В ту весну Ирина уехала в Англию навестить мать. Во время ее отсутствия я отравился мидиями и заболел довольно серьезно. Фульк переполошился. Он вбил себе в голову, что виной всему не тухлые ракушки, а мой русский камердинер Педан. Педан, по заверениям Фулька, решил меня отравить. Напрасно я доказывал, что это абсурд. Фульк стоял на своем. Впервые тогда я увидел в этом милом, но неуравновешенном молодом человеке признаки болезненного воображения. Впоследствии дело оказалось гораздо серьезней.
Супруги Ларенти собирались в именье свое, замок Лак близ Нарбонна, и позвали меня на поправку. С удовольствием принял я приглашение, тем более что Ирина после Фрог-мор-коттеджа собиралась погостить несколько недель в Дании у бабки.
Я взял с собой старуху Трофимову, а также, вопреки предостережениям Фулька, своего камердинера Педана.
Лакское именье принадлежало семье Фульков со времен Карла Великого. От древней крепости не осталось и следа. Нынешний замок, построенный при Людовике XIII, был перлом гармонии и вкуса. Впоследствии, впрочем, в приступе безумия Фульк всю красоту разрушил.
Жил я в просторной комнате в северной части здания. Окна выходили на бескрайние луга и сотни гектар соленого озера, давшего название замку. В комнате был шифоньер с потайной лестницей внутри, спускавшейся в хозяйские покои. Проведя меня по замку, Фульк показал в подземелье клетушки наподобие тюремной камеры, где порой запирался он на несколько дней, веля передавать себе пищу в отдушину.
В замке Лак познакомился я с сестрой хозяйки, графиней Аликс Депре-Биксио, красивой, как и Зизи, но, в отличие от нее, блондинкой. По вечерам старуха Трофимова музицировала. Мы слушали ее, раскинувшись на диванах в китайской гостиной под загадочным взором золоченого бронзового Будды. Как-то я в шутку сказал Фульку, что, по-моему, у Будды дурной глаз. На другой день Фульк унес его и вышвырнул в озеро. Позднее та же участь постигла и Хуан-Инь, дивную, белой китайской эмали статуэтку, которой он особенно дорожил. Рыбаки выловили ее сетью и принесли ему, он выкинул ее снова, они снова выловили. После второго чудесного спасения он поместил ее в ящик, обложил цветами, усыпал розовыми лепестками, крепко заколотил крышкой и в третий раз погрузил в озерные воды. На сей раз навек.
В очередном бредовом порыве он собственноручно уничтожил чудный свой замок: заложил динамит и взорвал. Из каменных обломков построил два домика, для себя и детей. Жизнь его, безумная и трагическая, плачевным образом оборвалась под пулями партизан в 1944 году. «Через десять минут меня расстреляют», – писал он в патетическом прощальном письме, полученном мной после его смерти.
Зизи нелегко жилось с полупомешанным мужем, но она была ангел терпения и Фулька обожала. И то сказать: псих психом, а шарма не занимать.
Не провел я в Лаке и несколько дней, как письмо из Вены прекратило мой отдых. Приятель сообщал, что некий венский банкир готов ссудить мне крупную сумму для поддержки парижских моих предприятий, но за деньгами в Вену должен я прибыть самолично.
Покидая супругов Ларенти, я взял с них слово увидеть их месяцем позже в Кальви, куда собирался поехать с Ириной. На прощание Фульк опять уговаривал меня прогнать Педана. Он по-прежнему считал его отравителем!
Увиденная мной Вена ничего общего не имела с довоенной. В 1928 году город, прежде восхитительный, элегантный, веселый, где жизнь казалась вечным праздником, опереттой Оффенбаха и вальсом Штрауса, более не существовал. Все потонуло в вихре суеты.
Я познакомился с банкиром. Он, казалось, полон самых лучших намерений. По вопросам, какие банкир задал мне касательно обстоятельств наших, было видно, что человек он серьезный и в деле смыслящий. Договор заключили легко и почти без споров. Подписи и передачу суммы перенесли на следующий день. Стало быть, вечером того же дня уеду в Париж. Я вернулся в гостиницу окрыленный удачей – первой после долгого невезенья. Радовался я, однако, рано. На другой день, незадолго до нашей встречи, известили меня, что банкир передумал. Друг, сосватавший меня с ним, смущенно объяснил, что парижские россказни на мой счет настроили благодетеля против меня.
Настроили, так настроили. Оправдываться мне претило. Но от всех этих врагов и невзгод сил моих более не стало. Ирина была еще в Дании, и в Париже до Кальви делать мне было нечего. Я решил отправиться на несколько дней в Дивонну – лучшего места для отдыха не сыскать. К тому ж я знал, что будет мне там добрая подруга.
Елена Питтс вместе с матерью своей находилась в Дивонне на лечении. Была она русской, замужем за англичанином. Оба они умели поддержать меня в трудную минуту. Елена – высокая, стройная, всегда очень элегантная и прекрасная собеседница. Я ценил ее ум, разносторонний и тонкий. Наши вечерние беседы на террасе отеля, часто затягиваясь за полночь, стали приятнейшим моментом моей дивоннской жизни.
Мать Елены, вторым браком вышедшая за дядю своего зятя, также звалась миссис Питтс. Дама была самых строгих правил и обращенья. Сдружиться с ней я не стремился, но, дружа с дочерью, обязан был, вежливости ради, ей представиться. Решил я, что конец обеда – лучшее для представления время. Закончив обедать, я встал и направился к столику, за которым дочь и мать Питтс пили кофе. Но, как только я подошел к ним, миссис Питтс-старшая вскочила столь резко, что опрокинула на скатерть и на собственное платье чашку. Дама бросила на меня испепеляющий взгляд, повернулась спиной и вышла, сказав: «Я не подаю руки убийце».
В принципе я был с ней согласен, однако ж теперь смутился и расстроился. Попробовал я задобрить старушку, послав ей букет роз со своей карточкой, на которой написал стишки. Привожу их не без стыда:
Мадригалом я достиг обратного. Миссис Питтс возненавидела меня окончательно.
Впрочем, мои нелады с Питтс-старшей никак не отразились на дружбе с Питтс-младшей. У Елены хватило ума понять все правильно. По вечерам мы по-прежнему беседовали на террасе, и радость наших встреч ни одно облачко не омрачило.
Как только мать и дочь Питтс уехали из Дивонны, отбыл и я. Написал Ирине, что буду ждать ее в Кальви, и поехал домой. В Париже встретил старого друга, кавказца Таухана Керефова. Его и старуху Трофимову позвал с собой на Корсику. До Марселя отправились мы на автомобиле. Был у меня знакомый марселец-антиквар, у которого мог я купить недорого старинную мебель и утварь для нашего дома в Кальви. Обедая в Старом порту в бистро, услыхали мы двух отличных музыкантов, гитариста и флейтиста. Я подумал, что неплохо бы заполучить их для наших будущих вечеров в Кальви, и тотчас нанял обоих. Мы поместили их с собой в автомобиль и поехали в Ниццу, где назначил я встречу супругам Ларенти и Калашниковым, званным мной в Кальви также.
В Ницце проживала старая наша приятельница, которую знакомили мы с «профессором Андерсеном». Я и ее пригласил, сказав, что выдадим ее за королеву, путешествующую инкогнито. Обещал, что Трофимова будет ее фрейлиной, а мы все – свитой!
В день отплытия устроили ей музыку. На музыкантов, вдобавок, собралась толпа. Королева взошла на борт принародно, под звуки гитары и флейты. Я телефонировал друзьям в Кальви и просил встретить достойно, ибо везу государыню. К несчастью, плыли мы в сильную качку, и все величие с нашей государыни слетело. И тем не менее приняли ее в Кальви по-королевски. Два следующих дня осматривали мы этот дивный остров. Автомобильчик у меня был крошечный, «Розенгарт». А нас было много. Я нанял автомобиль с открытым кузовом, где разместили мы стулья и кресло для «королевы». В сем импровизированном шарабане мы ездили по Корсике. Иногда заглядывали в портовые кабачки, танцевали с рыбаками. Флейтист с гитаристом находились при нас постоянно. Порою задавал я серенады под окнами «ее величества». Она выходила на балкон и в знак благодарности махала платком.
У антиквара попалась мне прелестная безделка, из тех, о каких грезят собиратели механических игрушек: в клетке птичка-невеличка приводилась в движение механизмом и издавала соловьиные трели – в точности соловей! «Королева» наша дивилась, что соловей поет днем и ночью. «Видите, – говорил я ей, – даже и соловей признается вам в любви и ради ваших чар изменяет привычкам».
Игрушку я брал с собой на прогулки и, пользуясь «государыниной» слепотой, заводил механизм. И «государыня» вздыхала, заслышав пенье: «Мой верный соловушка прилетел за мной!»
Время летело незаметно. Ирина запоздала и приехала в день, когда уезжали все наши гости, кроме Калашниковых. В дороге она простудилась и, приехав, сразу слегла. Несколько дней спустя моя мать телеграммой вызвала нас в Рим, так как состояние здоровья отца внезапно ухудшилось. Ирина лежала с высокой температурой и переживала, что не может ехать со мной. Я оставил ее на Нону и в тот же вечер отбыл в Рим.
Матушку я нашел спокойной, как всегда в трудные минуты, но по глазам понял, как страдает она. Узнав о моем приезде, отец тотчас потребовал меня к себе. Жить ему оставалось считанные часы, но он еще был в полном сознании. В последнее это свидание неожиданная его нежность потрясла меня. Нежным мой отец не был никогда. Напротив, с детьми своими держался холодно, даже черство. В последних словах, глубоко меня возволновавших, сожалел о суровости своей, которой на самом деле никогда не было в его сердце.
Умер отец в ночь на 11 июня, без мучений, до последней минуты сохранив ясность ума. После похорон я рассчитывал побыть некоторое время с матушкой. Была она сама твердость, но боялся я, что самое тяжкое – впереди. Да и к тому ж требовалось улаживать денежные дела. Средства родительские были ограниченны, а с болезнью отца и вовсе истощились.
Но человек предполагает, а Бог располагает. Не успели отца похоронить, телеграмма от Полунина вызвала меня в Париж: сославшись на опубликованную мной книгу, дочь Распутина Мария Соловьева вчинила мне и великому князю Дмитрию иск с требованием компенсации в двадцать пять миллионов «за нанесенный ей убийством моральный ущерб». Пришлось все бросить и мчаться в Париж.
Интересы Соловьевой защищал адвокат Морис Гарсон. Наши я поручил мэтру де Моро-Джаффери.
Но за давностью событий и в виду некомпетентности суда окончилось все постановлением о прекращении дела. Да и личность истицы суду доверия не внушала. Муж ее был тот самый двойной большевистско-германский агент Соловьев, который парализовал все попытки устроить бегство царской семьи из тобольского плена.
Помогал дочери Распутина еврей Аарон Симанович, давнишний распутинский секретарь. Он и затеял тяжбу, и дал на нее деньги.
Узнав о прекращении дела, я поспешил к Ирине в Кальви. Она рассказала мне, что кальвийцы, узнав о соловьевском иске, подали протест депутату от Корсики. В то время депутатствовал г-н Ландри.
Вскоре мы уехали в Рим. Как и опасался я, матушка оказалась в ужасном состоянии. Тетя Козочка не скрывала беспокойства за ее здоровье. Вся эта газетная клевета в мой адрес, сказала она мне, суды, письма, и добрые, и злые, полученные родителями в последние месяцы, вызвали в матушке нервное истощение и ускорили кончину отца. Глубоко страдал я, слыша все это, тем более что бессилен был поправить зло, которое сам же невольно и причинил.
Я стал упрашивать матушку переехать к нам в Булонь. Перемена обстановки, любимая внучка, жившие в Париже старые подруги, с которыми она не виделась долгие годы, – такая жизнь, казалось мне, будет ей намного полезней, нежели одинокое житье в Риме.
Наконец она согласилась. Условлено было, что через несколько месяцев она переедет.
Я искал управляющего для корсиканского имения – замка и фермы. Педан мне показался вполне подходящ. К тому ж я хотел отдалить его. Не потому, что не доверял, напротив, доверял как никому. И до Фульковых наветов дела не было. Но слуга мой не терпел приказов ни от кого, кроме меня. Дерзил людям сверх всякой меры.
Теперь на смену ему нужен был камердинер. Одна приятельница порекомендовала мне русского юношу, искавшего места. Хвалила она своего протеже очень горячо, так что я просил прислать его. Гриша Столяров тотчас понравился и мне. Было во всем его облике что-то чистое и честное, вызывавшее в вас симпатию и доверие. Стоило мне на него взглянуть, увидеть внешность, манеры, прелестную детскую улыбку, я нанял его, ни минуты не колеблясь.