Не бросайте якорей!
Белеют паруса. Рябится море. Солнце жжёт. Качаются слегка деревья. Мы с Алькой сидим на барьере.
— «Не бро-сай-те я-ко-рей», — читаем мы. — «Ос-то-рож-но — кабель»…
— Разве кто-нибудь бросает сюда якоря? — говорит Алька.
— Написано, чтоб не бросали, — говорю я.
— Раз никто не бросает, так нечего и писать, — говорит Алька.
— Если б никто не бросал, наверно бы, не писали, — говорю я.
Мы молча смотрим на море.
— Когда я был ещё маленький, то думал, что якоря просто так бросают. Думал, это старое заржавленное железо и его с корабля бросают. Чтобы эти якоря не валялись на кораблях. А потом я прочёл эту надпись, подумал, потому, наверное, эти якоря бросать не разрешают, что это металлолом. А после я узнал про якоря, и мне было смешно, что я так думал…
— Про якоря я раньше тоже не знал, — сказал Алька. — Раньше думал, что якорями рыбу ловят. Бросят в море якорь, а на него рыба цепляется. Громадная такая рыба. И её вместе с якорем вытаскивают. Как на крючок… Это всё было детство… — вздохнул Алька.
— Самое настоящее детство, — сказал я.
— Помнишь про карусель? — сказал Алька. — Мы с тобой с утра в очередь становились, чтобы эту карусель крутить. Разгонишь её — и катайся. Гармошка играет. С музыкой. И совершенно бесплатно.
— Много желающих было карусель крутить, — сказал я. — Один раз мы с тобой два часа крутились, а потом встали и упали. Лежим, и всё кажется нам, что мы крутимся. А потом встали и пошли.
— Эх, давно это было, — вздохнул Алька.
— В прошлом году, — вздохнул я.
— Даже не верится, — вздохнул Алька.
— Совершенно не верится, — вздохнул я.
— Другие времена, — сказал Алька.
— Совершенно другие, — сказал я.
Мы ещё раз вздохнули. Вдруг Алька спросил:
— Умрёшь за живопись?
Он всегда внезапно что-нибудь такое спрашивает.
— Умру! — сказал я. — За живопись я готов в любую минуту умереть, об этом и спрашивать нечего.
— И я умру, — сказал Алька. — Живопись — это такая вещь, за неё вполне стоит умереть. Помнишь, нам Пётр Петрович про Микеланджело рассказывал? Умрём за Микеланджело? — Он на меня так посмотрел, как будто я за Микеланджело отказываюсь умирать. Да я бы за него сто раз умер, даже не подумав.
Алька это сразу понял и говорит:
— Я так и знал, что ты за него умер бы.
— Конечно, умер бы, — говорю, — что за вопрос!
Мы с Алькой вздохнули, потом он сказал:
— Послушай, если мы умрём, как же мы тогда живописью будем заниматься?
— А зачем нам умирать, — говорю, — нам совсем не нужно умирать.
— В том-то и дело, что не нужно! — говорит Алька.
— Это ты, — говорю, — всё придумал — умирать. Зачем нужно за живопись умирать, не понимаю! Наоборот, нужно больше жить, чтобы больше картин написать.
— Правильно, — говорит Алька. — Абсолютно правильно!
Паруса сверкали в море. Как будто они плясали в воде. Ветер налетал на море, и море рябью неслось в нашу сторону.
— А рамы ты выброси, — сказал Алька. — Раз мы будем делать монументальное искусство. Раз мы будем писать на стенах. Как Микеланджело. Размах! Во! — Он развёл руками. — Во! Вокруг небо! Плывут облака. И в облаках картина.
Он уже вовсю орал. Показывал на небо и махал руками.
— В каких облаках? — спросил я.
— В небесных! — орал он. — В небесных!
Если ему чего-нибудь в голову придёт, он думает, другие знают, что ему в голову пришло.
— Я уже поменял одну раму, — сказал я на всякий случай.
— Меняй! Меняй! — орал он. — Все меняй! Картины на домах! Идёшь по улице и рассматриваешь картины! Здорово я придумал? Это я только сейчас придумал!.. — Он немного отдышался и говорит: — Вот кто я? Как ты думаешь, кто я?
Я на него удивлённо посмотрел, а он говорит:
— Я — новатор! Я это только сейчас понял.
— Это почему же, — спрашиваю, — ты новатор?
— А потому, — говорит, — что я, можно сказать, первый человек на земле, который подал идею расписать все стены домов…
Я не дал ему закончить и говорю:
— Ведь до тебя Микеланджело писал на стенах…
Он так засуетился, я думал, он сейчас свалится с барьера, и говорит:
— Микеланджело внутри дома писал на стенах, а я снаружи! Ты видел, чтобы Микеланджело снаружи писал?
Очень уж хотелось ему новатором быть!
Я не знал и не видел, писал ли Микеланджело снаружи домов свои картины, но всё равно я не верил, что Алька новатор.
Ужасно ему хотелось быть новатором, просто удивительно! Как будто без этого новаторства прожить нельзя. Живут же люди без этого. Никто им за это ничего не говорит. Пусть он не думает, что он скорее меня новатором будет. Ерунду какую-то придумал, про эти стены… Хотя, может быть, он действительно чего-нибудь придумал? Может быть, только кажется, что в этом нет ничего такого, а на самом деле в этом много чего есть? Может, и вправду такого ещё никто не придумал — расписывать все дома? Неужели за всё время человечества никому в голову не пришла такая мысль?..
Опять я вспомнил Петра Петровича, и то, что я сбежал тогда, и то, что я трус… И мне стало казаться, что такой человек, как я, никогда не станет новатором, никогда ничего большого не сделает, раз он сбежал… Конечно, Алька скорее станет новатором, и, может быть, он уже придумал то, что никто не мог придумать до него…
Паруса всё так же сверкали. Только их стало больше. И всё вокруг стало как будто ярче. Солнце висело над самой головой. И было жарче.
Я слез с барьера и говорю:
— Пойдём со мной к Петру Петровичу.
Он с барьера не слез, только повернулся ко мне и спрашивает:
— Куда?
Я ему спокойно говорю:
— К Петру Петровичу.
Он на меня раскрытыми глазами посмотрел и говорит:
— Как же мы к нему пойдём, если он умер?
— А мы не к нему пойдём, — говорю, — мы к его семье пойдём.
— К его семье? — говорит Алька.
— К его семье, — говорю.
— Зачем? — говорит Алька.
— Надо, — говорю.
— Сейчас? — говорит Алька.
— Сейчас, — говорю.
Это верно, очень уж я внезапно собрался идти к семье Петра Петровича. Но раз уж собрался, я непременно пойду. Кто меня плохо знает, тот может подумать, что я не пойду туда, куда я собрался. Алька-то знал меня. Он-то знал, что я туда непременно пойду, раз собрался. Приду я к семье Петра Петровича и скажу: «Здравствуйте! Извините меня, что я тогда не был». Нет, это не годится, это совсем не то… Я скажу: «Здравствуйте! Я очень жалею, что так всё вышло… так произошло… Я пришёл сказать, что я трус… Я испугался, простите меня за то, что я испугался… Я всегда любил Петра Петровича… может быть, больше всех других я любил Петра Петровича…»
Что-нибудь такое я скажу… что-нибудь скажу такое, как только откроют нам дверь…
— Ничего не понимаю, — говорит Алька. — Почему нам надо именно туда сейчас идти?..
— Надо идти, — говорю, — вот и всё.
А ещё я сказал ему, что он может не идти, если не хочет. Я и сам могу пойти, пусть он не идёт, если ему не надо.
Он руками развёл, и мы пошли.
Когда мы шли, нам Ыгышка встретился. Со своими друзьями. Он стоял на другой стороне улицы, возле кинотеатра. Он что-то говорил своим друзьям, а они его слушали наклонив головы. Можно было подумать, он им что-нибудь умное говорил. Разве мог он им что-нибудь умное говорить, кроме своего «ыгы». Я его много раз видел, как он билетами спекулировал. Поэтому они, наверное, и торчат здесь.
И тут он меня увидел. Он поднял голову и увидел меня на той стороне. Он уже ничего своим дружкам не говорил, а смотрел на меня. Мне показалось, что он сначала вздрогнул, а потом каким-то окаменелым стал. Его дружки повернули головы: они хотели узнать, что там Ыгышка увидел. И в этот момент они бросились врассыпную. Как по команде, все бросились в разные стороны. Одну тётку кто-то из них толкнул, и она упала. У неё была сумка, оттуда выпрыгнула кошка и помчалась вслед за этой компанией. Эта тётка сейчас же встала и побежала за своей кошкой. Милиционер стал свистеть в свой свисток, и за этой кошкой, тёткой и всей компанией бросилось несколько прохожих. Они, наверное, думали, что это какие-нибудь воры или ещё что-нибудь такое, раз они бросились бежать и вдобавок милиционер им свистел вдогонку. Скорее всего, никто ничего не понял. Понять тут трудно было. Один я знал, в чём дело. Но не мог же я им объяснить!
Куда, интересно, несла тётка эту кошку? Может, она её топить несла? Тогда очень даже приятно, что кошка спаслась благодаря этому случаю.
— Чего-то украли, — сказал Алька.
— Наверное, кошку украли, — сказал я. Не хотелось мне ничего ему рассказывать. Во-первых, он не поверит. А во-вторых, не то у меня было настроение, чтобы чего-нибудь такое рассказывать.
— Неужели кошку украли? — сказал он.
— Ты же видел, — сказал я.
Он прошёл немного и говорит:
— Не может быть всё-таки, чтобы кошку украли. Такой скандал из-за кошки? Не может быть!
— Ты же видел, — сказал я.
— Неужели всё-таки кошку украли? — повторял он. Он был очень поражён тем, что украли кошку. На него это здорово подействовало.
Мы подходили к дому Петра Петровича, когда Алька сказал:
— Неужели всё-таки кошку украли?!
Он всё думал об этой кошке.
Я думал совсем о другом.
Я очень волновался, когда звонил.
Старший сын Петра Петровича открыл нам дверь. Он не очень-то удивился, когда нас увидел. Он пригласил нас войти, и мы вошли. Я решил ничего ему не говорить. Я решил всё ЭТО сказать Ангелине Петровне…
Посреди комнаты, прислонённый к столу, стоял холст. Наполовину краска была соскоблена. На полу валялись разноцветные, соскобленные ножом куски краски. С холста стекала вода.
Старший сын Петра Петровича размочил холст, чтобы легче было соскоблить краску. Когда холст размочишь с обратной стороны, краска легко слезает. Опять чистый холст. Пиши себе на нём свою новую картину…
Не обращая на нас внимания, старший сын Петра Петровича соскабливал ножом краску. Звук ножа по холсту был глухой и тупой. Лицо у старшего сына Петра Петровича было сосредоточенное.
Я сразу увидел, что это был за холст.
Портрет отца — вот что скоблил он!
Мы растерянно смотрели.
Ведь это был тот самый портрет, который мы с Алькой должны были в будущем «понять и осмыслить»!
Старший сын Петра Петровича продолжал скоблить. Потом поднял голову и сказал:
— Мамы нету.
Мы всё стояли.
Тогда он сказал:
— Если ты хочешь, я могу тебе вернуть твою раму…
Я молчал.
Он всё скоблил.
Не глядя на нас, он сказал:
— Пусть это вас не смущает… Это логически осмысленный шаг художника… Подготовка холста к новой работе…
Мы с Алькой переглянулись. Ведь это был тот самый «шедевр»! То самое «логически построенное композиционное решение»…
Я сразу представил себе, что если бы он написал тогда НАСТОЯЩИЙ портрет отца, остался бы он у него на память…
Мы потоптались на месте. Потом попрощались. И вышли. Он всё продолжал скоблить, когда мы уходили. Мы сами открыли дверь.
…В скверике имени Двадцати шести бакинских комиссаров пронёсся мимо нас с мячом Кафаров. Он даже нас не заметил. Он мчался забить свой гол.
Лестница
Сколько раз я проходил мимо!
Дворец пионеров. Колонны. Скульптуры у входа. Мраморная лестница…
Там, на четвёртом этаже, в окнах видны мольберты. Громадная гипсовая голова смотрит на меня из окна…
Сколько раз я проходил мимо!
Сколько раз мне хотелось подняться! Один раз я уже вошёл в вестибюль. Стоял и смотрел на лестницу. Лестница блестела, а посередине лестницы был ковёр. Мне хотелось подняться. Туда. На четвёртый этаж. Где в окне видны мольберты. Где эта громадная гипсовая голова…
Я стоял раскрыв рот и смотрел на лестницу.
Я не решался подняться.
Ребята поднимались и спускались по этой лестнице. Они так просто ходили по ней! Смеялись и разговаривали. А некоторые бежали. А некоторые прыгали через две ступеньки…
Нет, я не мог подняться!
Я представил себе: я поднимаюсь… туда… на четвёртый этаж… где мольберты… «Ах, это вы! — скажут мне. — Мы ждём вас! Это вы нарисовали Рембрандта на стене? Вы знаете, это замечательно! Мы будем счастливы, если вы… со своей стороны… соблаговолите… заниматься, так сказать, в нашей студии. Таких талантов нам как раз и не хватает». А я скажу: «Пожалуйста, я могу заниматься, мне ничего не стоит… я для этого в общем-то и пришёл, собственно говоря… увидел в окне мольберты и зашёл; дай, думаю, посмотрю, что там делается…» А что, если мне скажут: «Ой, Господи! Вы видели, какой он нарисовал кошмарный рисунок? И он ещё пришёл сюда! Да он с ума сошёл! Уходите скорее и не мешайте нам работать». Тогда что я скажу? Вот в том-то и дело! Лучше туда не идти. Кто их знает?
Пётр Петрович говорил: «Ребята! Я скоро вести буду студию. Я вас возьму к себе». Но он умер. Конечно, он взял бы меня. Он меня ведь хвалил. Вы помните, как он сказал тогда про мою золотую руку? Он непременно бы взял меня. И Альку бы взял. Но он умер.
А если я сам пойду? Поднимусь на четвёртый этаж. Разве я плохого Рембрандта нарисовал? А «Летучий голландец»? Тогда почему мой рисунок в Англию послали?
И лестница мне не казалась такой уж особенной. Нужно было подняться по ней. Вот и всё…
А если мне только кажется, что у меня «Летучий голландец» получился? И кажется, будто Рембрандт получился? А в Англию, может быть, мой рисунок послали, потому что у них других рисунков не было? А Олив Нивс ведь девчонка… Что они понимают, девчонки!..
Уходит опять эта лестница.
Нет, я не был уверен. Я просто не был уверен. А все те, кто бежали по лестнице, и все, кто сидят сейчас в студии и рисуют, они все, наверное, уверены, раз сидят там сейчас и рисуют. А я иду мимо.
Вчера и сейчас, каждый день иду мимо.
Но в то же время разве стал бы я рисовать такого громадного Рембрандта во всю стену, до потолка, если я не уверен? Разве я покупал бы рамы? Зачем мне тогда рамы, если у меня никогда картин не будет? Нет, я был уверен. Я был во всём уверен…
Это всё приходило мне в голову. И уходило. Как эта самая лестница.
И вот я иду опять мимо.
А навстречу мне идёт Мария Николаевна.
— Здравствуйте, Мария Николаевна, — говорю я.
— Здравствуй, Витя, — говорит она. И останавливается.
— Вот это погода! — говорю.
— Отличная погода, — говорит Мария Николаевна.
— Совсем нету ветра, — говорю я.
— У моряков, кажется, говорится: штиль? — говорит она. — На море штиль, не так ли?
— А когда ветер — норд, — говорю я.
— Ах, этот норд, — говорит Мария Николаевна. — У меня в комнате два стекла выбил этот норд…
— И у нас стекло выбил, — говорю я, — одно стекло выбил…
— Как поживаешь, Витя? — говорит Мария Николаевна, как будто мы с ней сто лет не видались. — Рисуешь всё, рисуешь… Нет, у тебя, конечно, есть способности, а когда человек со способностями… ведь это счастье… творческое начало в человеке… искусство — большое дело…
Чего, думаю, она мне про эти способности говорит, я и сам знаю, что у меня есть способности. Вот сейчас мне про искусство говорит, а завтра мне двойку поставит.
А она говорит:
— Нужно непременно развивать свои способности. Способности нужно непременно развивать. Учиться нужно. А как же? Путь к мастерству долог… Я помню, один мой знакомый…
Вовсе мне не интересно про её знакомого слушать. Я и сам знаю, что способности развивать надо…
— Пойдём, Витя, со мной вот сюда, в этот дом, я тебя познакомлю… Он таких вот ребят учит… в студии… Может быть, и тебе полезно… Ты, кстати, не ходишь в студию?
Мы вошли в это парадное.
И стали подниматься по лестнице.
Ей трудно было подниматься. Она ведь старенькая. И мы поднимались медленно.