23. Два письма
Смотрю я на наш почтовый ящик и вижу: там что-то белеет. Что-то есть в нашем ящике, что-то лежит там…
— Мама! Мама! — кричу. — Что-то в ящике есть!
Я ведь могу посмотреть, что там есть, а сам на месте стою и кричу:
— Мама! Там что-то есть!
И вот мама подходит к ящику, вынимает оттуда одно письмо и второе письмо — целых два письма! Она прижимает к груди эти письма и говорит:
— Боже мой… Боже мой… — И идёт быстро в комнату.
Я говорю:
— Это всё от папы?
А мама говорит:
— От папы, да… одно письмо от папы… Боже мой…
У мамы вовсю дрожат руки, она с трудом рвёт конверт и читает.
— Ты читай вслух, читай вслух, — прошу я.
И мама читает вслух. Мамин голос совсем не похож на мамин, какой-то глухой и тихий, будто издалека слышу я мамин голос:
…Чертовщина у нас тут получилась. Очень скоро мы попали в окружение, ушли в лес и болтались там по лесам и болотам довольно долго, а потом прорвались и соединились с нашими войсками. Сейчас я жив и здоров. Здесь меня орденом наградили — Красного Знамени. Теперь вы понимаете, почему от меня не было писем — по этой простой причине…
Дальше папа спрашивал, как мы живём, как наше здоровье, что он о нас очень соскучился, очень хотел бы увидеть нас, но война — ничего не поделаешь!
Потом мама читает второе письмо. Это письмо от знакомой старушки. Она пишет без запятых и без точек: она не училась в школе, и маме трудно читать.
Здравствуйте дорогие моему сердцу Валентина Николаевна и ребятки уведомляю вас что жива и здорова того и вам желаю дорогие мои с того дня как вы у нас гостили тем летом новости дюже вредные то есть немцы нас захватили и всё у нас отбирать стали а дядю Гришу немцы повесили и вот всё у нас немцы поотбирали а один дюже злющий у нас в нашей хате поселился и револьвером мне всё грозит что я вроде припрятала кур и яйца а я ничего припрятать-то не успела так вот мои милые спешу вам сообщить какое у нас тут горе самое настоящее на наши головушки свалилось а в следующих строках своего обстоятельного письма сообщаю новость а ту именно что Володя отец ваш и муж твой Валентина Николаевна как снег на голову вдруг объявился а с ним наши солдатики дюже все похудавшие и не скрываю я от вас от родных что и Володя был похудавший и уставший а погода была у нас скверная ветры сильные и дожди со снегом пополам а Володя-то с солдатиками моего жильца лютого враз застрелили и тут такая пальба пошла страшнейшая и немцев всех они тут перебили всех окаянных уничтожили а Володя-то ваш и говорит ну Марья Петровна живи спокойно а я говорю как же вы-то здесь очутились касатики когда наши-то все далеко отсюда а он говорит такие бабуся обстоятельства сложились не горюй бабуся вернутся все обязательно никуда не денутся а после они ушли в лес обещали вернуться ты не горюй говорят бабуся а как же тут не горевать дорогая моему сердцу Валентина Николаевна когда горе-то вон какое на нас свалилось и дай-то им Бог к своим дойти так вот и пишу я вам а вы на меня не серчайте что может не так пишу а ежели Володя тут ещё объявится то я вам ещё напишу а других новостей пока нету только Васютки племянник Николай капсюль всё ковырял и ему палец-то и оторвало а так наши пока что все живы и тебе Валентина Николаевна и детишкам твоим приветы шлют остаюся жива и здорова бабушка Мария Петровна и что плохо написано не гневайтесь разбирайте уж как-нибудь.
Мама всё читала и читала письма по нескольку раз и всё плакала, а я сел писать ответ папе.
«Дорогой папа! — писал я. — С отметками у меня хорошо. Меня даже хвалили за честность, и вот как это произошло…»
И я написал всё, как было с отметкой и с изложением
24. До свидания, дядя Али
Рамис, Рафис, Расим, Раис сидели на верхней ступеньке, а я стоял рядом.
— Мой папа, — говорил я, — убил самого главного фашиста одним выстрелом вот с такого расстояния, как отсюда, вот от этих перил, до той трубы вон на той красной крыше…
— Он убил Гитлера? — спросил Расим.
— Гитлер сидит во дворце, — сказал я, — как там его убьёшь?
— Значит, не самого главного, — сказал Расим.
— Как же не самого, — говорю, — когда самого, только не Гитлера, вот и всё…
— А дальше что было? — спросил Расим.
— Потом папа берёт автомат и ка-ак пошёл чесать — тра-та-та! — по другим фашистам. Он на месте стоял и вокруг крутился и — тра-та-та! — вкруговую…
— И в него не попали? — спросил Расим.
— Как бы не так! — говорю.
— Как же так, — сказал Расим, — раз он не нагибался! На фронте все нагибаются. Я в кино видел.
— Слушай дальше, — сказал я. — Сначала он не нагибался. Он так специально делал. Чтоб всех фашистов запутать. Вот они все и запутались. Все нагибаются, а он нет. Тут можно любого запутать…
Братья Измайловы раскрыли рты, а я был очень доволен, как будто я, а не папа, палю в фашистов, вот здесь, прямо на этой лестнице. Мне даже стало жарко.
— …так вот он не нагибался сначала, а после стал нагибаться, он видит: в него кто-то целится, прямо из пулемёта, он сразу — раз! — и нагнулся. И все пули мимо. Потом видит: в него из винтовки целятся, он снова — раз! — и нагнулся. Он-то знает, когда нагибаться! А когда не нагибаться. Потом он давай вовсю из автомата — как из поливальной машины — жжжжих! А немцы-то, немцы один за другим так и валятся, так и валятся, целые горы… Потом в папу гранату кинули — он ка-ак отпрыгнет в сторону… — Тут я хотел показать, как отпрыгнул мой папа в сторону, но забыл, что стою на ступеньке, и полетел вниз по лестнице…
А дядя Али поднимался.
— Что ты, Петя, — сказал он, — куда летишь? — Он схватил меня за рубашку. Поставил на ноги и сказал: — Поздравь, Петя, еду и я на войну, на подмогу Володе…
Я растерялся и говорю:
— До свидания, дядя Али…
25. На крыше
Когда дядя Али уезжал, он сказал маме: «Встречу Володю, привет передам. Ещё что передать?» Мама стала столько передавать, что дядя Али сказал: «Хватит, зачем столько передавать?» А мама сказала: «Нет, передай, пожалуйста, всё передай». Тогда дядя Али сказал: «А как же, обязательно передам».
Я просил передать папе, что, когда вырасту, тоже приеду на фронт, на подмогу, а дядя Али сказал: «Ну, дорогой, тогда война кончится». Я говорю: «А может, не кончится?» Он говорит: «Дорогой, зачем я тогда еду?» — «Ну и что же, — говорю, — что вы туда едете, вы же один ничего не значите». — «Как это так, ничего не значу? Один не значу, а вместе с Володей значу».
Мы проводили дядю Али. Все на фронт уезжают, один за другим. Только я остаюсь, да старик Ливерпуль, да ещё мама, Боба, Фатьма ханум…
Все на фронт уезжают. Старик Ливерпуль говорит:
— Я теперь не пью. Не могу пить, и всё. Я пью, когда у меня прекрасное настроение. А сейчас у меня может быть прекрасное настроение? Как бы не так! Нету у меня такого настроения!
— Это хорошо, — говорю, — что вы не пьёте. Моя мама очень довольна.
— А-а-а… — говорит Ливерпуль, — при чём тут твоя мама… что ты тут понимаешь…
Старик Ливерпуль идёт на крышу. Он там сегодня дежурит. Теперь все дежурят на крышах. Там на крыше ящики с песком и бочки с водой, и лопаты и большущие клещи, чтобы хватать этими клещами зажигательные бомбы, и топить в бочке с водой. Правда, бомбы пока что не падали, но упадут же когда-нибудь! Для чего же тогда клещи? Вчера Лия Петровна сказала: «Я не могу дежурить: у меня появляется слабость…» Тогда Ливерпуль говорит: «Давайте я буду за вас дежурить». Позавчера тётя Майя сказала: «У меня голова кружится…» Ливерпуль говорит: «Давайте я буду за вас дежурить».
Я бы тоже за всех дежурил. Но мне не разрешают. Детям нельзя на крышу. Мы с Бобой должны сидеть дома, а если тревога — скорей одеваться, бежать в подвал, то есть в бомбоубежище. Кто захочет сидеть в подвале, когда есть в нашем доме крыша?
Мама моя у Фатьмы ханум. Они там сейчас беседуют. А я бегу на крышу. Там на крыше старик Ливерпуль. Он будет гнать меня, я это знаю, но я не очень-то слушаюсь.
Вон он стоит, освещённый луной. Звёзд на небе полно. И прожекторов полно. Небо словно живое — колышется. Где-то гудит самолёт. Бьют зенитки. Старик Ливерпуль смотрит вверх, в небо. Вот он надевает очки. Опять смотрит на небо. Блестит при луне его лысина. Бородка крючком ещё больше загнулась. Я крадусь сзади к нему. Но он слышит мои шаги. Обернувшись, старик Ливерпуль говорит:
— Ну-ка, Петя, домой!
— Вам можно, — говорю, — а мне нельзя?
— Я суровый человек, — говорит Ливерпуль.
— Поймайте меня, — говорю, — если можете.
— И не подумаю, — говорит он.
— Как хотите, — говорю.
— Отца нет, — говорит Ливерпуль, — распустился…
— Вы, — говорю, — напрасно меня гоните, потому что мне здесь больше нравится, чем в душном бомбоубежище. Что там сидеть, не пойму! Немцы, что ли, на нас наступают?
— А ты думал, нет? — говорит Ливерпуль. — Наступают.
— Что-то не видно. Где же они наступают?
— Не дай Бог, чтобы ты их увидел.
— Кто их пустит сюда? Никто не пустит. Вот и дядя Али поехал. Они с папой дадут им жизни!
— Дай Бог, чтобы Володя вернулся, дай Бог… Тяжело там сейчас, тяжело…
— Почему это он не вернётся?
— Нет, он вернётся, он безусловно вернётся…
— А кошкам зимой не холодно? — спрашиваю я.
— Нет, сынок, не холодно, — говорит Ливерпуль.
— А почему?
— Потому что их шкура греет.
— А у людей, — говорю, — шкуры нет, только кожа…
— Вот ещё, — говорит Ливерпуль, — зачем людям шкура?
— Как зачем, — говорю, — очень странный вопрос! Если б я имел кошкину шкуру — не шутки ведь!
— Отстань от меня! — говорит Ливерпуль. — Ты что пристал ко мне с этой шкурой? Какое мне дело до кошек!
Я говорю:
— Это верно, зачем людям шкура…
— Отвяжись от меня! Убирайся домой!
Я подождал, пока он успокоится. Он успокоился и говорит:
— Ты ведь знаешь, сынок, у меня болит сердце… иди-ка ты спать, смотри, как зеваешь!
Мне совсем не хотелось спать. Мало ли что я зеваю!
— Зачем люди воюют? — говорю я.
— Война — это несчастье всем людям. Начать войну… Разве в этом есть здравый смысл? Нет, сынок, в этом нет здравого смысла… А между тем люди — самые развитые существа на земле…
— И я самый развитый?
— И ты, только ты ещё мал.
— И дядя Гоша развитый?
— Наверно, и он, а как же.
Я хотел ещё что-то спросить, как вдруг слышу голос Бобы. Мой брат Боба открыл люк на крышу, но влезть на крышу не может.
— Уйди отсюда! — кричу я.
— Мне интересно! Мне интересно! — кричит Боба.
Я с трудом тащу Бобу домой. Он, как всегда, упирается.
— И я тоже, — кричит он, — хочу тушить бомбы!
Мама ещё у Фатьмы ханум. На крышу мне всё равно не уйти: Боба следом увяжется. Мы раздеваемся. Ложимся спать.
Я вижу во сне старика Ливерпуля.
…Он стоит на крыше. А вокруг страшилища. Они хотят съесть Ливерпуля. Это самые неразвитые существа на земле.
Старик Ливерпуль берёт клещи.
— Я суровый человек! — говорит Ливерпуль.
А страшилища всё наступают.
— Убирайтесь домой! — говорит Ливерпуль.
Он кидается с клещами на страшилищ. Но страшилищ много. Они ползут к Ливерпулю. Куда ни глянь — всюду страшилища.
Я бегу на подмогу. Хватаю ящик с песком. И кидаю в глаза страшилищ. Все страшилища ослеплены. Теперь мы их победим. Вперёд! Ура! Ливерпуль ловит клещами страшилищ — раз-два! — и прямо в бочку с водой! Я ему помогаю лопатой.
— Вот так! — кричу я. — Вот так! Вот тебе! Вот тебе! Всех страшилищ в бочку с водой!..
26. Бетховен! Бах! Моцарт!
— Просто удивительно, — говорит мама, — что нам нечего продать! Как можно было так жить! Вот сейчас эта война, а нам нечего даже продать! У каждой порядочной семьи, на случай войны или там на другой худой случай, безусловно, всегда что-нибудь есть продать. А нам — ну просто нечего, разве что рояль и ноты… Всё кругом дорожает, а деньги где взять? Ваш отец виноват, безалаберный был человек, вот кто жить не умел! У Рзаевых сервизы, они могут их продать. А чего только нет у Добрушкиных! У всех есть что продать! Володя не мог жить, как живут умные люди. У каждой уважающей себя семьи есть что продать на случай войны или там на другой худой случай…
Я всё время хочу обедать. Всё время мне хочется есть. Я съел бы сейчас не только борщ. Не только суп и котлеты. Я съел бы большой кусок хлеба.
Хлеб можно купить на базаре. Но очень дорого стоит. Мой брат Боба плачет, когда хлеба нет, — тогда мы идём на толкучку.
Пыль там всегда столбом, и солнце печёт, и галдёж — просто жуть! Мы с мамой там расстилаем коврик, на коврик кладём наши ноты (папины ноты), и мама кричит:
— Бетховен! Бах! Моцарт!
Втроём мы сидим на коврике.
— Клементи! Клементи! — ору я.
Я теперь не играю Клементи. Я теперь вообще ничего не играю. Когда папа уехал, я, правда, играл, но всё меньше и меньше. Мама, правда, ругала меня, а потом перестала. Она просто устала меня ругать. Мама хочет продать рояль, а раз так, то зачем эти ноты. Всё равно мама продаст рояль.
— Бетховен! Бах! Моцарт!
Толкотня-то какая! Мы, правда, неплохо устроились. Мы пришли рано. Расстелили свой коврик. Все, кто рано пришёл, расстелили здесь коврики. Часто коврик наш топчут ногами. Тогда я кричу:
— Осторожно!
Но в общем-то мы хорошо устроились. Попробуй-ка тут проходи целый день!
— Клементи! Клементи!
— Сахар! Сахар!
— Кофточки! Кофточки!
— Пирожки! Пирожки!
— Бетховен! Бах! Моцарт!
— Американские штаны! Чистейшие американские штаны из английского материала!
— Не рваная, не новая, отличная рубашка!
— Сто отдашь — пятьсот выиграешь!
— Купите! Купите! Купите!
— Клементи! Клементи! Клементи!
— Бетховен! Бах! Моцарт!
Когда хлеба нет, я не плачу. Вернётся мой папа, он мне привезёт много хлеба. И мандарины, большие, оранжевые мандарины…
27. Олимпиада Васильевна и мама
Моя мама теперь курьер. Я помогаю маме. Мы вместе с мамой разносим бумажки, разные там документы. Боба сидит с Фатьмой ханум. Целый день мы разносим бумажки, сдаём почту, ходим по учреждениям. А в воскресенье идём на толкучку. Там мы продаём наши ноты. У мамы замечательная работа. На работе дают обеды. Можно брать сколько хочешь супов. Мы взяли двенадцать супов! Это целая огромная кастрюлька. Мы несём эту кастрюльку и радуемся. Слышно, как булькает суп. Это суп с лапшой. Мы сольём жидкость и вынем лапшу, а из лапши спечём пышки! Пышек выйдет, наверно, немало. Как-никак — двенадцать супов! Порядочно. Каждому по три пышки. Или же по четыре. По скольку же выйдет пышек?
— Не плескай, — говорит мама, — будь осторожен!
— Дорогу, — кричу я, — дорогу!
Никто не знает, что мы несём. Все думают, это простой обед. А это двенадцать супов! Видел бы нас сейчас папа. «Вот молодцы, — сказал бы он. — Столько супа! Неси, Петя, не выплескай, ну, молодчага, Петя. Я вижу, ты мальчик хороший. Ты помогаешь маме. Ты молодчага, Петя!»
Мы подходим к нашему дому.
Нас ждёт Олимпиада Васильевна.
— Здравствуйте, — говорим мы.
— Здравствуйте, — говорит Олимпиада Васильевна.
Мы проходим в комнату.
— Вот тут, — говорит Олимпиада Васильевна, — я принесла ребятам…
Мы смотрим на свёрток в её руках.
— Что это? — спрашивает мама.
— Тут две буханки… вот, пусть ребята возьмут… это хлеб…
— Две буханки, — говорит мама, — так много… так дорого стоят…
Мы с Бобой берём по буханке.
— Я вам ещё принесу, — говорит Олимпиада Васильевна.
Мама. Ну как там Гоша?
Олимпиада Васильевна. Вы скажите мне, как Володя…
Мама. Опять не пишет…
Олимпиада Васильевна. Ну, ничего, напишет.