Дима Философов, впрочем, не играл в модные игры: он ощущал влечение к однополой любви всегда.
Обладатель «хорошенького, ангельского личика», по отзывам знавших его в ранней юности, Философов уже в петербургской гимназии Мая вызывал недоброжелательство одноклассников слишком нежной, как им казалось, дружбой со своим соседом по парте, будущим художником Константином Сомовым.
Оба мальчика то и дело обнимались, прижимались друг к другу и чуть ли не целовались у всех на глазах. Такое их поведение вызывало негодование многих товарищей. Да и учителей раздражали манеры обоих мальчиков, державшихся отдельно от других и бывших, видимо, совершенно поглощенными чем-то весьма похожим на взаимную влюбленность. Непрерывные между обоими перешептывания, смешки продолжались даже и тогда, когда Костя достиг восемнадцати, а Дима шестнадцати лет… Эти «институтские» нежности не имели в себе ничего милого и трогательного и вызывали у других учеников брезгливое негодование.
После ухода Сомова из гимназии его место в жизни Димы занял энергичный кузен Сережа Дягилев, с которым они вместе учились, жили, работали, ездили за границу. Поссорились они гораздо позднее, когда Дягилев публично обвинил Философова в посягательстве на своего юного любовника Сержа Лифаря.
Зинаида увидела Дмитрия впервые еще в 1899 году, когда она и Мережковский посетили Таормину, где жил известнейший фотограф барон фон Гледен. Дягилев и Философов были также, поскольку Гледен славился своим окружением и натурщиками, в которые попадали красивейшие из сицилийских юношей.
Фон Гледен попросил их станцевать для гостей тарантеллу.
«Из сада пахло розами, еще какими-то сырыми ночными цветами и темным, влажным теплом, – вспомнит потом Зинаида этот волшебный вечер. – Тарантеллу должны были танцевать четыре мальчика, первые танцоры Таормины. Одетые в непестрый сицилийский костюм с низко подвязанным шарфом, с короткой свободной курточкой, темноволосые и темноглазые – они все казались красавцами. От Луиджи, по обыкновению, трудно было оторвать взор – таким странным он казался со своими разошедшимися вверх бровями и хищным ртом. Мино был робкий и лукавый мальчик. Грациозный, как кошка, он делал чудеса; с молодого лица, широкого и красивого, не сходила странная, какая-то серьезная улыбка. Тревожно-тоскливое впечатление производили эти красивые качающиеся фигуры в маленькой освещенной комнате с кирпичным полом, с темной дверью в сад, полной звоном однообразно плачущей мелодии. В движениях даже Луиджи, этого юноши с лицом фавна, не было дикости непосредственного чувства, огня, как не было их в неизъяснимой музыке: в ней проскальзывала порой болезненная странность, недолгий порыв, в ней – и в движениях танцоров, бессознательно подчиняющихся власти звуков.
Все почувствовали в кончившейся тарантелле безнадежную гармонию, о которой трудно было говорить словами…»
«Безнадежная гармония, о которой трудно говорить словами» – вот что испытала Зинаида при взгляде на Дмитрия Философова. Скрывая это от самой себя (а может быть, даже не отдавая поначалу себе в этом отчета), она возжелала его именно так, как женщина желает мужчину. И как женщина отбивает возлюбленного у соперницы, так и Зинаида принялась отбивать Дмитрия у Сергея Петровича Дягилева.
В этой битве за любимого в ход шло все: склоки, сплетни, ложь (лжи было море!), угрозы, посулы… В конце концов она переманила-таки Диму к себе. Нет, в том-то и беда, что не к себе она его переманила, а к себе – и к Мережковскому, прельстив Философова, этого по-настоящему религиозного, утонченного, заблудшего юнца идеей Религиозно-философских собраний.
Тогда-то и был заключен между ними уже упоминавшийся «тройственный» союз, напоминающий брачный, для чего был совершен специальный, совместно разработанный обряд. Союз этот Зинаида, Дима и Дмитрий Сергеевич рассматривали как зачаток будущего своего рода религиозного ордена. Принципы его были следующие: внешнее разделение с государственной церковью и внутренний союз с православием, цель – установление Царства Божьего на земле. Именно деятельность в этом направлении все трое воспринимали как свой долг перед Россией, современниками и последующими поколениями. Зинаида Николаевна всегда называла эту задачу – Главное.
Что касаемо обрядов… У них была маленькая тайна. Это придумала Зинаида Николаевна. Она говорила: раз историческая Церковь так несовершенна, будем создавать новую Церковь. Такая мысль могла родиться только в голове у дамы. Они начали совершать дома некое подобие малого богослужения. Ставилось вино, цветы, виноград, читались какие-то импровизированные молитвы – это была как бы евхаристия…
Однако Дягилев тоже был не лыком шит. Немало сил потратил он на то, чтобы рассорить своего кузена с Мережковскими. Вдобавок Зинаида сама навредила себе, когда заметила взаимную склонность Димы и Дмитрия Сергеевича и попыталась повернуть событие в русло, увы, быта, а не жизни. В русло столь презираемой ею привычки! Поступила, как самая настоящая женщина…
И потеряла Дмитрия, так и не заполучив его.
Философов из Крыма чуть ли не на перекладных примчался к кузену Сереже и попросил сексуального убежища. Он даже сказывался больным, только бы Мережковские оставили его в покое! Дягилев спрятал его на своей квартире и выставил кордоны, которые пресекали все попытки Мережковского выяснить отношения. Что характерно: ни Дима, ни Зинаида не открыли Дмитрию Сергеевичу, из-за чего произошел столь внезапный, с его точки зрения, и совершенно необъяснимый разрыв.
Возненавидев Дягилева, который охранял Философова похлеще, чем Цербер – вход и выход из Аида, и обвинив в разрыве именно его, Мережковские прекратили всякие отношения с Дягилевым. Вскоре Сергей Петрович и Философов отбыли за границу.
И тут на голову «распавшейся семьи» обрушились один за другим еще два очень сильных удара. В 1903 году собрания Религиозного общества были запрещены указом Святейшего Синода, и в том же году умерла мать Зинаиды Николаевны.
И Зиночка, и ее сестры (кстати, у нее были две сестры, и обе так и не вышли замуж, как странно, да?) очень переживали смерть матери. В это время рядом с Зинаидой был Дмитрий Сергеевич – и вернувшийся из-за границы Философов (они снова сблизились, но, увы, только на тех условиях, которые предлагал Дима.) Впрочем, Зинаида готова была на все, лишь бы не потерять его. Зато с тех пор они уже не разлучались в течение пятнадцати лет.
Память о том вечере, чуть не погубившем их отношения, сохранилась только в стихах:
Да, теперь она принуждена была делать вид, будто сердце у нее острое, как алмаз…
Правду знал только ее дневник. «Мадонна декаданса» декларировала этот свой титул на людях, однако сетовала наедине с собой: «Нарочно пишу всё, весь этот цинизм… то, что себе не говорила. Грубое, уродливое, пусть будет грубо. Слишком изолгалась, разыгрывая Мадонну. А вот эта черная тетрадь, тетрадь „ни для кого“, – пусть будет изнанкой этой Мадонны… Тетрадь мерзка, потому что я несовершенна, а мысли – сами по себе. Они как бы не от меня, не мне их судить и осуждать. Я – ничего не знаю. Мое дело только выявить, что во мне есть. К этому есть внутреннее стремление, выявить „ни для кого“, но выявить…»
В тетрадях «ни для кого» заключен ее символ веры:
«Зачем же я вечно иду к любви? Я не знаю; может быть, это все потому, что никто из них меня, в сущности, не любил? То есть любили, но даже не по своему росту. Но хочу верить, что если кто-нибудь полюбит меня вполне, и я это почувствую, полюбит „чудесно“… Ах, ничего не знаю, не могу выразить! Как скучно… Да, верю в любовь, как в силу великую, как в чудо земли. Верю, но знаю, что чуда нет и не будет… Хочу того, чего не бывает. Хочу освобождения… Я люблю Дмитрия Сергеевича, его одного. И он меня любит, но как любят здоровье и жизнь. А я хочу… я даже определить словами моего чуда не могу…..Мысли о Свободе не покидают меня. Даже знаю путь к ней. Без правды, прямой, как математическая черта, нельзя подойти к Свободе. Свобода от людей, от всего людского, от своих желаний, от – судьбы… Надо полюбить себя, как Бога. Все равно, любить ли Бога или себя…»
Боже мой, бедная женщина, которая никогда, ни разу не побывала в объятиях мужчины, в его постели… Несчастная, неудовлетворенная, непорочностью своей замученная…
«Любовь нерассказуема», – изрекла она как-то.
Это не Мережковскому, это ей, Зинаиде, отомстила Афродита. Ибо ревнивы боги, а уж богини-то – подавно ревнивы и завистливы к красоте.
На прошлое она старалась не оглядываться и со своей склонностью к афоризмам выразилась на сей счет так: «Большинство людей не любит, боится лишнего взгляда в прошлое, особенно на себя в нем: а вдруг придется осознать свою ошибку?»
Чтобы не уподобиться этому большинству, Зинаида провозгласила еще пару фраз, которые среди ее современников стали крылатыми: первое: «Взывать к чуду – развращать волю». И второе: «У надежды глаза так же велики, как и у страха».
Положение обязывает, как известно. И Зинаиде, похоронившей надежду на осуществленную огненную и чистую любовь, пришлось довольствоваться тем, что ей мог предложить Дима. И развлекать себя – чем бог пошлет.
А между тем послал он не что иное, как события 1905 года.
Узнав о расстреле мирной демонстрации 9 января (Кровавом воскресенье), Мережковский, Гиппиус, Философов, Андрей Белый и еще несколько их знакомых в знак протеста устроили свою собственную демонстрацию: явившись вечером в Александринский театр (императорский!), сорвали спектакль.
С 1906 года «святая троица» жила в основном за границей, чаще всего в Париже и на Ривьере. Вернулись на родину они уже перед самым началом мировой войны – весной 1914 года.
Они отрицали любую войну, как люди сугубо религиозные. Зинаида Николаевна говорила, что война является осквернением человечества. Свой патриотизм она видела не в том, чтобы, подобно многим тогда, повсюду восхвалять силу русского оружия, а в том, чтобы попытаться объяснить обществу, куда может привести бессмысленное кровопролитие.
Гиппиус утверждала, что всякая война несет в себе зародыш новой войны, порожденной национальным озлоблением побежденного. И тем не менее она не смогла остаться в стороне от общего патриотического поветрия и устроила невероятно трогательную мистификацию, которая, без преувеличения можно сказать, скрасила фронтовые тягостные будни сотням «нижних чинов».
Вскоре после начала войны через полевые почтовые конторы из столицы в действующую армию стали поступать посылки с кисетами, бельем, перчатками и прочим нужным солдатам добром. В кисеты были вложены стихи, подписанные именами: Дарья Павловна Соколова, Екатерина Алексеевна Суханова, Ксения Яковлевна Алексеева. Непременно указывался обратный адрес: Потемкинская улица, дом 7. Понятное дело, что табак и носки были весьма кстати. Но стихи! Они немедленно получили популярность в частях, солдаты переписывали их друг у друга. Чуть позднее они были опубликованы в газетах, в том числе армейских. О них узнала Россия. На фронт полетели посылки и письма со всей страны. А в Петроград, на Потемкинскую, 7, – благодарные письма с фронта.
Приведем стихотворение из письма Аксюши Алексеевой:
Несколько сотен ответных солдатских писем пришло на Потемкинскую улицу. Вот только одно из них, адресованное Аксюше:
«Из действующей армии от Героя Ивана Кузьмича Корнеева.[3]
Здравствуй, сердечноуважаемая горячо любящая Аксюша. Шлю свой сердечный привет, от всей души желаю быть здоровой. Дорогая Аксюша, сердечно благодарны вашими подарками, которые получены все исполна. Аксюша, интересуюсь вами, и спешу вам известить ну будьте настолько любезны, Аксюша ответьте пожалуйста на мой привет, который с нетерпением ожидаю, и так как на войне интересно получить от какой-нибудь особой барышни, так как я кавалер холостой, интересуюсь особой барышней, хотя такая сичясь времечка – должен забыть всё что есть на сердце!