Самым, пожалуй, признанным и значительным из писателей-народников был Николай Златовратский. Он родился во Владимире в семье мелкого чиновника. После гимназии учился в Московском университете и в Петербургском технологическом институте, но нужда не позволила закончить ни тот, ни другой. Златовратский довольно рано начал печататься. И вскоре сделался авторам самых известных российских изданий. А журнал «Русское богатство» он сам несколько лет возглавлял. Кроме многочисленных публицистических работ, очерков и мемуаров, Златовратский написал роман «Устои» (1878 — 82), повести «Крестьяне-присяжные» (1874–75), «Золотые сердца» (1877) и другие. В 1909 году он был избран почетным академиком Петербургской АН.
Златовратский был одним из первых, кто задумался над значением общины для Российского государства. Большая часть его творчества — это именно апология общинной жизни. Собственно на общину пока никто не покушался. О том, что грядет аграрная реформа, главной целью которой будет уничтожение общины, еще никто и не подозревал. И уже, во всяком случае, этому не придавалось какого-нибудь значения. Но Златовратский как будто чувствовал приближение катастрофы. Поэтому он и старался показать, что такое община, и как важно сохранить устои, с помощью которых Россия только и могла преодолеть любые, хотя бы самые тяжкие, испытания. А убери эти устои, и стране не стравится даже и с малыми трудностями, — погибнет, развалится.
Но к Златовратскому никто не прислушался. Напротив, прогрессивная интеллигенция надсмехалась над его «общинными мужичками», старалась уязвить Златовратского его «идолопоклонством перед народом». К счастью для этих насмешников, им не довелось дожить до времени, когда уже следующему поколению интеллигенции пришлось либо все-таки согнуться в поклоне перед идолами, к тому же представляющим совсем другой народ, — не свой, — либо уносить ноги из страны, либо с дырочкой в затылке гнить в родном черноземе. А все это стало следствием бездумного разрушения общины, начиная с 1906 года.
Ненавистник общины предсовмин П. А. Столыпин — величайший, как считается, в истории России реформатор — предполагал, что освободившиеся таким образом от уравниловки «крепкие и сильные» крестьяне скоро поднимут российскую экономику на новую высоту. Отчасти так и вышло: столыпинские сибирские кулаки, например, в первые же годы реформы стали приносить государству дохода больше, чем давала вся золотопромышленность Сибири. Но Столыпин совершенно не подумал, что оставшиеся без общинной опеки и контроля «слабые, убогие и пьяные», обозленные на свою безотрадную голоштанную житуху, а еще больше на забуревших фартовых земляков, повернут «трехлинейки», которые попадут к ним в руки в 1914-ом, и на этих земляков, и вообще на весь мир насилья, то есть на самое государство. Недаром Толстой в разгар реформы писал Столыпину: «Все стомиллионное крестьянство теперь враждебно Вам». Приобретя опору в лице лишь незначительного числа кулаков, Столыпин собственными руками создал стомиллионную армию грабителей награбленного, ниспровергателей государственных основ, устоев, могильщиков самой России — монархии и империи.
Столыпин взялся реформировать Россию, абсолютно не представляя себе натуры русского крестьянина и практически не понимая значения общины — этой консервативной цементирующей основы, которая только и могла удержать всех этих бунинских Серых, Денисок, Юшек в каких-то пределах. Но едва они остались без призора общинных «старшин» и превратились в пролетариат, так сразу и сделались движущей силой революции.
Вот чего опасался провидец Златовратский! Вышедший из самого народа, он хорошо понимал спасительное для России значение общины. Он великолепно знал натуру русского крестьянина, — что тому хорошо, а что и ему, и вместе с ним государству — смерть.
Последователь мальтузианства Столыпин считал, что право на жизнь имеет только сильнейший, тот, кто одолеет ближнего в естественном отборе. В русской же крестьянской общине исповедовались прямо противоположные ценности: право на жизнь имеет всякий человек божий, чему служит гарантией непременная взаимная помощь общинников. Друг о друге, а Бог обо всех, — на такой мудрости испокон держался русский мир.
Вот как Златовратский рассказывает о крестьянской сходке, на которой люди «миром» рядили какую-нибудь свою нужду. Например, сговаривались о починке дорог, чистке колодцев, помоге погорельцам, о найме пастухов и сторожей, или разбирали всякие нарушения общинниками тех или иных правил, запретов, а то и решали чьи внутрисемейные разлады. «Сходка была полная. Большая толпа колыхалась против моей избы, — пишет Златовратский. — Тут собралась, кажется, вся деревня: старики, обстоятельные хозяева, молодые сыновья, вернувшиеся с заработков в страдное время, бабы и ребятишки. В тот момент, когда я пришел, ораторские прения достигли уже своего апогея. Прежде всего меня поразила замечательная откровенность: тут никто ни перед кем не стеснялся, тут нет и признака дипломатии. Мало того что всякий раскроет здесь свою душу, он еще расскажет и про вас, что только когда-либо знал, и не только про вас, но и про вашего отца, деда, прадеда… здесь все идет начистоту, все становится ребром; если кто-либо по малодушию или из расчета вздумает отделаться умолчанием, его безжалостно выведут на чистую воду. Да и малодушных этих на особенно важных сходках бывает очень мало. Я видел самых смирных, самых безответных мужиков, которые в другое время слова не заикнутся сказать против кого-нибудь, на сходах, в минуты общего возбуждения, совершенно преображались и, веруя пословице: „На людях и смерть красна“, — набирались такой храбрости, что успевали перещеголять заведомо храбрых мужиков. В такие минуты сход делается просто открытою взаимною исповедью и взаимным разоблачением, проявлением самой широкой гласности. В эти же минуты, когда, по-видимому, частные интересы каждого достигают высшей степени напряжения, в свою очередь, общественные интересы и справедливость достигают высшей степени контроля. Эта замечательная черта общественных сходов особенно поражала меня».
Может быть, в наше время, когда мальтузианство повсеместно утвердилось как нравственная норма, такие отношения между людьми кому-то покажутся патриархальными пережитками, «колхозным тоталитаризмом», «антидемократичным» вмешательством общества в личную жизнь индивидуума и т. п. Но вот бы спросить теперь у нынешних обездоленных, например, у тех, чьи дома всякую весну смывают разлившиеся реки, — что они предпочли бы? — прежний общинный «тоталитаризм», при котором им всем миром немедленно поставили бы новую избу, или нынешнюю мальтузианскую демократию, когда государство вроде бы должно заботиться о попавших в беду гражданах, но на практике мироеды-чиновники всячески избегают оказывать несчастным какое-либо вспомоществование. Вот именно об этом в свое время призывал задуматься Николай Николаевич Златовратский, крупнейший мыслитель и знаток русской души.
В советское время, когда Ваганьково сделалось вторым по степени престижа кладбищем в Москве, и в последние годы литераторов здесь хоронили особенно много. И теперь, когда идешь по ваганьковским дорожкам, то и дело поодаль на памятниках попадаются надписи — «писатель», «поэт», «драматург».
Неподалеку от уголка писателей-народников в 1920 годы появились новые «мостки», центральное захоронение которых — могила Сергея Александровича Есенина (1895–1925). Именно благодаря тому, что здесь похоронен Есенин, этот участок стал один из самых посещаемых на кладбище. Там всегда стоят люди. И нередко кто-нибудь читает стихи.
Есенин завещал, чтобы его похоронили рядом с поэтом Александром Васильевичем Ширяевцом-Абрамовым (1887–1924), с которым он очень дружил в последние годы своей жизни. Здесь же похоронены: автор повести «Ташкент — город хлебный» Александр Сергеевич Неверов (1886–1923), поэт и переводчик Егор Ефимович Нечаев (1859–1925) и другой поэт, автор известной песни «Кузнецы» («Мы — кузнецы и дух наш молод») Филипп Степанович Шкулев (1868–1930).
Еще один близкий друг Есенина поэт Рюрик Ивнев (Михаил Александрович Ковалев, 1891–981) похоронен вдалеке от друга — на так называемой Церковной аллее в правой стороне кладбища.
А на дальней ваганьковской окраине, в глубине участка стоит невысокий беломраморный памятник в виде аналоя с раскрытой книгой на нем, какие обычно ставят на могилах священников. На лицевой стороне памятника две надписи: вверху — Поэт Сергей Митрофанович Городецкий 5 II 1884 — 7 VI 1967, а в нижней части — Нимфа Алексеевна Городецкая 1945-17-10. На развороте же книги выбиты стихи: Одна звезда Над нами светит И наши сплетены пути Одной тебе На целом свете Могу я вымолвить — прости.
Сергей Городецкий в 1915 году по рекомендации Александра Блока помог Есенину с публикацией его стихов в столичных изданиях, после чего Есенин и вошел в большую литературу. Сам же Городецкий прославился в 1907 году, когда вышла его книга стихов «Ярь». Все крупнейшие поэты того времени, включая Блока, приняли Городецкого за надежду русской поэзии. По собственному признанию Велимира Хлебникова, он «одно лето» буквально не расставался с «Ярью» — «носил за пазухой». За этот сборник, написанный по мотивам языческих славянских сюжетов, Городецкий взялся под влиянием идей Вячеслава Иванова о «мифотворчестве». В «Яри», впервые, по сути, в России язычество с его пантеоном было преподнесено как равная христианству духовная ценность. В этой книге Городецкий воссоздал культ древнерусских богов и изобразил «звериную» стихийность первобытного славяноруса. Последующие сборники Городецкого, в том числе и стихи, написанные по языческим мотивам, — «Перун» (1907), «Дикая воля» (1908), «Русь» (1910) — особенного успеха не имели. Еще меньшую ценность представляют его прозаические сочинения. И все-таки он вошел в историю литературы, как весьма значительный художник. Очень неплохие стихи Городецкий писал во время Великой Отечественной войны. Тогда у немолодого уже поэта будто открылось второе дыхание. Но, может быть, в этот период Городецкому очень кстати пришелся его излюбленный пафос яри и дикой воли «мифотворческих» опытов, который отчетливо ощущается в стихах о войне, как, например, в стихотворении «Русскому народу» 1941 года: «Не раз ты гордую Европу / Спасал от дерзких дикарей / И взнуздывал их грозный топот / Рукой своих богатырей».
Когда в конце 1930-х советской государственной политике потребовалась апелляция к русскому патриотизму, то, кроме прочих атрибутов, иллюстрирующих славное прошлое России, был воскрешен популярный прежде в искусстве сюжет спасения простым крестьянином первого царя Романова. В частности, тогда вспомнили, что существует прекрасная опера Михаила Ивановича Глинки, в которой воспевается самоотверженная любовь простого народа к родине, — «Жизнь за царя». Но как бы далеко власть не заходила в своем заигрывании с патриотическими чувствами советских людей, повторить постановку под таким названием и с прежним текстом она — власть — не решилась. И тогда Сергею Городецкому было предложено написать новое либретто к опере Глинки. Вот так появился «Иван Сусанин». Уже где-то в 1980-е в операх стали снова ставить «Жизнь за царя». Но и «Иван Сусанин» не был исключен из репертуаров театров. Так эта опера и существует теперь под двумя названиями и с разными либретто.
Сергей Городецкий вообще старался жить в соответствии со своей творческой эстетикой. Конечно, это выглядело довольно театрально. Жена О. Мандельштама в своих мемуарах прямо называет поведение Сергея Митрофановича шутовством. После революции Городецкий жил практически на самой Красной площади — в здании бывших губернских присутственных мест в проезде Воскресенских ворот, напротив Исторического музея. Вот такие воспоминания о визите в этот дом оставила Н. Мандельштам: «Городецкий поселился в старом доме возле Иверской и уверял гостей, что это покои Годунова. Стены в его покоях действительно были толстенные. Жена крестом резала тесто и вела древнерусские разговоры. Сырая и добродушная женщина, она всегда помнила, что ей надлежит быть русалкой, потому что звали ее Нимфой. Мандельштам упорно называл ее Анной, кажется, Николаевной, а Городецкий столь же упорно поправлял: „Нимфа“… Мандельштам жаловался, что органически не может произнести такое дурацкое имя…»
Могила Сергея Городецкого. Ваганьковское кладбище
Не вполне понятно, почему апологет язычества древней Руси Городецкий называл жену по-гречески — Нимфа. Вот в имени дочери он выдержал древнерусский «мифотворческий» стиль — Рогнеда. Рогнеда Сергеевна Городецкая похоронена там же — в родительской оградке. Скорее всего, никаких больше родственников у Городецкого не осталось. Потому что могила его находится теперь в совершенном запустении. Нам пришлось побывать на Ваганькове на Светлой Седмице 2004 года, и мы застали в высшей степени удручающую картину: участок Городецких буквально до половины памятника был завален ветками, листьями, другим хламом, — по всей видимости, соседи, чтобы далеко не носить все это, сбрасывали собранный со своих участков мусор на бесхозную могилу Городецкого.
Чуть правее от «аналоя» Городецкого в 2010 году появился величественный металлический серебристый крест. Надпись на нем — участник Великой Отечественной войны Николай Филиппович Королев покоритель Берлина 14 дек. 1910 — 31 мая 1976 — вряд ли кому-то что-то говорит. Но вместе с тем история этого захоронения имеет для многих очень важное значение. В предыдущем издании книги, в очерке о Преображенском кладбище, мы рассказывали о том, как в Москве и по всей стране исчезают, пропадают могилы участников Великой Отечественной войны. Тогда в качестве примера мы приводили судьбу могилы участника войны Н. Ф. Королева: каким-то образом оставшись без призора, она в 1990-е исчезла. И вот с удовлетворением можно отметить: наша публикация безрезультатной не осталась, — совместными усилиями Московского совета ветеранов Великой Отечественной, МО ВООПИК и администрации Ваганьковского кладбища могила была найдена и надлежащим образом оформлена. Память о покорителе Берлина восстановлена! Но сколько еще по Москве таких заброшенных, а то и вовсе исчезнувших могил героев дожидаются восстановления…
Под тем же крестом, что и Н. Ф. Королев, покоится его отец, как можно понять из написанного: участник Русско-японской войны Филипп Егорович Королев крестьянин д. Макеихи Рузского уезда ск. в 1920 г. Честно сказать, нам в Москве никогда не встречались захоронения хотя бы ветеранов Первой мировой. А уж участник Русско-японской — это вообще уникальный случай даже для гигантского московского некрополя. Почему он и достоин быть упомянутым.
С противоположной стороны от Городецкого стоит очень скромная белая мраморная дощечка. На ней написано: Полковник Хрусталев Иван Васильевич. 1907–1954. Дорогому мужу от жены. Имя этого охранника Сталина, до того почти безвестного, вся страна узнала в 1990-е, когда на экраны вышел нашумевший фильм Алексея Германа «Хрусталев, машину!» В ночь с 28 февраля на 1 марта 1953 года Хрусталев был при Сталине на ближней даче. Кроме него в покои вождя в ту ночь никто не заходил. В десять часов утра он сдал пост своему сменщику и уехал. Сменщик, зная, что хозяин обычно встает довольно поздно, ничуть не придал значения его долгому отсутствию. И лишь к вечеру хватились и вошли в спальню. Сталина застали на полу без чувств. Пятого числа опять дежурил Хрусталев. Он, вместе с наследниками из политбюро, присутствовал при самой кончине отца народа. Берия, дождавшись, когда хозяин испустил дух, бодро воскликнул: «Хрусталев, машину!» — и поехал управлять одной шестой частью суши. А вскоре умер и полковник Хрусталев. Что для некоторых исследователей стало дополнительным аргументом в пользу версии о заговоре Берии и других против Сталина: если человек умер далеко не в преклонных летах, значит, попросту его убрали, как опасного свидетеля.