Критика цинического разума - Слотердайк Петер 16 стр.


Я не стану изображать возведение внутреннего мира в других областях – в сфере эротики, этики, эстетики – так же эскизно, как я пытался обрисовать парадоксальный внутренний мир классовых нарциссизмов. Во всяком случае, возьмись я за это, схема критики была бы точно такой же: исследование коллективных программирований и самопрограммирование У всех на устах сегодня социокультурная дрессура полов. Наивные мужественность и женственность, проявляющиеся у представителей менее развитых культур, могут казаться нам полными шарма; но в нашем собственном контексте возникновению такого впечатления мешает «глупость» как результат такой дрессуры. Сегодня каждый догадывается, что мужественность и женственность формируются в ходе продолжительных социальных дрессур, точно так же, как и классовые сознания, профессиональные этики, характеры и особенности вкуса. Каждый человек на протяжении многих лет учится выстраивать внутренний мир; каждому новорожденному предстоит многолетняя учеба, в ходе которой он обретет способность отождествлять себя с определенным полом. После этого, когда мужчина и женщина пробуждаются и обретают способность чувствовать происходящее в них самих, они открывают так-то и так-то устроенные самопроизвольно возникающие чувства: она мне нравится, он мне несимпатичен, это мои собственные импульсы, это приводит меня в возбуждение, это мои собственные желания, я могу их удовлетворить так-то и так-то. На первый взгляд, все это кажется нам чисто опытными познаниями, и, полагаясь на них, мы решаем, что можем судить о том, кто мы есть. Но второй взгляд проясняет, что в любом так-бытии скрыто присутствует воспитание. То, что кажется природой, при более близком рассмотрении оказывается кодом. Для чего важно постигнуть и осмыслить все это? Ну, разумеется, тот, кто извлекает из своей запрограммированности и запрограммированности других преимущества и выгоды, не чувствует никакого побуждения к рефлексии. Однако тот, кто оказался обделенным, в перспективе будет уклоняться от принесения тех жертв, которые заставляет приносить простая дрессура, привившая ему несвободу. Тот, кто обделен, имеет непосредственные мотивы для размышления. Позволительно сказать, что общее неприятное ощущение, которое вызывают отношения полов сегодня, привело к тому, что склонность к рефлексии над причинами проблемных отношений сильно возросла – у обоих полов. Везде, где начинают «вникать» в эти проблемы, обнаруживают, что в раздумьях находятся обе стороны.

А что же будет после раздумий? Ну, я лично не знаю никого, кто находился бы в состоянии «после раздумий». «Работа» рефлексии нигде не проделана до конца. Похоже, она бесконечна; разумеется, я имею в виду не «дурную бесконечность», а «хорошую бесконечность» – ту, которая предполагает рост и обретение зрелости. У человека есть тысяча причин, по которым ему стоит лучше познакомиться с самим собой. Что бы мы ни представляли собой – как в добром, так и в злом, – мы в первую очередь и «от природы» являемся «идиотами в семье» – в самом широком смысле, то есть сформированными воспитанием людьми. С идиотизмом Я Просвещение может иметь дело в последней инстанции. Трудно ликвидировать внутренние автоматизмы; стоит большого труда проникнуть в бессознательное. Наконец, непрерывное самопостижение было бы необходимо для того, чтобы противостоять склонности к погружению в новые бессознательности, в новые автоматизмы, в новые слепые идентификации. Жизнь, которая ищет новых ста-бильностей, даже если она проходит через перевороты и моменты живой активности, все равно принципиально тяготеет к инертности. Поэтому может возникнуть впечатление, будто духовная история представляет собой просто череду идеологий, а не процесс выхода человеческой культуры из состояния несовершеннолетия и незрелости, из состояния ослепления и околдованности – процесс, явившийся результатом систематического труда. В двойственном сумеречном свете «пост-Просвещения» идиотизм различных Я впутывается во все более изощренные и все более извращенные ситуации – в сознательную бессознательность, в оборонительные идентичности.

Страстная тяга к «идентичности» кажется наиболее глубокой из бессознательных запрограммированностей – настолько скрытой, что она долго ускользает даже от внимательной рефлексии. В нас как бы впрограммирован какой-то формальный Некто – как носитель наших социальных идентификаций. Он везде и всюду гарантирует приоритет Чужого по отношению к Собственному; там, где мне кажется, что Я существую как Я, всегда обнаруживается ряд моих предшественников на этом месте, чтобы превратить меня в автомат посредством моей социализации. Подлинное самопознание нас в изначальном бытии-еще-никем в нашем мире запрещено, похоронено под множеством табу, просто вызывает панику. Но в принципе ни одна жизнь не имеет имени. Сознающий себя и уверенный в себе Никто в нас – тот Никто, который обретает свое имя и идентичности только со своим «социальным рождением» – и есть начало, выступающее живым источником свободы. Живой Никто в нас и есть тот, кто, несмотря на мерзость социализации, напоминает об исполненном энергий рае, который скрыт под масками личностей. Его жизненная основа – сознающее себя и уверенное в себе тело, которое нам следовало бы называть не nobody, а yesbody – не «нет-тело», а «да-тело» и которое в ходе индивидуализации способно пройти путь развития от арефлексивного «нарциссизма» к рефлектиро-ванному «открытию себя в мировом целом». В нем обретает свое завершение последнее Просвещение – как критика видимости приватного, критика эгоистической кажимости. Но если мистические прорывы в такие «интимнейшие» зоны пред-индивидуальной пустоты доныне были лишь делом склонных к медитации меньшинств, то сегодня есть хорошие основания для надежды, что в нашем разорванном на части противоборствующими идентификациями мире такое Просвещение в конце концов станет и уделом большинства.

Нередко умение быть Никем требуется в интересах простого выживания. Автор «Одиссеи» знал это – и выразил в грандиознейшем, самом юмористическом фрагменте своего произведения. Одиссей, хитроумный греческий герой, в самый критический момент своих скитаний, убежав из пещеры ослепленного циклопа, кричит ему: «Того, кто ослепил тебя, зовут Никто!» Именно таким образом и могут быть преодолены одноглазость и идентичность. Выкрикивая эти слова, Одиссей, мастер умного самосохранения, достигает вершины своего хитроумия. Он покидает сферу примитивных моральных каузальностей, выпутываясь из сети мести. С этого момента он может не опасаться «зависти богов». Боги смеются над циклопом, когда он требует от них отомстить за него. Кто же заслуживает мести? Никто.

Утопия сознательной жизни была и остается миром, в котором каждый может претендовать на право быть Одиссеем и позволить себе жить как Никто – вопреки истории, вопреки политике, вопреки гражданству, вопреки принуждению быть Кем-то. В образе своего живого и бдительного тела он должен пуститься в скитания по жизни, от которой можно ждать всего, что угодно. Оказавшись в опасности, Хитроумный вновь открывает в себе способность быть Никем. Между полюсами Бытия-Никем и Бытия-Кем-то и разворачиваются приключения и меняющиеся ситуации сознательной жизни. В ней в конечном счете и преодолевается фикция Я. По этой причине именно Одиссей, а не Гамлет является прародителем современной и вечно сущей интеллигенции.

IV. После разоблачений: сумерки цинизма. Зарисовки самоопровержения этоса просветительства

Вы здесь еще! Нет, вынести нет сил! Исчезните! Ведь я же разъяснил. Но эти черти к просвещенью глухи. Мы так умны, – а в Тегеле[58] есть духи!

И. В. Гёте. Фауст. Вальпургиева ночь[59]

– Я стараюсь, разве это ничего не значит?

– Кому это помогло?

– А кому стоит помогать? – спросил Фабиан.

Эрих Кёстнер. Фабиан. 1931

Ибо они ведают, что творят.

Эрнст Оттвальд. 1931

Эти восемь лихих, как вихрь, атак рефлексивного Просвещения, отражавшиеся с большим трудом, сыграли такую же эпохальную роль в истории, как и великие прорывы естествознания и техники, с которыми они соединились добрых двести пятьдесят лет назад, породив перманентную индустриальную и культурную революцию. Точно так же, как урбанизация, моторизация, электрификация и информатизация осуществили переворот в жизни обществ, работа рефлексии и критики сломала структуру сознаний и вынудила их обрести новую динамичную конституцию. «Больше нет ничего прочного и устойчивого». Они сделали рыхлой интеллектуально-психическую почву, на которой уже не могут обрести прочной опоры старые формы традиции, идентичности и характера. Их воздействия дали в сумме тот сложный комплекс современности, в котором жизнь ощущает себя протяженностью кризисов.

1. Просвещенное препятствование Просвещению

Несомненно, Просвещение достигло великих успехов. В его арсеналах теперь хранится наготове оружие для критики; тот, кто будет глядеть только на его запас, неизбежно сочтет, что столь хорошо вооруженная сторона непременно победит в «борьбе мнений». Однако никто не может рассчитывать на монопольное владение этим оружием. Критика не имеет какого-то единого носителя, ею занимается множество разрозненных школ, фракций, течений, авангардов. В принципе нет никакого единого и однозначного просветительского «движения». Одна из особенностей диалектики Просвещения – то, что оно никогда не было в состоянии образовать единый и нерушимый фронт; скорее, уже в ранние времена своего существования оно в известной степени превратилось в своего собственного противника.

Как показывает второе предварительное размышление, Просвещение начинает с борьбы против сил, сопротивляющихся ему (господствующей власти, традиций, предрассудков). Поскольку знание – это сила и власть, каждая из господствующих властей, которой был брошен вызов «другим знанием», поневоле должна попытаться сохранить свое центральное положение, вокруг которого будет группироваться знание. Однако не всякая власть – истинный центр любого знания. Рефлексивное знание неотделимо от субъекта этого знания. Таким образом, у господствующей власти остается лишь одно средство: отделить субъектов, которые являются потенциальными противниками власти, от средств их саморефлексии. В этом причина истории «гонений идей», восходящей к столь древним временам; эти гонения не были ни насилием против каких-то личностей, ни насилием против чего-то реально существующего – в обычном смысле этого слова; они были насилием, направленным против самопознания и самовыражения личностей, которым грозила опасность научиться тому, что им знать не положено. Эта формула охватывает всю историю цензуры. Это история политики, направленной против рефлексии. С незапамятных времен именно в тот момент, когда люди созревали для познания истины о самих себе и своих социальных отношениях, власть имущие пытались разбить то зеркало, глядя в которое люди узнали бы, кто они есть и что с ними происходит.

Просвещение, которое может показаться таким бессильным, если рассматривать его только как средство разума, столь же утонченно-непреодолимо, сколь и свет, по имени которого оно назвало себя по доброй мистической традиции: les lumieres, иллюминация. Свет не может проникнуть только туда, где на пути луча встают препятствия. Таким образом, для Просвещения суть дела вначале заключается в том, чтобы зажечь светильник, а затем в том, чтобы устранить препятствия, которые мешают распространению света. Свет «сам по себе» не может иметь никаких врагов. Он и сам мыслит себя как мирную освещающую энергию. Светло становится там, где поверхности, на которые попадает свет, отражают его. Встает такой вопрос: действительно ли эти отражающие поверхности есть конечные цели, которых должен достигнуть луч или же эти поверхности не позволяют лучу дойти от источника света до его действительного адресата? На языке вольных каменщиков XVIII века препятствия, которые мешают распространению света знания или блокируют его, имеют три названия: суеверие, ошибка, незнание. Их называли также тремя монстрами. Эти монстры были реальными силами, с которыми нужно было считаться и которым Просвещение собиралось бросить вызов, чтобы одолеть их. В наивном порыве ранние просветители выступали под знаменем своей светоносной борьбы против этих сил и требовали не вставать на их пути.

Однако они обрели своим противником и четвертого монстра, самого серьезного и самого тяжелого врага, который недостаточно ясно виделся их взору. Они атаковали власть имущих, но не их знание. Они неоднократно упускали возможность систематически исследовать знание властвующих о власти, которое всегда обладает двойственной структурой: во-первых, это знание о правилах, на которых строится искусство властвовать; во-вторых, это знание о нормах общего сознания.

Сознание власть имущих и есть та «отражающая плоскость», которая определяет, куда пойдет и как будет распространяться свет Просвещения. Таким образом, на самом деле Просвещение в первую очередь приводит в состояние «рефлексии» власть. Она рефлектирует в двояком смысле слова: рассматривает самое себя и отражает свет Просвещения, направляя его обратно.

Власть имущие, если они не отличаются «одним только» высокомерием, вынуждены, обучаясь, ставить себя между Просвещением и его адресатами, чтобы воспрепятствовать распространению нового «знания-силы» и возникновению нового субъекта «власти-знания». Государство должно знать истину, прежде чем подвергнуть ее цензуре. Трагедия старой социал-демократии состояла в том, что из сотни значений, которые имеет формула «знание – сила и власть», она поняла лишь очень немногие. Она хронически не осознавала, каково то знание, которое действительно дает власть, и какой властью надо быть, чтобы достичь знания, расширяющего власть.

Представители французского консерватизма и роялизма XIX и XX веков частенько рассуждали, пребывая в расстроенных чувствах, о том, как можно было «избежать» революции 1789 года. Эта реакционная болтовня имела, по крайней мере, один очень интересный аспект; монархический консерватизм попал в самый нерв цинической политики правящих властей, проходящих школу Просвещения.

Ход мысли был весьма прост: если бы монархия полностью использовала свой потенциал реформ, если бы она научилась более гибко обходиться с реалиями буржуазного экономического строя, если бы она сделала новую экономическую науку основой своей хозяйственной политики и т. д., то, вероятно, все и не произошло бы таким образом, каким оно произошло. Роялисты, будучи людьми интеллигентными, могли первыми согласиться с тем, что Людовик XV и Людовик XVI, допустившие множество ошибок и продемонстрировавшие политическое бессилие, тоже отчасти повинны в катастрофе. Но по этой причине роялисты никоим образом не собирались отказываться от идеи монархии как таковой, потому что с полным основанием допускали возможность существования «деспотии, способной к обучению». Пустая в политическом плане голова Франции XVIII века допускала, что власть знания может иметь какой-то центр вне монархии.

Если приглядеться, то окажется, что цепь подлинно революционных событий началась с трогательного и удручающего лицедейства: власть в последний момент попыталась приблизиться к тому знанию о проблемах, которое существовало у народа, чтобы еще раз взять в свои руки ускользавшие бразды правления. В этом был смысл тех знаменитых «жалобных тетрадей», которые в преддверии революции по указу короля требовалось составить в каждой общине и городке, сколь бы отдаленными они ни были, чтобы «на самом верху» узнали наконец, в чем состоят действительные нужды и желания народа. В этом действии патриархального смирения, когда народ сыграл свою роль с великой надеждой и политически-эротическим биением сердца, монархия призналась в том, что она нуждается в обучении. Она дала понять, что отныне намеревается стать также центром того знания и тех политических потребностей, отделение которых от нее и присоединение к революционному центру она терпела слишком долго. Но именно этим шагом королевская власть привела в движение вызвавшую революцию лавину причин, остановить которую с помощью средств, имманентных системе, оказалось невозможно.

Назад Дальше