Пушкин - Юрий Тынянов 27 стр.


Дядя был в вдохновении. Он не называл более по именам врагов своих: Шишков был Старый Хрыч и Старый Дед. Какой?то Макаров звался у него Мараков и просто Марака.

– Библический содом и желтый дом! – сказал он и сам изумился.

Он соскочил со своего табурета и записал внезапную рифму. Сам того не замечая, в защите тонкого вкуса, дядя употреблял весьма крепкие выражения.

В соседнем нумере кончили играть – кто?то насвистывал сквозь зубы и вдруг запел вполголоса:

Старик седой, зовомый Время,
В пути весь век свой провождал

Дядя вдруг успокоился.

Он вслушивался некоторое время и с торжеством указал племяннику на стену:

– Шаликов. Шихматова стихов небось не поют.

Александр наслаждался. Ему нравилось все – ночь за окном, и дядино буйство, и песнь за стеной, и литературная война, в которой дядя участвовал. Литературные мнения дяди казались ему неоспоримыми, он был всею душой на его стороне. Наконец дядя рухнул в постель, послал его спать, и через минуту оба спали.

2

Демутовы нумера, выходившие на три улицы, их разнообразное население, горничные девушки, бегавшие по коридорам, сумрачные камердинеры, звон стаканов, вдруг раздавшийся из открытых дверей, – все в высшей степени занимало его. Глаза его вдруг раскрылись. По узенькой пятке, быстро мелькавшей по коридору, и торопливо накинутой шали он узнавал свидание. Молчаливый иностранец в угловом покое оказался скрипач и по утрам играл свои однообразные упражнения. Это был мир новый, ни в чем не похожий на Москву, на Харитоньевский переулок; ничто не напоминало ему сеней, где дремал Никита, кабинета отца, его собственного угла у самой печи. Как?то вечером, найдя у себя в вещах черствый пряник, сунутый Ариною, он вспомнил Арину, подумал и съел пряник.

Василий Львович был недоволен столицею. Жара одолевала его. С утра он садился у окна и, отирая пот, глотал лимонад. То и дело маршировали по Невскому проспекту полки, напоминая, что время военное: война с турками продолжалась без побед и поражений. Дядя читал "Северную пчелу" и роптал. Только в Париже были маскарады и карусели в честь новорожденного короля римского, а везде в других местах – пожары и пожары. Везувий то и дело опять грозил извержением. В "Европейском музее", который Василий Львович купил, желая узнать новости поэзии и моды, была статья о приготовлении сушеных щей для солдат в походах да еще одна, философическая: "Можно ли самоубийцев почесть сумасшедшими?"

– Разумеется, можно, – раздражался Василий Львович и глотал лимонад.

У Демута немилосердно драли. Утром на приказ Василья Львовича трактирному слуге принести стакан – слуга принес стакан шоколада: хозяин не давал порожней посуды. Как истый злодей, он стремился отовсюду извлекать корысть.

Дядя сказал слуге дурака и крикнул ему вслед:

– Разбойники!

В Петербурге Василий Львович, как славный франт, надеялся обновить запас английских ножичков, щипцов для мелочной завивки кудрей, напильничков для ногтей, но вскоре убедился, что ничего нет: суда не ходили по причине континентальной системы, и приходилось заворачивать кудри в папильоты. Это вызывало смех у Аннушки и прислуги, убегавших при виде барина в бумажных папильотах, отходящего ко сну. Во всем рабски следуя моде, Василий Львович купил круглую шляпу с плоской тульей и маленькими полями, отчего лицо его казалось круглым. Отправляясь гулять, он с отвращением натягивал на себя узкие панталоны и гусарские сапоги. При его тонких ногах и брюхе новая мода не шла Василью Львовичу, но все так одевались в Петербурге. Не хватало то розовой воды, то фабры, и камердинер Алексей сбился с ног. Самая кухня Василья Львовича, оказалось, отстала от века. В моде был сыр, распространявший удивительное зловоние, да воздушный пирог. Жаркое недожаривали, как те кровожадные дикари, приключения которых описывались в романах. Открылось множество блюд, которых не знал Блэз.

С утра, за завтраком, дядя заказывал обед повару, Блэз ворчал:

– Слушаю. Как угодно. Можно сбить и поставить на вольный дух, будет воздушный пирог. Оранжей, сказывают, в этом городе нет. Жаркое недожарить можно, здесь хитрости нет.

Он смотрел в сторону, обиженный и злой. Барин строго спрашивал с Блэза. Тайным его честолюбием, которое было глубоко поражено, была всегда его кухня. В Петербург он привез Блэза недаром: самый опасный соперник был устранен; опаснейшим соперником Блэза был славный повар Тардифф, который сделал баснею стол французского посла Коленкура. Ходил рассказ о семи чудесных грушах из царской оранжереи, которые два года назад купил к столу Тардифф за семьсот рублей. Царь было послал Коленкуру десять штук, но по дороге их украли и свезли в Москву. Вора нашли, забрили, а там нашлись и груши. Три груши погнили, а семь штук Тардифф купил в Петербурге за семьсот рублей. Василий Львович пожимал плечами и говорил, что все это выдумано самим Коленкуром, который сильный интриган, а что его Блэз ничуть не хуже самого Тардиффа. Теперь, после отозвания Коленкура, которое Василий Львович, не сочувствуя славе его Тардиффа, одобрял, он хотел удивить петербургских друзей скромным дарованием Блэза; он сам его создал, но оказалось, что преувеличил достоинство своей кухни. Она устарела. Он во всем шел в ногу с веком. Однажды домашний обед его был отвергнут. Анна Николаевна послала в трактир за обедом. По ночам он кряхтел: желудок донимал его, новые блюда не шли ему впрок, все было наперчено, сухо или воздушно. Таков был новый закон вкуса, и рассуждать не приходилось.

Вскоре Блэз взволновал его известием, что нигде в городе нет устриц, потому что корабли не ходят. Василий Львович еще в пути рассказывал Александру об иноземных устрицах и заглазно учил его есть их: кропить лимоном и глотать. Рот его сводило от воспоминаний. В Петербурге надеялся он в погребке достать их. Теперь устриц не оказалось. Тут Василий Львович вышел из себя.

– Нева гола, comme mon cul (как мой зад – фр.), – сказал он Александру с отчаянием однажды утром. – Нет устерсов. Английских кораблей французы не пускают, а французские запрещены указом. Вот плоды континентальной системы. Я лично знал императора Наполеона, и, признаюсь, в нем были черты почтенные. Но уж это последнее дело. Какая низость!

3

Однажды Василий Львович сказал Александру с особым выражением, которое Александр знавал и у отца:

– Сегодня мы с тобой поедем к Ивану Ивановичу Дмитриеву. Он велел сказать, что меж шестью и семью дома.

Он посмотрел на племянника и остался недоволен.

– Будь с ним, Александр, особенно любезен. Помни, что от него зависит судьба твоя.

Александр исподлобья смотрел на дядю; ничего любезного не было в лице племянника.

Василий Львович пришел мгновенно в отчаяние и озлобление; у юнца ветер в голове. Между тем дела его плохи. Аббат Николь, слышно, закрывает свой пансион; Тургенев в таких хлопотах, беготне, суете, что стал неуловим. Вообще в Петербурге каждый так занят собою, что в чужие дела вовсе не желают входить, не то что в Москве. Между тем о лицее нечего и думать; без важного покровителя туда никак не попасть. Иван Иванович Дмитриев был давний патрон семьи; связи литературные, несостоявшаяся женитьба на его сестрице Анне Львовне – все, казалось, сближало с ним Василья Львовича. Он объяснил положение дел племяннику и повторил, чтобы племянник был особенно любезен. Было бы хорошо Александру невзначай прочесть в знак внимания перед Дмитриевым что?нибудь дмитриевское: тотчас же он стал соображать, что именно. "Чужой толк" был длинен, "Модная жена" соблазнительна, апологи коротки. Он выбрал из последних творений две басни: "Бык и корова", "Слон и мышь" и, предложив племяннику прочесть, приготовился слушать. Александр все так же исподлобья смотрел на дядю и, казалось, не торопился читать басни Дмитриева. Дядя подождал и сам прочел.

Ровно к шести часам они отправились к Дмитриеву.

Дмитриев встретил их с улыбкою. Он был сед, у него было розовое лицо и косые глаза, подозрительный взгляд. Он попросил Василья Львовича извинить его: не может уделять дружбе более часу.

– Я здесь не у себя дома; дом мой в Москве, – сказал он и стал жаловаться, как видно, не впервые: – Весь в мелочных переписках, в отправлении текущих дел; этикетные выезды ко двору; закидываю непрестанно визитные карты, и все отнимает у меня часы, которые я мог бы проводить если не с пользою, то, по крайней мере, с сердечным весельем. Сколько мелочей в этой дворской науке!

Принял он их в простом домашнем платье, и сам об этом с первых же слов сказал:

– Не стыдно ли Жуковскому выдать мой портрет со звездою? Я для публики не министр, а литератор.

– Поэт, – поправил Василий Львович.

– Для поэзии потребно время, – сказал Дмитриев. – Как мой садик у Красных ворот? – спросил он с приметною грустью и тут же осведомился о Карамзине: здоров ли, почему не пишет писем и навсегда ли охолодел к поэзии?

– Какие вечера проваживали мы в Москве! – сказал он Василью Львовичу, покачав головою.

За все время он не обратил никакого внимания на Александра.

Он выражался намеренно просто, на простоту своей речи обращал большое внимание, славился этим и поэтому говорил не так, как все. Кабинет его также был убран с простотою: бюст императора у длинного стола, в углу под стеклянным колпаком статуя Фемиды с завязанными глазами, настенные простые часы, шкап с книгами да у окон большие горшки с бальзаминами и с восковым деревом – хозяин любил цветы. Но кабинет был при этом слишком просторен, а штофные обои и мягкие кресла роскошны. Дмитриев жил в казенном доме. Большие картины висели по стенам. На одной изображен был ночной пир в полутемной, тусклой роще; другая была изображение какой?то битвы.

– Иногда прихаживало мне на мысль, что рожден жить только в Москве и более нигде. Иногда здесь думаешь быть вне России.

Василий Львович тотчас пожаловался на петербургскую жизнь: нигде нет устриц, ни туалетных предметов, мелких, но весьма необходимых: все из?за того, что не ходят корабли.

Дмитриев посмотрел на него внимательно косыми глазами и пропустил без ответа его слова.

– Да, Москва, Москва, – повторил он, и на сей раз Василий Львович почувствовал, что бывший друг его – министр, занятый своими мыслями и не желающий беседовать с ним о важных предметах.

– Казалось бы, где и быть устерсам, – растерянно сказал он.

– Друг мой, – ответил наконец укоризненно Дмитриев, – если бы вы в моей отчизне, Сызрани, поели стерлядей, вы бы не вспомнили более об устрицах.

В Сызрани он не был много лет и в послеобеденные часы любил предаваться воспоминаниям. Между тем Василий Львович не мог заставить себя в Петербурге думать о Сызрани. Он приготовился поговорить о "Беседе" и начал было пофыркивать, но успеха не имел. Иван Иванович был во всем не согласен с "Беседою". До него дошли досадные слухи о насмешках: будто бы в "Беседе" приватно смеялись над названием его сборника "И мои безделки". Название имело в свое время смысл, так как Карамзин издал тогда сборник "Мои безделки". Назвав свое собрание "И мои безделки", Иван Иванович выражал свое полное согласие с Карамзиным и вместе авторскую скромность. Впрочем, слухи надлежало проверить, а пока нельзя было "Беседе" отказать в вежливости: они избрали Ивана Ивановича попечителем, наравне с Завадовским, Мордвиновым, Разумовским.

– Если они и заблуждаются, – сказал он Василью Львовичу, – то цель, однако, у них по?своему почтенная. Карамзин у них избран почетным членом.

Дмитриев был и по годам и по положению старший; будучи теперь другом Карамзина, он когда?то дружил с Державиным. Он стоял за мир в словесности.

Василий Львович сказал кстати, что новые басни Ивана Ивановича "Три путешественника" и "Слон и мышь" возбудили толки. В Москве ими объедаются. В особенности "Три путешественника" – даже не должны называться баснею, по всему это поэма.

Иван Иванович вдруг, на глазах у Александра, преобразился: косые глаза его заблистали.

– Басни – род неблагодарный, никак не дается, – сказал он с улыбкою, – язык наш неподатлив.

– А "Бык и корова"? А "Три путешественника"? – возразил дядя с укоризною.

– Точно, эта баснь, или, по?вашему, поэмка, на счету лучших моих стихотворений, – сказал небрежно Дмитриев. – Москва, видно, еще помнит меня.

Тут же Василий Львович сказал о баснях Крылова, что о них язык сломаешь; о морали их ни слова – все для приказных.

– Мужик гусей гнал в город продавать… И гурт гусиный! – Ык?гу?гнал?гугу!

Дмитриев смеялся.

– Подражательная гармония! У них в "Беседе" только и слышишь! Гусиный крик!

Тут Василий Львович осмелел и сказал, что грех Шишкову тревожить старость Гаврилы Романовича. Воображение отказывается представить, сколько хлопот причиняют ему заседания "Беседы"! По Фонтанке, говорят, ни пройти, ни проехать в дни их сборищ. Заседания вражеской "Беседы" происходили на дому у престарелого Державина, который отдал для них большую залу в своем доме. Члены "Беседы" называли это жертвою на алтарь российского слова, противники говорили, что старик рехнулся.

Постепенно все сановное исчезло в Дмитриеве. Видимо, он был чувствителен к литературным похвалам.

С глубокой грустью, покачав головой, он сказал о своем великом друге:

– Теперь он в Званке, отдыхает. Состарел. Иногда только пропоет по?старому. Но бодр. Ездит ко двору, входит во все. Критикою занят. Пишет все об оде, – сказал он со вздохом, покачав головой.

И прошептал, глядя косыми глазами в разные стороны:

– Не приведи господь пережить себя! Наконец дядя вспомнил о цели своего посещения. У него растет племянник с быстрою памятью и почитатель Ивана Ивановича; начинает кропать уж стихи.

Дмитриев посмотрел в первый раз на Александра. Казалось, ему было неприятно, что мальчик уже кропает стихи: взгляд его был суров.

– Пусть подождет заниматься рифмованием, – сказал он, – молодому лучше читать чужое, чем писать свое.

Дядя скороговоркою сказал, что привез своего племянника с тем, чтобы определить в лицей.

– Я одобряю, – сказал Дмитриев, посмотрев на часы, – это учреждение. Наконец?то начали детей обучать на отечественном языке! Не то нигде не оказывается людей, хотя немного способных к письмоводству!

Дядя, с трепетом ожидая боя часов, не решался прервать своего друга.

– Михаиле Михайлович Сперанский, как, впрочем, и граф Алексей Кириллович, в том согласны, – говорил Дмитриев. – Я тоже со временем хочу учредить в разных местах училища законоведения со всеми пособиями. Без одобрительного свидетельства я более не буду допускать стряпчих к хождению по судам. Довольно с нас невежества и ученичества.

Все литературное и авторское вдруг исчезло в нем. Никто бы не сказал, что еще тому полчаса говорили здесь о стихах.

Наконец Василий Львович попросил о прямом предстательстве за племянника.

Часы пробили семь.

Важным взглядом косых глаз Иван Иванович посмотрел на недоросля. Недоросль был кудряв, несколько сумрачен лицом, с быстрыми глазами. Любезности в нем не было.

– Я поговорю, – сказал министр, вставая, – с графом Алексеем Кирилловичем при встрече. Но он стал так увалчив, нелюдим и скользок, что предвидеть не могу, когда его встречу.

Он улыбнулся гостям, потрепал жесткой, точно деревянной, рукою Александра по голове и проводил их.

Выйдя, дядя осмотрелся кругом и сказал об улице, где жил министр:

– Мрачная местность.

Петербург казался им чужим, громадным и незнакомым городом. Дядя сердился на Александра. Племянник был нелюдим и несколько диковат. Собираясь к Дмитриеву, Василий Львович совсем иначе представлял себе это свидание.

Все шло хорошо, а расстались холодно.

Назад Дальше