Повторим, что рассмотренное здесь вкратце явление – лишь один (хотя, может быть, и доминирующий в стиле) компонент «русскости» в поэтическом творчестве Александра Башлачева. Необходимой же полноты в исследовании этого феномена в целом можно добиться лишь при дальнейшем обращении к мотивной структуре и тематике, жанровым стилизациям и характеру многочисленных реминисценций, при анализе стиха и т. д.
Учитывая ограниченные рамки статьи, мы можем предложить в качестве некоторой компенсации более цельное рассмотрение двух связанных – как нам кажется – между собой текстов поэта.
Одна из лучших песен Башлачева, посвященная Тимуру Киби-рову, «Петербургская свадьба». Несколько лет жизни в северной столице (родом он из Череповца) позволили поэту сродниться с городом и воспринимать его как свидетеля русской истории XX века. В Петербурге, по Башлачеву, в 1917 году была сыграна насильственная «свадьба» большевизма с Россией (заметим, что «Россия-невеста» – традиционный мотив русской поэзии, как и «Россия-мать»). «Этапы» этого действа автор обозначает уникальными по своей семантической и эмоциональной насыщенности аллюзиями.
Вот первый момент – «свершения»:
Отмеченная реминисценция – в новом для себя контексте – удивительно точно «маркирует» русский вариант воплощения идей «Интернационала».
А вот «эхо» события – ежегодные празднования:
Под радиоудар московского набата На брачных простынях, что сохнут по углам, Развернутая кровь, как символ страстной даты, Смешается в вине с грехами пополам.
Лирический герой и его собеседник – не наблюдатели, не «историки», но органические частицы русской истории, несущие ее в себе:
И здесь, возвращаясь к сюжету «свадьбы», поэт находит замечательную образную мотивировку ореолу мученичества над сегодняшней Россией, над собою как ее частицей:
«А свадьба в воронках летела на вокзалы…» И вот судьба нежеланных на «празднике» гостей (их становилось все больше, их разбрасывало все дальше от «свадебного стола» – на восток и на Запад):
(Подобные горько-знаменательные географические «сближения» мы находим и в песне «Зимняя сказка». «Все ручьи зазвенят, как кремлевские куранты в Сибири. / Вся Нева будет петь. И по-прежнему впадать в Колыму».)
Финал песни – вновь переход в настоящее:
но уже навсегда больное прошлым и одновременно вдохновляемое им:
…Именно этого, пусть больного, но вдохновения не заметил (поскольку сам его не имел) другой песенный собеседник Башлачева. Этот некто («не помню, как зовут») из «Случая в Сибири», называющий душу «утробой», слышит в песнях героя (а явная автобиографичность текста позволяет говорить «в песнях Башлачева») не то, что там на самом деле содержится:
Автора «Петербургской свадьбы» (а именно о ней, по всей видимости, идет разговор) до глубины души возмущает не то или иное политическое самоопределение, а нелюбовь к своей стране и нежелание в ней жить:
Извращенному пониманию слушателя (как боялся и не хотел Башлачев именно такого понимания его песен!) герой противопоставляет прямую, лишенную какой бы то ни было метафоричности или возможности иного понимания логическую цепочку, завершаемую пронзительной в своей выстраданной простоте фразой: «Возьми страну свою»…
Но для самого героя этот случай не прошел бесследно, отняв много душевных сил, и в последних двух строфах содержится просьба – почти мольба! – к единственному для него животворному источнику – России:
…Возможно, именно такой «капли молока» и не хватило Баш-лачеву в роковой день 17 февраля 1988 года. У русского поэта тем трагичнее складывается земная жизнь в родной стране, чем ближе к сердцу принимает он ее боли. Башлачев понимал это. А потому однажды написал и спел – о других и о себе:
Всего два стихотворения-песни – но и они, кажется, дают понять, с какой неповторимой творческой индивидуальностью, с какой пронзительной поэзией мы имеем дело.
…Поэзией. С приставкой «рок-» или без нее – неважно. На этом уровне приставки можно не учитывать. Впрочем, Башлачев повторим, художник «третьего жанра», выросший «между» и «над» рок-поэзией и авторской песней.
Последняя, кстати, в 70-е годы – а еще более в 80-е и начале 90-х – заметно эволюционирует. Обогащаясь рок-энергетикой (более жесткие гитарные ритмы, большая голосовая экспрессия – вплоть до аффектации), авторы-исполнители приближались к рок-группам и «количественно»: все чаще появляются дуэты (Иващен-ко – Васильев, братья Мищуки, братья Радченко; многочисленны дуэты «певец – гитарист», «певец – скрипач» и т. п.) и даже ансамбли авторской песни (трио клуба им. В. Грушина, «Седьмая вода», «Последний шанс» и другие).
Налицо ситуация «смешения жанров». Послушав, скажем, выступления А. Градского и ансамбля «Терны и агнцы», весьма трудно непосвященному догадаться, что первый начинал именно как рок-музыкант, а последние называют себя «ансамблем авторской песни».
Это, конечно, не значит, что «чистых» жанров больше вообще нет. Авторская песня, например, продолжает радовать своих поклонников «женскими» городскими романсами В. Долиной и «просто женскими» песнями Т. Дрыгиной, блестящими сатирическими зарисовками Л. Сергеева, прозрачной лирикой А. Дольского и А. Суханова… В свою очередь, многие рок-поэты 90-х продолжают работать (и интересно работать!) лишь с группами: И. Кормильцев и В. Бутусов – с «Наутилусом Помпилиусом», А. Григорян – с «Крематорием», В. Шахрин – с «Чай-Ф».
И все же армия рок-бардов постоянно пополняется «с обеих сторон» – а это яркое свидетельство перспективной тенденции. Характерен и интерес этих поэтов к национальной тематике: будь то отклик на сегодняшние события, взгляд в глубь отечественной истории или христианское осмысление «русской темы». И хотя поэта уровня Галича, Высоцкого или Башлачева найти среди них, может быть, трудно, такие барды поколения девяностых, как В. Третьяков или Г. Курков, тревожась за судьбу страны, создают стихи-песни, внятные каждому неравнодушному россиянину: они предупреждают об опасности худшего забвения – забвения собственных истоков.
На одном из выступлений осенью 1994 года Геннадий Курков, автор процитированной песни, выразил надежду на то, что она недолго будет актуальной. Александр Башлачев совсем не так давно тоже пел: «Я хочу дожить, хочу увидеть время, / Когда эти песни будут не нужны»…
«Рок-бард – дитя России», – так назвал одну из глав своей книги «Солдаты русского рока» А. Дидуров. Хотелось бы верить, что дитя это не останется сиротой. Однако зависит это и от него тоже…
Концептуализм
В 1970-е годы в российском искусстве – как реакция на тоталитарную эстетику и действительность и как проявление общеевропейской тенденции – возник концептуализм. Предшественниками его в некоторой степени могут считаться обернуты, предвестниками в 60-е годы были «лианозовцы» и Вс. Некрасов, мэтрами в 70—80-е стали московские поэты Д. Пригов и Л. Рубинштейн, а закат знаменуют «преодолевшие» в 90-е годы эту поэтику Т. Кибиров и С. Гандлевский.
«Поэтика идейных схем и стереотипов», «искусство как идея» – вот ставшие общепринятыми определения концептуализма.
Концепт – это мертвая или отмирающая (в представлении поэта) идея (лозунг), навязший в зубах штамп, клише. Но подается концепт по видимости «серьезно» и словно бы «изнутри» этого заидеологизированного мира. В результате не просто возникает иронический эффект – схема «кончает жизнь самоубийством».
Вот как это происходит в одном из стихотворений Дмитрия Александровича Пригова[14] (р. 1940):
Псевдостарательный, псевдоученический четырехстопный ямб преследует, казалось бы, локальную юмористическую цель. Столкновение «высокого» и «низкого», рождающее смеховой эффект, особенно заметно в третьей, «номинативной» строке, где абсолютно параллельными становятся «народ-красавец» и «ноги-руки». Но банальному «количество» противопоставлено глубинное «качество»:
Заболтанная, опошленная в советское время формула Достоевского стала обозначать нечто противоположное своему изначальному смыслу. И именно «эстетика ничтожного и пошлого» (А. Хансен-Леве) в такой концентрации, «идейностью идейность поправ», очищает культуру от сора стереотипов. Часто Пригов использует не отдельные формулы, а целые тексты, в той или иной степени «узаконенные» советской культурой. В результате создается то, что в последние десятилетия определяется как интертекст (см. вариации на темы стихотворений Сергея Есенина «Собаке Качалова», Пушкина «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», Лермонтова «Сон» («В полдневный зной…» и др.). Например, в трансформации светловской «Гренады» герой тоже «ушел воевать», только «покинул» при этом не славянскую «хату», а сытый Вашингтон —
Здесь мы встречаемся и с характерным приговским «довеском» (укороченная последняя строчка).
В поисках исторических аналогий, ассоциаций с приговским героем критики называют и Козьму Пруткова, и капитана Лебяд-кина из «Бесов» Достоевского. Понятие «эстетика ничтожного и пошлого» отчасти подтверждает справедливость таких аналогий. Так, приговские стихи о Милицанере чем-то напоминают «Военные афоризмы» Пруткова. Глубокомысленно-пустые размышления прутков-ского полковника – комментатора афоризмов – и его образ в целом действительно ассоциируются с приговским Милицанером, «величественно» пьющим пиво «в буфете дома литераторов»:
Стихи Пригова можно назвать – вслед за М. Айзенбергом – «стилизацией графоманства», а «в пределе» – официозной литературы. В пользу последнего предположения свидетельствует и тот факт, что количество его произведений исчисляется уже даже не тысячами, а десятками тысяч. Да и сам Пригов на вопросы о своем любимом тексте отвечает в том же ключе: он пишет не стихотворениями как единицами, а циклами и книгами.
Наиболее утонченный вариант поэтики концептуализма представляет собой поэзия Л. Рубинштейна – «стихи на карточках».
Лев Рубинштейн (р. 1947) длительное время работал в библиотеке, что, видимо, непосредственным образом повлияло на форму его стихов.
Действительно, исполняя их перед публикой, Рубинштейн держит в руках стопку библиографических карточек, с краткой записью или без нее. Вот пример такой поэтической картотеки – начало текста «Появление героя»: