— Бож-же! — вскричал председатель, хватаясь за голову, — до какого мы дошли падения, до какого унижения. С души воротит, тошнит, а придется заняться этой гадостью
И они встали, пошли в город. Занялись.
Вот почему теперь так мало мошенников и так много спекулянтов…
Русская сказка
Отец прижал голову крохотного сына к груди и начал сказку:
— В одном лесу жил мальчик и жила Баба-Яга Костяная Нога… Впрочем, ну ее, эту Бабу-Ягу, правда?
— Ну ее, — охотно согласился ребенок.
— Вот какую сказку я лучше расскажу: жили да были дед и баба, у них была курочка ряба… Хотя скучно это! Пусть она провалится, эта курочка!
— И дед с бабой пусть провалятся! — сверкая глазами, согласился мальчик, обуреваемый столь свойственным детям инстинктом разрушения…
— Верно. Пусть они лопнут — и дед и баба. А вот эта — так замечательная сказка: у отца было три сына, старший умный был детина, средний был и так и сяк…
— Пусть они тоже лопнут… — внес категорическое предложение малютка, улыбаясь с веселой свирепостью.
— И верно, сын мой. Туда им и дорога. Это все, конечно, чепуха, труха. Хорошая сказка рассказывается после соответствующего разбега. А так как я уже достаточно разбежался, то… слушай!
* * *
…Жил-был твой папа, и у папы была твоя мама, и была она потому, что тогда не было сыпного тифа. И жили твои папа с мамой в квартирке из шести комнат, и даже для сына была отдельная комнатка, где стояла его колыбелька. Теперь мы с тобой и дядей Сашей живем в одной комнате, а тогда у меня было шесть.
— У кого реквизировал?
— Держи карман шире! Тогда не было реквизиций! Кто какую квартиру хотел, такую и снимал. Хоть бы двадцать комнат! И вот однажды приезжаю я…
— С фронта?
— С которого? Никакейших тогда фронтов не было!
— А что ж мужчины делали, если нет фронта! Спекулировали, небось?
— Тогда не спекулировали.
— А что же? Баклуши били?
— Дядя Саша, например, был адвокатом. Петр Семеныч писал портреты и продавал их, дядя Котя имел магазин игрушек…
— Что-й-то — игрушки?
— Как бы тебе объяснить… Ну, например, — видел ты живую лошадь? Так игрушка — маленькая лошадь, неживая: человечки были — тоже неживые, но сделанные, как живые. Пищали. Даванешь живот, а оно и запищит.
— А для чего?
— Давали детям, и они играли.
— Музыка?
— Чего музыка?
— Да вот, играли.
— Нет, ты не понимаешь. Играть это значит, скажем, взять неживого человечка и посадить верхом на неживую лошадку.
— И что ж получится?
— Вот он и сидит верхом.
— Зачем?
— Чтоб тебе было весело.
— А кто ж в это время играет?
— Фу, ты! Нельзя же быть таким серьезным. Однако — вернемся. Вот, значит, мы так и жили…
— А что ты делал?
— Я был директором одной фабрики духов.
— Что-й-то?
— Духи? Бутылочка такая. Откроешь пробочку, капнешь на костюм, а оно хорошо и пахнет.
— А зачем?
— Да так. Зря. Раньше много чего зря делалось. У меня, например, был человек, который стоял у дверей, и если кто-нибудь приходил ко мне, он шел впереди него и говорил, кто пришел.
— Да зачем тебе? Ты бы и сам через минуточку увидел бы.
— Так было принято. Много чего зря делали. Мы с мамой, например, раз в месяц бал закатывали.
— Во что закатывали?
— Ни во что. Возьмем и закатим бал. Приглашали музыку, оркестр целый… Сад увешивали цветными фонариками и под музыку танцовали…
— Что-й-то?
— Танцовать? А вот мужчина брал даму одной рукой за ее руку, другой за это место, где у тебя задняя пуговица курточки — и начинали оба топать ногами и скакать.
— Зачем?
— Зря. Совершенно зря. Пользы от этого не замечалось никакой. После танцев был для всех ужин.
— Небось, дорого с них сдирал за ужин?
— Кто?!
— Ты.
— Помилосердствуй! Кто ж с гостей за ужин получает? Это бесплатно. Я их угощал. Повар готовил ужин, шампанское, фрукты, мороженое.
— Сколько ж тебе это стоило? Небось — за… этого… закатывал в копеечку?
— Ну, как тебе сказать… Помнишь, мы сегодня после обеда пили с тобой этакую чуть-чуть газированную теплую дрянь на сахарине? Ситро, что ли? Ну, вот сколько мы заплатили за бутылочку, помнишь?
— Полторы тысячи.
— Правильно. Так раньше — бал с музыкой, фонариками и ужином стоил половину такой бутылки.
— Значит, я сегодня целый бал выпил?
— Представь себе! И не лопнул.
— Вот это сказка! У маленького мальчика бал в животе. Хе-хе-хе!
— Да, уж. Это тебе не Баба-Яга, чтоб ей провалиться!
— Хе-хе! Не у отца три сына, чтобы им лопнуть.
— Да… И главное, не Красная Шапочка, будь она проклята отныне и до века!
II. Обнищание культуры
Володька
Завтракая у одного приятеля, я обратил внимание на мальчишку лет одиннадцати, прислонившегося у притолоки с самым беззаботным видом и следившего за нашей беседой не только оживленными глазами, но и обоими на диво оттопыренными ушами.
— Что это за фрукт? — осведомился я.
— Это? Это мой камердинер, секретарь, конфидент и наперсник. Имя ему Володька. Ты чего тут торчишь?
— Да я уже все поделал.
— Ну, черт с тобой. Стой себе. Да, так на чем я остановился?
— Вы остановились на том, что между здешним курсом валюты и константинопольским — ощутительная разница, — подсказал Володька, почесывая одной босой ногой другую.
— Послушай! Когда ты перестанешь ввязываться в чужие разговоры?!
Володька вздернул кверху и без того вздернутый, усыпанный крупными веснушками нос и мечтательно отвечал:
— Каркнул ворон — «Никогда!»
— Ого! — рассмеялся я. — Мы даже Эдгара По знаем… А ну дальше.
Володька задумчиво взглянул на меня и продолжал:
— Оч-чень хорошо, — подзадорил я. — А дальше?
— Дальше? — удивился Володька. — Да дальше ничего нет.
— Как нет? А это:
— Это вы мне говорите? — деловито спросил Володька. — Чтоб я ушел?
— Зачем тебе. Это дальше По говорил ворону.
— Дальше ничего нет, — упрямо повторил Володька.
— Он у меня и историю знает, — сказал со своеобразной гордостью приятель. — Ахни-ка, Володька!
Володька был мальчик покладистый. Не заставляя упрашивать, он поднял кверху носишко и сказал:
— …Способствовал тому, что мало-помалу она стала ученицей Монтескье, Вольтера и энциклопедистов. Рождение великого князя Павла Петровича имело большое значение для всего двора…
— Постой, постой?! Почему ты с середки начинаешь. Что значит «способствовал?» Кто способствовал?
— Я не знаю кто. Там выше ничего нет.
— Какой странный мальчик, — удивился я. — Еще какие-нибудь науки знаешь?
— Знаю. Гипертрофия правого желудочка развивается при ненормально повышенных сопротивлениях в малом кругу кровообращения: при эмфиземе, при сморщивающих плеврите и пневмонии, при ателектазе, при кифосколиозе…
— Черт знает что такое! — даже закачался я на стуле, ошеломленный.
— Н-да-с, — усмехнулся мой приятель, — но эта материя суховатая. Ахни, Володька, что-нибудь из Шелли:
— Это которое на обороте «Восточные облака»?
— Во-во.
И Володька начал, ритмично покачиваясь:
Я не мог выдержать больше. Я вскочил.
— Черт вас подери — почему вы меня дурачите этим вундеркиндом. В чем дело, объясните просто и честно?!
— В чем дело? — хладнокровно усмехнулся приятель. — Дело в той рыбке, в той скумбрии, от которой вы оставили хвост и голову. Не правда ли, вкусная рыбка? А дело простое. Оберточной бумаги сейчас нет, и рыбник скупает у букиниста старые книги, учебники — издания иногда огромной ценности. И букинист отдает, потому что на завертку платят дороже. И каждый день Володька приносит мне рыбу или в обрывке Шелли, или в «Истории государства Российского», или в листке атласа клинических методов исследования. А память у него здоровая… Так и пополняет Володька свои скудные познания. Володька! Что сегодня было?
Дальше оторвано.
— Так-с. Это значит Пушкин пошел в оборот.
У меня больно-пребольно сжалось сердце, а приятель, беззаботно хохоча, хлопал Володьку по плечу и говорил:
— А знаешь, Володиссимус, скумбрия в «Докторе Паскале» Золя была гораздо нежнее, чем в пушкинской «Полтаве»!
— То не в Золя была, — деловито возразил Володька. — То была скумбрия в этом, где артерия сосудистого сплетения мозга отходит вслед за предыдущей. Самая замечательная рыба попалась!
* * *Никто тогда этому не удивился: ни приятель мой, ни я, ни Володька…
Может быть, удивлен будет читатель?
Его дело.
Косьма Медичис
Бродя по Большой Морской, остановился я у витрины маленького «художественно-комиссионного» магазина и, вглядевшись в выставленные на витрине вещи, сразу же обнаружил в этих ищущих своего покупателя сокровищах разительное сходство с сокровищами в знаменитой гостиной Плюшкина.
Я даже не погрешу против правды, если просто выпишу это место из «Мертвых душ»:
«…Стоял сломанный стул и рядом с ним часы с остановившимся маятником, к которому паук уже приладил паутину. Тут же лежала куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная книга в кожаном переплете, лимон, весь высохший, ростом не более лесного ореха (тут, на витрине, было полдюжины таких лимонов в банке из-под варенья), отломленная ручка кресел, кусочек сургуча, кусочек тряпки, два пера, запачканные чернилами, зубочистка, совершенно пожелтевшая, а из всей этой кучи заметно высовывался отломленный кусок деревянной лопаты и старая подошва сапога».
Это, если вы помните, было у Плюшкина. Буквально то же самое красовалось на витрине, но с прибавкой небольшого крайне яркого плаката, стоявшего на самом выгодном месте, посредине…
Плакатик изображал разноцветного господина, держащего в одной руке сверкающую резиновую калошу, а пальцем другой указывающего на клеймо фирмы на подошве: «Проводник».
Меня очень рассмешила эта ироническая улыбка нашего быта: резиновых калош нельзя достать ни за какие деньги, а хозяин магазина упорно продолжает их рекламировать.
Так как хозяин стоял тут же, у дверей своей сокровищницы, я спросил его:
— Зачем вы рекламируете калоши «Проводник»?
— Где? — удивился он. — Это? Помилуйте! Да это картина. Мы это продаем.
— Как продаете? Да кому ж это нужно…
— Покупают. Повесишь в комнате на стенке, очень даже украшает. Видите, какие краски!
В торгашеском азарте он снял с витрины господина, указующего перстом на сверкающую калошу, и преподнес это произведение к самому моему носу.
— Вот она, картинка-то. Купите, господин.
Я вспомнил свою петербургскую квартиру, украшенную Репиным, Добужинским, Билибиным, Ре-Ми, Александром Бенуа, — и рассмеялся.
— А в самом деле, не купить ли?
Раз наступает такая дикариная жизнь, что скоро будем ходить голыми, то для украшения наших вигвамов хорош будет и юркий господин, сующий под нос обаятельно сверкающую калошу.
В этот момент к нам приблизился незнакомец в темно-зеленом пиджачке в обтяжку и соломенной шляпе-канотье…
Он на секунду застыл в немом восхищении перед господином с калошей, снял шляпу, самоуверенно обмахнулся ею и спросил:
— Что ж вы мне прошлый раз, когда я покупал картины, не показывали этой штуки? Занятно!
— Купите! Замечательная вещь, — захлопотал хозяин, почуяв настоящего покупателя. — Настоящая олеография! Это не то что масляные краски… Те — пожухнут и почернеют… А это — тряпкой с мылом мойте — сам черт не возьмет!
— Цена? — Уронил покровитель искусств, прищурившись с видом покойного Третьякова, покупающего уники для своей галереи…
— Четыре тысячи.
— Ого. И трех предовольно будет. Достаточно, что вы прошлый раз содрали с меня за женскую головку «Дюбек лимонный» — шесть тысяч.
— Та же больше. И потом на картоне наклеена — возьмите это во внимание!
— Ну, заверните. А фигур нет?
— То есть скульптуры? Очень есть одна стоящая вещь: Диана с луком.
— Садит, что ли?
— Чего?
— Лук-то.
— Никак нет. Стреляет. Замечательный предмет (хозяин сделал ударение на первом слоге) — настоящий, неподдельный гипс! Вещь — алебастровая!!
Когда меценат, закупив часть живописных и скульптурных сокровищ, — довольный собой, удалился, я сделал серьезное лицо и спросил:
— Скажите, фамилия этого нового покровителя искусств — не Косьма Медичис?
— Никак нет, совсем напротив: Степан Картохин. Оне тут у портного в мастерах служат и огромадные деньги нынче вырабатывают: до восьмисот тысяч в месяц! Известно, девать некуда — вот оне в валюту все перегоняют — вещи покупают. И опять же, искусство любят.
И почувствовал я, что все мы, прежние, до ужаса устарели со всеми нашими Сомовыми, Добужинскими, Репиными, Обри Бердслеями, Ропсами, Билибиными и Александрами Бенуа.
Шире дорогу! Новый Любим Торцов идет!
Бумажки бьют из его карманов двумя фонтанами, и в одной руке у него сверкает всеми цветами радуги «Дюбек лимонный», в другой — «Покупайте калоши „Проводник“»!
— Ars longa, vita brevis!
Разговоры в гостиной
20-й век. Года 1910-1913-й— Не знаю, куда в этом году поехать за границу… Все так надоело, так опостылело… Не ехать же в эту олеографическую постылую Швейцарию, с ее коровами, молочным шоколадом, альпенштоками и пастушьими рожками.
— А на Ривьеру?
— Тоже нашли место! Это проклятое, вечно синее небо, это анафемское, вечно лазурное море, эти экзотические пальмы, эта назойливая красота раскрашенной открытки!.. И в Германию я не поеду. Эта сытость животного, эта дешевка мне претит! Махнуть в Норвегию, что ли, для оригинальности? Или в Голландию…
— …Вчера я перечитывал «Портрет Дориана Грея»… Какая утонченность, какая рафинированность. Вообще, если меня в последнее время что и занимает, так это — английская литература последних лет — весь ее комплекс…
— А я вам говорю, что ставить в Мариинке «Электру» — это безумие! Половина певцов посрывает себе голоса!..
— Читали?
— Да, да! Это такой ужас. Весь Петербург дрогнул, как один человек, когда прочитал о горе бедной Айседоры Дункан. Надо быть матерью…
— …Понимаете, между акмеизмом и импрессионизмом та разница, что акмеизм как течение…
— Позвольте, позвольте! А Игорь Северянин?