалистических стран и союзных республик подтверждали это. Но то, что он может выбросить из программы целый раздел литературы социалистических стран, я, честно говоря, от него не ожидал. «Похоже, поплевывать на идеологические устои становится модным, – раздумывал я, прогуливаясь по двору университета. – Ведь не провоцирует же он меня: и времена не те, и ему это ни к чему. Проще вообще не иметь со мной дела».

Я знал, что Михаил Павлович терпеть не мог Самарина, считал его хитрым и беспринципным. При одном упоминании его имени отпускал свои убийственные шуточки, которые вне неповторимой интонации Михаила Павловича и его манеры говорить воспроизвести невозможно.

Вопреки мнению Михаила Павловича я относился к Самарину вполне нормально. Думаю, не только потому, что он взял меня к себе на кафедру. Мне импонировали его самобытность, прямота, остроумие, весь его облик старого московского барина. А что касается хитрости и беспринципности, то я встречал таких людей постоянно, можно сказать, жил среди них. Людей другого типа – высоконравственных, таких, как сам Михаил Павлович, как Стеблин-Каменский, как генерал Скорняков, – я, к сожалению, встречал гораздо реже.

Наша кафедра

Кафедра зарубежных литератур Московского университета была слабой, даже очень слабой. Сравнивать ее с соответствующей кафедрой Ленинградского университета тех лет, когда я был студентом, – то есть когда ею руководил В. М. Жирмунский, а лекционные курсы вели Смирнов, Алексеев, Реизов и еще несколько достойнейших преподавателей, просто невозможно. Это был звездный час филфака ЛГУ. Но и позже, когда эти легендарные ученые покинули университет и кафедра заметно посерела, уровень ее оставался несравненно выше того, что я застал в МГУ.

Прекрасным лектором был сам Самарин и, пожалуй, еще два преподавателя – не буду их здесь называть. Еще о двух или трех можно сказать, что преподавали они хотя и без блеска, но и не плохо. Казалось бы, половина кафедры со знаком плюс. Но, к сожалению, отрицательный баланс перевешивал. На кафедре было несколько совершенно непригодных, я даже не побоялся бы сказать, полуграмотных преподавателей.

Не то чтобы этого никто не замечал. Самарин, что бы там ни говорил о нем Михаил Павлович, был человеком очень неглупым и хорошо знал им цену. Но то ли он их побаивался (так мне по крайней мере казалось), то ли у них были какие-то особо высокие покровители, но трогать их он не решался.

Главным злом на кафедре была особа, которую один из аспирантов называл «дама, неприятная во всех отношениях». Дама была со связями, шумная, крикливая и не слишком образованная. Самарин ее на дух не переносил и, если видел в расписании, что она должна появиться на кафедре, спешил куда-нибудь уйти. Мне он ее не однажды крыл открытым текстом, хотя и сильно приглушенным голосом. В моем представлении эта дама была скорее гротескным персонажем, чем кем-нибудь еще.

На этом фоне мои скромные лекции пользовались немалым успехом. Это было видно и по посещаемости, и по тому, как сосредоточенно слушали и записывали студенты, и по тому, как после каждой лекции ко мне всегда подходило несколько человек, даже не столько с вопросами, сколько с желанием как-то пообщаться. В результате у меня даже возникло несколько знакомств, которые продолжились в последующие годы.

Вскоре я стал замечать, что ко мне на лекции ходят студенты с соседних отделений – славянского и русского, а со временем – это было на третий год моего преподавания в МГУ – довольно просторная аудитория на филфаке уже не вмещала всех желающих. Мои лекции перенесли в большую аудиторию в соседнем корпусе (там, где памятник Ломоносову), где тогда находились исторический и философский факультеты. В тот год я подробно читал о западноевропейском романтизме. Этот курс был у меня хорошо отработан, и когда, перейдя к немецкому романтизму, я стал подробно разбирать философские идеи Шеллинга и Фихте, лежащие, как я доказывал, в основе мировоззрения немецких романтиков, моя аудитория стала пополняться студентами философского и исторического факультетов.

Ни Шеллинга, ни Фихте в программе, разумеется, и близко не было, но никто не препятствовал мне читать лекции так, как я считал нужным.

* * *

Моя деятельность на кафедре зарубежных литератур Московского университета продолжалась четыре с лишним года, и надо прямо сказать, в бытовом плане создавала мне немало трудностей. Работа в Академии, как-никак, а все же требовала времени. В Москву же надо было ездить каждую неделю, а то и дважды в неделю. Приходилось вставать в 6 утра, наскоро что-то заглотнуть и – бегом на вокзал.

В Москве – тоже не сахар. В отдельные месяцы надо было вести два лекционных потока, причем один в первой половине дня, другой – у вечерников, то есть начиная с шести, а то и с восьми вечера. Соответственно в Калинин я возвращался за полночь. Или приходилось ночевать без особых удобств в Москве.

За всё это я получал гроши – что-то 70 или 80 рублей в месяц. Это при том, что за ничегонеделание в Академии мне исправно платили четыреста. Моя тогдашняя приятельница поэтесса даже стихи сложила насчет этого абсурда:

Ей виднее, судьбе-затейнице,
Где подбросить, а где отнять…

Обедал я в студенческой столовой. В перерыве между дневными и вечерними лекциями занимался в Ленинской библиотеке. Откуда на все только сил хватало! Ночевал у маминого брата на 2-й Тверской-Ямской, 18. Потом Самарин устроил меня в аспирантское общежитие в высотном здании на Ленинских горах. Но там я долго не продержался: заметили, что я не живу там постоянно, а только ночую раз в две-три недели, и стали селить в мою комнатушку приезжавших ненадолго заочных аспирантов. Однажды я вернулся в общежитие уже около 12-ти и обнаружил, что моя комната занята какой-то девушкой. Деваться было некуда. Но тут я вспомнил, что здесь же живет аспирантка с нашей кафедры. По счастью, она оказалась без предрассудков и взяла меня к себе.

Позже одна из моих студенток Ксения Атарова познакомила меня со своими родителями, и с тех пор я останавливался у них в писательском доме напротив Третьяковской галереи. Дружеские отношения с Ксенией и ее семьей сохранились у меня и в последующие годы: благодаря им я шире познакомился с самиздатом, с диссидентским движением. А когда Ксения стала работать в издательстве «Прогресс», а затем в «Радуге», мои заявки на двуязычные издания стали, наконец, приниматься.

Как я налаживал отношения с Ирландией

Я недавно слышал такой анекдот:

Кассир в авиакассе спрашивает очередного клиента:

– Вы куда хотите лететь?

– В Ирландию, Даблин[34].

– Нет, блин, – отвечает кассир, – в Ирландию мы не летаем.

В 60-е годы мы не только не летали в Ирландию, но у нас с этой страной даже не было дипломатических отношений. Хотя ирландцы («ирлянские немцы», как их называли при Царе Алексее Михайловиче) жили в Москве еще во времена первых Романовых.

А история, которую напомнил мне этот анекдот, такова.

На столе у Самарина постоянно скапливалось много бумаг – разного рода приглашения на конференции, симпозиумы, выставки и т. п. Роман Михайлович иногда их бегло просматривал и, если в это время на кафедре находился кто-то из преподавателей, обращался к нему:

– Вы не хотите поехать в Минск (в Абакан, в Уфу)? Там будет конференция…

Преподаватели вежливо отказывались, поскольку действительно интересные поездки – в Лондон, в Бонн, в Париж – организовывались по другой линии…

Обратился он как-то и ко мне:

– Хотите съездить в Тбилиси? Там юбилей Важа Пшавелы – сделаете доклад на конференции, дорогу Вам оплатят.

– Спасибо, Роман Михайлович. Но я не специалист по грузинской литературе и никого, кроме Шота Руставели, не знаю.

– Ну и что, – возразил Самарин. – Конференция еще не скоро, успеете и прочесть, и доклад сочинить.

– Нет, Роман Михайлович, у меня и времени на это нет. Конечно, я с удовольствием побывал бы в Тбилиси: и город прекрасный, и поклонился бы могилам Грибоедова, Руставели.

– Могилы Руставели там нет: он похоронен в Израиле.

Назад Дальше