Ангелы и демоны Михаила Лермонтова - Быков Дмитрий Львович 4 стр.


– Расскажите еще о женщинах (смех в зале).

– Мне сложно об этом говорить, потому что я мало знаю. Я всех отсылаю к «Загадке Н.Ф.И.» – замечательному андрониковскому расследованию. Но трудно миновать одну судьбу, трудно миновать Вареньку Лопухину, из которой сделана была впоследствии так безжалостно Вера. Вот эта идеальная любовь, бывшая подруга, вышедшая за другого, встреча с ней, потом возобновление любви этой. Я думаю, что «Разливы рек» Паустовского очень сильно преувеличивают близость Лермонтова с Щербатовой, потому что Щербатова – тот идеал, к которому лучше не приближаться. А вот Варенька Лопухина – это действительно такая вечная любовь, жалкая, робкая, безнадежно обожающая, все черты ее отданы Вере, включая родинку на щеке. Пожалуй, это та единственная любовь всепрощающая, любовь такого порочного ангела, которая могла Лермонтову хоть отдаленно заменить звуки небес. Его история с Варенькой Лопухиной, подробно и много раз записанная, – она могла хоть как-то ему действительно светить.

Тут вообще интересная штука. Немножко сделаю уклон в сторону. Я забыл рассказать об одной важной закономерности. Эта моя гипотеза, к сожалению, всеми отвергается с порога, а очень напрасно: в русской литературе есть интересные четыре «лишних человека», даже пять, все они образованы от названий крупных или, может быть, мелких русских рек. Есть Онега – понятно, Онегин, есть названный в честь Печоры, совершенно понятно, по той же логике Печорин, который в отличие от дурака Онегина, хлыща и развратника, действительно «лишний человек», действительно титаническая фигура. Есть река Руда, текущая себе по Средней России, есть Рудин, продолжающий линию лишнего человека. И есть Волгин у Чернышевского в «Прологе», тоже своего рода «лишний человек» в не очень маленьком губернском городе на Волге, где тоже он не находит приложения своим силам. Но есть еще одна великая сибирская река, в честь которой назвался еще один «лишний человек», явно сознающий себя лишним, потому что мы все тут гадаем о тайне псевдонима, мы думаем, что он влюблен был в некую Елену… В Елену был влюблен Платон Еленин, существо гораздо более мелкое. А может быть, ему кто-то из приятелей с такой фамилией это одолжил, – совершенно очевидно, что это Владимир Ульянов, читавший, конечно, «Пролог», уж во всяком случае знавший о нем, знавший о Волгине, Онегине, Печорине, сознает себя в России точно таким же могучим, вольнолюбивым и абсолютно лишним человеком, поэтому имя Ленин имеет именно такой генезис. Все мои попытки в этом убедить почему-то наталкиваются на скепсис историков, которые не могут предложить никакой сколько-нибудь альтернативной версии. И, видимо, так и будет до тех пор, пока какой-нибудь Енисеин или Байкалин, или Москвин, Окин не опрокинет, наконец в очередной раз вот эту скучную русскую действительность. Так что Печорин и Ленин гораздо более близкие персонажи, чем мы привыкли думать. И, может быть, наша суровость к вождю пролетариата несколько смягчится, если мы представим, какие бури разрывали его одинокую лишнюю душу (смех в зале).

– А с Ленским он себя не ассоциировал?

– Нет, я думаю, что такая ассоциация у него не возникала никак: во-первых, ЛенСКИЙ, а вообще – СКИЙ – это всегда какая-то странная, знаете, в русской литературе слабоватость. Конечно, она восходит не к еврейству, не к Польше, но герой с фамилией – СКИЙ очень редко бывает удачлив и положителен. Он всегда немного Бельский, Вольский, что-то в нем немного не так. Хорошие герои кончаются на – ИН – это герои такие, враждебные человечеству и злобные, и на – ОВ – это герои добрые и симпатичные. Это такие варианты, как Левин, Каренин, а Вронский… вот что-то в нем все-таки не то, что-то в нем не наше, да? А вот Нехлюдов – он совсем хороший. Кстати, очень интересная тема русских литературных фамилий, но вряд ли кто за это возьмется.

К вопросу о пресловутой женской привлекательности: вот тут немножко стоит сделать крен в модель толстовского отношения к женщине – я очень люблю историю написания «Воскресения». Он писал, все шло ровно и гладко до середины, до 1895 года (так называемая «коневская» повесть, повесть со слов Кони) все шло хорошо, и вдруг оно у него застопорилось. Вы все помните этот сюжет великолепный, Нехлюдов узнал Катюшу Маслову, Нехлюдов пытается ее выцарапать из каторги, ничего не получается, тогда он идет в каторгу вместе с ней – ну, едет с большим комфортом, но сопровождает ее туда. И вот тут у Толстого застопорился сюжет. Дело доходило до таких припадков бешенства, что на невинный вопрос Софьи Андреевны, как продвигается «коневская» повесть, он взял да и грохнул сервиз, каких в Ясной Поляне, слава богу, было много, видимо, на случай дальнейших творческих застоев. Тем не менее однажды, войдя в «комнату под сводами» где-то в 1896 году, Софья Андреевна увидела Толстого ликующим, очень радостным, и он сказал: «Ты представляешь… Я все понял! Она за него не выйдет…» А по-че-му?! А потому что она полюбит другого, полюбит бедного пропагандиста, бедного марксиста, идущего в ссылку. Вот это очень точное понимание женской природы и понимание ситуации вообще. Потому что если бы Катюша Маслова вышла за Нехлюдова, полюбила бы его и стали бы они жить-поживать и добра наживать на далекой сибирской заимке, получилась бы чудовищная пошлятина, махровейшая. А получился гениальный роман, я думаю, один из лучших в конце XIX века.

Это не потому, что женская природа подлая такова, а потому, что при таком варианте вышло бы, будто Нехлюдов идет в ссылку из-за нее. А так получилось, что он идет только из-за себя, и настоящий подвиг – это тот, который никем не оценен. Я считаю, что это продолжение лермонтовской линии, потому что у Лермонтова откровенно черным по белому в «Герое нашего времени» сказано: он любит не ради «них», он любит ради себя, ради того, что ему это дает. И, в общем, страшную вещь скажу, но ТАК И НАДО!

– А можно пояснить, почему совершенно разные образы Печорина созданы в «Княгине Лиговской» и, соответственно, в «Герое нашего времени»?

– Видите, «Лиговскую» писал молодой человек для шутки, в соавторстве с приятелем Раевским, насколько я помню. Писал без какой-либо надежды на публикацию, без каких-либо видов на серьезный текст. Это еще раннее, такая абсолютно петербургская история, с маленьким человеком, сюда же затесавшимся. Печорин здесь романтический персонаж. Печорин «Героя…» – это страшный, трагический, верный, к сожалению, автопортрет. И не случайно Печорин в «Герое…» обретает все лермонтовские черты: глаза, которые никогда не смеются, гибкость всего стана, вот эти маленькие руки, позу бальзаковской тридцатилетней кокетки и силу, которую он тем не менее выдает.

То, что он любил в своем облике – широкие плечи при маленьких руках, выносливость, храбрость, устойчивость при отсутствии бытовой приспособленности – вот это признак аристократизма. Ранний Печорин – романтический герой, поздний Печорин – автопортрет. Только так я и могу это объяснить, но, строго говоря, такова была эволюция всякого крупного писателя. Всю жизнь выдумываешь героя, а под конец начинаешь писать о себе, потому что уже не боишься. Может быть, именно поэтому Левин еще недостаточно похож на Толстого, а Нехлюдов уже очень похож. И в нем внутренне больше толстовского, он отдал ему больше своих колебаний, своей робости, не побоялся признаться в собственной порочности. Левин ведь чист невероятно, а Нехлюдов не чист. И по этой же логике, наверное, и протагонисты Достоевского так сильно меняются, потому что он появляется перед нами, например, в «Бесах» в образе мудрого старца Тихона, который все про всех понимает. А в «Братьях Карамазовых» это сквозной собирательный образ, собранный из четырех братьев, где большинство составляют очень неприятные персонажи. Так что чем дальше в лес, тем честнее. Виктор Шкловский однажды сказал Лидии Гинзбург: «Бог даст, Вы доживете до глубокой старости, разозлитесь и напишете, наконец, о людях то, что думаете о них действительно».

– Почему он тогда взял то же самое имя, того же героя?

– Имя как раз очень удачно придумано, потому что совершенно очевидна его преемственная связь с Онегиным. Но просто Печорин от Онегина бесконечно дальше. Печорин в «Княгине Лиговской» – это светский молодой человек, Печорин «Героя нашего времени» – это «печальный демон, дух изгнанья». А фамилия придумана ловко, я думаю, что он и дальше бы писал про этого героя.

– Вы сравнили времена, когда писал Лермонтов, с нынешними. Скажите, есть ли сейчас, с вашей точки зрения, поэт, сравнимый по масштабам с Лермонтовым?

– Нет. Хочу сделать очень серьезную поправку. В свете своей типологической теории циклической, которая всем уже надоела, но мне еще нет, я вижу абсолютно лермонтовскую фигуру в русском Серебряном веке, фигуру совершенно очевидную – это Гумилев. Более того, его «Миг» – это абсолютная калька с «Мцыри», сознательная, поздняя лирика, предсмертная лирика 1921 года – это, конечно, отзвук гениальной предсмертной лирики Лермонтова. Эти люди перед смертью пережили какое-то мистическое откровение. Более того, и Печорин, и Лермонтов всю жизнь мечтали о путешествиях. Печорин говорил, что если могу – поеду путешествовать в Америку, в Африку, только, боже упаси, не в Европу. Поэтому, собственно, Гумилев в Европу-то ездил очень мало, а в Африку дважды и очень успешно.

В Серебряном веке я такую фигуру типологически вижу, а сейчас почему-то у нее не получилось осуществиться: то ли гнет недостаточен, то ли, что более вероятно, военная служба очень сильно стала разлагаться. Уже и Гумилеву она казалась идиотской, а Гумилев-то все-таки вольноопределяющийся, два солдатских Креста, Два Георгия получил и к третьему был представлен. А вот что касается Лермонтова, то он мог зародиться, видимо, только в гвардии или в Нижегородском полку армейском, куда он был отставлен, значит, отправлен за «Смерть поэта».

Предположить, что сегодня в каком-либо полку зародился поэт, довольно сложно, видимо, как-то армия деградировала, а гражданская жизнь таких возможностей не предполагает. Надо подумать. Вообще, вы меня натолкнули на интересную задачу, потому что, может быть, он выйдет не из военной, а из кавказской среды… такой пограничной… Потому что уж что-что, но одно в нашей реальности абсолютно не изменилось – «по камням струится Терек,// плещет мутный вал,// Злой чечен ползет на берег,// точит свой кинжал.// Но отец твой – храбрый воин,// закален в бою, //Спи, малютка, будь спокоен, //Баюшки-баю»». Очень может быть, что такая фигура где-то там вызревает, но пока просто не заявила о себе.

– Это будет нерусский поэт?

– А знаете, странно, Чечня же тоже не русская республика, вместе с тем как бы и русская, эти же границы стираются. Можем ли мы назвать Лермонтова поэтом русской поэтической традиции? Он в гораздо большей степени принадлежит традиции кавказской. Отсюда его интерес к кавказской песне, к грузинскому фольклору, к кавказской стилизации – такой вечный кавказский пленник.

Кстати, вот некоторые напоминали мне о судьбе Сергея Бодрова в этой связи. Но Бодров, конечно, Царствие ему Небесное, фигура совершенно другого плана, другая личность. Надо поискать среди молодых поэтов, склонных к воинственности. Может быть, такой человек есть, а может быть… Вот что самое странное: при возрождениях мировой души она чему-то научается… Вот, скажем, Блок, возродившись, как мне кажется, в Окуджаве, научился писать прозу, зато разучился писать поэмы. А Лермонтов новый, возродившийся, он, может быть, вовсе не пишет, а он, может быть, занят или политикой, или войной, или программированием, чем-то, нам еще неизвестным. Но то, что такой тип обязательно есть, тип сверхчеловека, порожденного безвременьем, – это даже к бабке не ходи, он ходит где-то рядом с нами обязательно. Просто, я думаю, его еще не печатают, потому что для толстых журналов он слишком радикален, а издаться за свой счет у него нет богатой бабушки.

– Лермонтов и Бродский…

– Это интересная очень тема, потому что Бродский, пожалуй, никаких влияний Лермонтова в себе не несет. У него даже нет сколько-нибудь явных отсылок к Лермонтову, кроме, может быть, нескольких скрытых цитат в ранних стихотворениях («Мальчику вторя..»), и то я не уверен, что это о Лермонтове речь идет. Я думаю, что Лермонтов повлиял на него в наименьшей степени, именно потому, что в Лермонтове есть почти невыносимое сладкозвучие, во всяком случае, в лучших стихах, есть удивительная метафизическая глубина. А Бродский любил, когда стихи более резкие, царапающие. Он в огромной степени растет из Слуцкого, и я думаю, что Лермонтов был тем соблазном, который он отринул сознательно.

Вот пушкинское у Бродского есть, пушкинский объективизм, пушкинский эллинизм, так своеобразно понятый, через Мандельштама, конечно, преломленный. А лермонтовская линия как-то до него не дошла. Ведь понимаете, в чем дело? Бродский, при всем своем жизнеотрицании, при всем своем скепсисе – очень радостный, очень энергичный поэт. И видно, что это поэт, умеющий хорошо устроиться в жизни, хорошо в ней укорененный, отсюда его великолепная американская успешность. А Лермонтов ему противоположен по самому типу. Бродский всю жизнь влюблен в одну и всю жизнь вымещает эту несчастную любовь на остальных, которые падают к его ногам. А Лермонтов, как ни странно, фигура гораздо более целомудренная и гораздо более одинокая. Бродский – очень социолизированный поэт, очень ориентированный на отклик. Лермонтов – поэт одинокий, застенчивый и даже друзьям не всегда читающий и не любящий печататься. Бродский – агрессивно романтический поэт. Лермонтов – поэт аскезы религиозной. Лермонтов – очень русский поэт, а Бродский очень еврейский, грубо говоря. И при том, что, конечно, Бродский – поэт замечательный, но уж очень ветхозаветный, а Лермонтов совсем даже наоборот. Я думаю, что Лермонтову бы нравились стихи Бродского, я уверен, что Бродскому нравились стихи Лермонтова, но более несовместимую пару мне в русской литературе трудно придумать. Даже Гумилев и Ахматова, мне кажется, влияют друг на друга больше.

– И в «Просодии» нет?

– В «Просодии»… Бродский же очень рано свою «Просодию» начал насиловать, мучить и переводить в дольник, а трехсложников у него нет почти вовсе. Наверное, они где-то есть. Ну там…

Еврейская птица ворона
Зачем тебе сыра кусок?

Но это единичный случай такой. Амфибрахий. Основной размер Бродского – это сначала пятистопный ямб, потом дольник, даже хорея у него мало. Что касается Лермонтова, то тут, боюсь, его великолепное ритмическое разнообразие и его музыкальность каким-то образом Бродскому очень противопоказаны. Объединяет их только гордыня, но эта гордыня очень разной природы.

– На прошлой лекции вы приводили слова Толстого, что если бы Лермонтов прожил еще сколько-то лет, «всем нам нечего было бы делать». Как вы думаете, он достиг бы психологизма Достоевского?

– Вот насчет Достоевского не думаю, потому что Достоевский – все-таки такой эксцесс на этом аристократическом пути русской литературы. Потому что аристократизм Лермонтова, аристократизм Толстого и некоторое подчеркнутое плебейство разночинства, неровность, неловкость, тушевание Достоевского одновременно с дикими комплексами – это немножко разные дела. Я не думаю, что он дошел бы до этого, и уж представить себе, что алмазная проза «Героя нашего времени» превратилась бы неряшливое пришепетываение «Дневника писателя», очень трудно. Хотя, конечно, и тот гений, и другой гений. Но просто вот ничего бы не получилось. А то, что он шел толстовским путем, довольно очевидно. Толстовским, я думаю, сразу в двух планах: где шло и к большому историческому роману, который он, по свидетельству Белинского, задумал – трехтомный роман из эпохи Екатерины, потом из 1812 года, потом из 1840-х. И думаю, что дело шло к созданию новой религии, во всяком случае, к углублению религии, какое предпринял Толстой, авторской редакции религии. Только если Толстой пытался искать на пересечении с иудаизмом, как ни парадоксально это звучит, потому что очень многие принципы у него оттуда взяты, то Лермонтов искал бы на пересечении с исламом. И думаю, что для сближения России с исламом сделал бы больше, чем все остальные, потому что Коран во многих отношениях для него источник вдохновения и суфийские традиции тоже. Думаю, что он двигался бы так или иначе в сторону религиозного пересмотра, в сторону какой-то религиозной реформации. Думаю, что и тургеневские романы могли быть вдохновлены в огромной степени именно его прозой, а «Стихотворения в прозе» так прямо восходят к

Назад Дальше