Во-вторых, неуклонно редуцируется зона контакта монады (в данном случае уже организма) с внешним миром. Если проследить, например, историю глаза (не в смысле Батая), то это будет история сужения, редукции светочувствительной зоны. Глаз ведь представляет собой остаточную и одновременно резко усиленную площадку светочувствительности: остальная поверхность тела как бы задраивается, закупоривается от воздействия световых лучей, и лишь в случае наступившей слепоты общая светочувствительность кожи несколько восстанавливается. То есть мы можем согласиться с Лейбницем: «монада не имеет окон». Следует лишь добавить: не имеет окон, проемов и разрывов потому, что все это заделано, заложено каменной кладкой и оставлены лишь перископы и локаторы ограниченных диапазонов, да еще кончики пальцев для считывания эротической сигнализации (эта функция делегируется и глазу, но уже как раз в смысле Батая, в подобных случаях и используется выражение «ощупывать глазами»). Общая тенденция состоит в том, что чем выше на эволюционной лестнице находится воспринимающее существо, тем герметичнее у него купол.
Герметическая капсула человеческого «я» имеет самые совершенные перископы и локаторы. Помимо простой блокировки паразитарной данности «памяти Лейбница», анализаторы личностного восприятия радикально перенастроены на собственный активный встречный поиск. Говоря точнее, подслушивание получает приоритет над расслышанностью, подсматривание – над созерцанием, и что уж говорить о кончиках пальцев. В сущности, зрение высшей монады, то есть субъекта, определяется его исходным подо-зрением. Но совершенствование сенсорики – это не единственный способ герметизации, еще важнее те приемы, в которых задействованы память и забвение. Проблема в том, справедливо замечает Ницше, чтобы выковать иную, правильную память, для которой общий объем информации, измеряемый в битах, мало что значит. Успешность этой памяти в человеческом мире в значительной мере измеряется степенью ее удаления от «памяти Лейбница», от смутной, одноплановой представленности «всего на свете» в памяти первичных монад. Человеческая память – это китайская кулинария, где вкусы блюд имитируют друг друга, тщательно скрывая свой первоисточник. Русские, принимающиеся за изучение польского языка, с удивлением обнаруживают, что глагол «zapomnec» по-польски означает «забыть», а слово «zapametowac», напротив, означает «запомнить». Все это было бы забавным казусом, если бы в иллюзионе высшей, то есть человеческой памяти дело не обстояло еще более запутанно. Здесь умное забывание то и дело торжествует над тупым запоминанием, а такой фактор, как открытость сознанию, или, наоборот, бессознательность, то и дело меняет свои полюса. Общей характеристикой высшей интегральной памяти является иерархия способов представленности. Ведь «память Лейбница», пусть она даже память обо всем, является равномерно смутной (туманной) на всем протяжении, и восприятие элементарных монад не имеет привилегированных участков. Но память индивида включает в себя такие модальности, как «выученное наизусть», «извлекаемое посредством ассоциаций», «сохраняемое посредством понятийных связей», «случайно утраченное», «преднамеренно забытое», «присутствующее всегда, но забываемое в решающий момент», «прочно забытое, но в решающий момент вспоминаемое», и множество других состояний, являющихся отдельными, как правило, неразгаданными мирами. Все они важны, хотя большинство неизвестно для чего важно. Во всяком случае, множество примеров фантастической памяти, приводимых и в психологической, и в художественной литературе, прекрасно сочетается с дебильностью или с тем или иным психическим расстройством.
Феноменальной памяти может быть недостаточно даже для простой вменяемости, и понятно почему – ведь это неизбирательная память, без разбора впускающая в себя паразитарную данность мира. То есть это очень плохая, скудная память, несмотря на свой колоссальный объем и общую вместимость. Чтобы сделать ее человекоразмерной, пригодной для обеспечения присутствия субъекта, необходимо эту память издырявить, изрешетить, как дуршлаг, разбить на отсеки и задраить пути прямого сообщения между ними. И лишь тогда при прочих равных условиях объем станет значимым параметром – хотя и не самым значимым, разумеется. Куда важнее некоторые высшие конфигурации, непосредственно интересующие меня в связи с феноменом Виктора Сапунова, – их вкратце можно определить как черные списки – вот их наличие однозначно свидетельствует о достижении человеческого ранга памяти, то есть памяти личности, субъекта.
Простейшим примером черного списка является опция мобильного телефона: если вы не желаете, чтобы тот или иной абонент до вас когда-нибудь дозвонился, вы вносите его номер в черный список, после чего, сколько бы он ни звонил, телефон скроет от вас это обстоятельство, и вы будете спокойны. Испытуемые Петренко и Кучеренко не узнали зажигалки (что за цилиндрик?), значит, с психикой у них все в порядке. Вот и мои одноклассники, разумеется, не просто забыли Витька, все сразу и ни с того ни с сего – каждый из них прекрасно (хотя и бессознательно) помнил, что именно он (она) забыл, чего именно нельзя припоминать ни при каких обстоятельствах под угрозой потери вменяемости. Возникающая здесь мертвая петля оказывается одновременно и сложнее, и безотказнее описанной Грегори Бейтсоном структуры «double bind»[27], а известную пословицу «Много будешь знать – скоро состаришься» следует дополнить другой: «Захочешь все помнить – умрешь в сумасшедшем доме».
Впрочем, это еще не все. Внесение в черный список как высший пилотаж памяти субъекта лишь внешне напоминает принцип работы сотового телефона. Телефонная или компьютерная программа под названием «черный список» будет, конечно, блокировать абонента, но достаточно тупо: стоит абоненту сменить номер, и мы вновь для него достижимы и уязвимы. Совсем не таков черный список субъектной памяти! То, что необходимо накрепко забыть и ни в коем случае не узнать, соответствующая контрольная инстанция распознает уже на дальних подступах. Распознает и не пропустит.
Вот как Фрейд описывает распространение табу:
«Главным и основным запрещением невроза является, как и при табу, прикосновение, отсюда и название: боязнь прикосновения – delire de toucher. Запрещение распространяется не только на непосредственное прикосновение телом, но обнимает и всякое прикосновение хотя бы и в переносном смысле слова. Все, что направляет мысль на запретное, вызывает мысленное соприкосновение, так же запрещено, как непосредственный физический контакт. Такое же расширение понятия имеется у табу.
Часть запрещений сама собой понятна по своим целям, другая, напротив, кажется непонятной, нелепой, бессмысленной…
Навязчивым запрещениям свойственна огромная подвижность, они распространяются какими угодно путями с одного объекта на другой и делают этот новый объект, по удачному выражению одной моей больной, “невозможным”»[28].
В своих текстах Фрейд подробно рассказывает, как работает это тщательное забывание, это невосприятие, авидья и ахимса. Черный список, его пропускная инстанция, не дожидается очной ставки, так сказать, прямого предъявления – его бдительность воистину феноменальна, он помнит самые мелкие детали того, чего ни в коем случае нельзя вспоминать. В текстах Фрейда фигурирует немало немецкоязычных примеров бдительности сторожевого забвения, но нетрудно сконструировать и русскоязычный образец.
Допустим, невозможный объект, внесенный в черный список, имеет фамилию Осинов. Фамилия с высокой степенью вероятности будет забыта, но при этом память о том, что именно забыто, сохранится, а все сторожевые посты будут оповещены. Из пищи, возможно, придется исключить подОСИНОВики, а может, и грибы вообще, все время будет вылетать из головы, какой именно кол вбивают в сердце вампира, попадающие в поле зрения осины будут именоваться тополями или просто деревьями и так далее… Еще раз напомню, что для успешной реализации соответствующей программы забывания нужна прекрасная память, недремлющая бдительность, иначе в один прекрасный день поставят перед фактом – чудовищным фактом.
Далее. Мы говорим о том, что человеческая память иерархична и в этом полностью противоположна фоновой «памяти Лейбница». Иерархично и ее важнейшее управляющее звено, инстанция ЧС (черного списка), имеющая собственные режимы секретности. Чем более объект запрещен или невозможен, тем глубже его темница, тем неумолимее его стража. Сразу приходит на ум анекдот про Вовочку. Папа, впервые решивший самостоятельно забрать своего сыночка из детского сада, уверенно входит в первую же дверь, на которой написано: «Хорошие, послушные дети», но его отправляют дальше, так он минует помещения «Нормальные дети», «Трудные дети» и подходит к железной двери с надписью: «Сволочи». Однако и здесь его ждет облом – есть, оказывается, еще одна, последняя дверь, на которой написано: «ВОВОЧКА». С иерархией черных списков дело обстоит примерно так же. У всех моих одноклассников, которым я тщетно показывал фотографию, на последней двери было написано: «ВИТЕК».
Навигация Фрейда позволяет установить этот факт. Проводя свое расследование, которое еще не закончено, я убедился, что «фрейдовские заморочки», первичные сцены и прочие сексуальные открытия, безусловно, нежелательны для припоминания. Они внесены в черный список, но их комната – не последняя. Моя одноклассница Л. во время вечера воспоминаний, проведенного в уютном ресторанчике, призналась и в подглядывании за братом, и еще кое в чем, на что психоаналитик мог бы потратить несколько сеансов. Но Виктора Сапунова она КАТЕГОРИЧЕСКИ НЕ ВСПОМНИЛА.
Кстати, в фольклоре существует немало жанров, призванных разгрузить «черный список Фрейда», – анекдоты с этим прекрасно справляются, обеспечивая разрядку. Но заключенные последней двери остаются в абсолютной тьме, они не подлежат даже осмеянию, уж слишком опасны. Разве что Серенький Волчок иногда оповестит о них своим протяжным воем.
Расходящиеся круги
Воронка памяти, она же воронка забвения, затягивается эффективно и быстро, но все же не с той абсолютной скоростью, с какой, по-видимому, происходит выдирание, хотя бы выдергивание розы или лилии из «ролии». Говоря абстрактно, после процедуры Einselection, вносящей квант определенности, можно даже сказать, квант непреложности, судьба розы и судьба «остатка» «ролии» различна. «Роза розовая» теперь укрепляется в своей однозначной экземплярности и принадлежит бытию. Ее коррелят, как бы пребывавший в одном из возможных миров Multiverse, прежде носил имя «возможно, лилия». Нельзя даже совсем исключить, что кто-то из тамошних обитателей, возможно, любовался «возможно, лилией»… Но в результате выборки, произведенной здесь, действительной лилии на том конце суперпозиции, конечно, не осталось. На вопрос: «Что же осталось?» – я ответил бы: «Дыра», и если еще спросили бы: «Черная ли это дыра?» – то ответил бы, что чернее не бывает. Образовалась прореха небытия, которую невозможно обрести никаким иным типом исчезновения – ни растерзанием, ни сжиганием, ни «стиранием в порошок», ни даже самой устрашающей «аннигиляцией». И даже Джон из прекрасного ковбойского анекдота, всегда готовый узнать своего друга Билла, всегда готовый сказать: «Привет, Билл, ты совсем не изменился», даже если Билла растерзают койоты и взору Джона представится только кучка их дерьма, – и он в случае выдергивания вынужден будет признать: вот теперь уж точно абзац!..
Но дырка затягивается – бесследно для природы, для «памяти Лейбница», и только в высшей формации памяти, в памяти субъекта, остаются следы, благодаря тщательной маскировке напоминающие следы, оставленные в воздухе улетевшими птицами. Просматриваются следы-разрывы и в структурах символического, прежде всего в матезисе, где они сгруппированы вокруг теоремы Геделя, и очевидность их присутствия состоит в том, что не существует такого математически когерентного пространства, в котором не мог бы появиться неопознанный объект, ускользнувший от любых заранее заданных правил вывода. Математика все же претендует на рассмотрение модели Мультиверсума, а связанная в Универсум природа сама образуется посредством удерживания и сжатия некоторых расходящихся миров, и если бы космос не научился «зализывать раны», он давно уже был бы растерзан, растащен по возможным мирам, не определенным ни по месту, ни по времени. Еще раз отметим решающее различие: все дело в том, где мы оказались: там, куда выдернута роза (или лилия, безразлично), или же на противоположной стороне, где образовался стремительно затягивающийся разрыв. В подавляющем большинстве случаев мы, конечно же, здесь, где работает сверхмощный скоросшиватель континуума. Сюда уже вытащена стабилизированная экземплярность мира, соотнесенные с собой розы, кристаллы, корабли и шары для гольфа. Тот факт, что среди вполне исчерпывающе посюсторонних объектов присутствуют и комплекты (n↑, n↓), объясняется ничтожной вероятностью их определения там — там, куда спроецировано альтернативное состояние квантового ансамбля с помощью полупосеребренного зеркала или иных, сегодня не слишком популярных трансцензоров вроде магического кристалла, философского камня, волшебной палочки… Вероятность ничтожна, но все же, как любят говорить математики, «имеется отличная от нуля вероятность»: отличие от нуля связано с избыточностью монад. Короче говоря, иногда все же лилия оказывается в потустороннем букетике, здесь же остается дырка от бублика – и это как раз случай Витька, вполне конкретный, локальный Бермудский треугольник. Его можно было бы нанести на карту происходящего, но имманентная ткань событий замкнулась, когерентность восстановлена, «память Лейбница», вмещающая все посюстороннее от сотворения времен, даже не всколыхнулась, и только человеческая память среагировала – но своеобразным, человекоразмерным способом: нечто поступило в черные списки и было заточено в темнице, расположенной глубже первичных сцен.
Нормальный человек не помнит и не может помнить деяний Серенького Волчка, но не помнить можно по-разному. Вторжения Серенького Волчка отсутствуют в человеческой памяти иначе, чем в фоновой, неперсональной «памяти Лейбница», они отсутствуют, так как отсутствует Жрыкающее Чудовище у музыкантов межгалактического оркестра, то есть отсутствуют во что бы то ни стало. Настоятельность этого небытия не сравнится с настоятельностью никакого присутствия, так уж обстоит дело у людей.
Страх случайно забыть то, что никоим образом не подлежит воспоминанию (случайно вспомнить), является собственным долгосрочным источником излучения, отличающимся, как уже было сказано, от страха смерти, хотя возможно и их смешение наподобие диффузии газов. Опять же вроде бы бессмысленно спорить, какой страх страшнее, я и не буду прибегать к оценочной шкале, оставлю ее при себе. Сейчас важнее другое: исследовать иррадиацию страха вокруг черного списка и создание соответствующей атмосферы. Она различна на ближних и дальних подступах к тайной комнате, пересечение же порога страха самим событием выдирания маркируется индивидуально – например, легким, едва слышным свистом, для которого я, впрочем, не могу подобрать акустических аналогов.
Вот человек остался один в квартире. Ночь, не спится. В соседней комнате, или на кухне, или под кроватью раздается шорох. Вздрагивает полка, вздрагивает и человек, но уже совершенно по другой причине… Как-то лет в семнадцать я написал детективный рассказ «Тихое бормотание» – рукопись потерялась, но смысл таков. В Лондоне периодически умирают одинокие люди, умирают у себя дома без каких-либо признаков насилия. Медэксперты фиксируют смерть от разрыва сердца, но фактически говорят, что смерть наступила от ужаса. Расследование ни к чему не приводит, пока за него не берется Рон Митчелл (про него я тогда написал еще пару историй). Проницательный детектив хоть и не сразу, но выяснил, что виновником гибели был страховой агент, а орудием смерти – тихое бормотание в полночь. Когда писался рассказ, были довольно популярны так называемые мешочки смеха – маленькие декоративные мешочки с тесемками, если на такой мешочек надавить, раздается смех (дурацкий, заразительный, какой угодно), смех был там как бы законсервирован. Но я подумал тогда: если можно законсервировать смех, то ведь можно упаковать и детский лепет, и тихое бормотание. Не так уж сложно снабдить мешочек простейшим таймером, часовым механизмом – страховой агент оставлял у своих клиентов такие мешочки, засовывал их куда-нибудь в неприметное и неожиданное место (например, в вентиляционное отверстие, между мебелью и стенкой), несколько мешочков с таймерами, выставленными на разное время в течение ночи. Бормотание было недолгим, с паузами, чтобы клиент не успел обнаружить его источник, – и ужас ночи делал свое дело.