Ржевская мясорубка. Время отваги. Задача — выжить! - Борис Горбачевский 29 стр.


На следующее утро я побывал в медсанбате. Рану привели в порядок. Теперь рука у меня подвешена на перевязи — сказали, на две недели. Я решил не расставаться с полком.

Чепэ

Полк упорно готовился к наступлению на Ржев. Артиллеристы удачно расправились с фабричной трубой на вражеском берегу, и мы наконец избавились от немецкого снайпера, который доставлял нам много хлопот.

Скандал разразился на следующий день после возвращения Шевченко из отпуска. На компункт приехал взбешенный комдив Поплавский с офицерами-особистами. Никто не понимал, что случилось. В штабном блиндаже комполка собрали командование и политчасть. Генерал потребовал немедленно доставить главного полкового разведчика. Шевченко тут же привели, ничего не объяснив. Он, почуяв, что запахло жареным, все же держал себя уверенно. Пока не наткнулся на свирепый взгляд генерала.

И тут произошла дикая сцена. Поплавский задал командиру взвода разведки всего один вопрос:

— Ты кто — советский офицер или дерьмо?!

Шевченко смертельно побледнел и весь сжался.

Хотел что-то сказать, видно, в свою защиту, но комдив уже надвинулся на него. Тяжелая рука генерала рывком сорвала с плеч погоны и обрушилась на верхнюю челюсть теперь уже бывшего офицера. Выплюнув с кровью зубы, он полетел на пол и заревел, как тяжелораненый зверь. Но это был не рев боли, не крик протеста — скорее мольба.

— Встать, сволочь! — скомандовал генерал.

Шевченко с трудом поднялся и тут же получил удар в нижнюю челюсть. Оцепенев, мы стояли вдоль стен блиндажа, не понимая, что же произошло, в чем обвиняют разведчика? Он же ползал, как червяк, по полу блиндажа вокруг генерала, механически повторяя одно:

— Простите, простите…

От отчаяния, боли, ужаса он не решался встать на ноги, страшась вновь получить генеральский удар. Червяком добрался до генеральских сапог, попытался обнять их. Поплавский брезгливо поморщился. Последовал новый удар, сапогом в лицо. Отлетел червячок в угол и сжался в комок. Оглушенный, растерянный, он уже мало что соображал, его била дрожь, он мог только скулить. Господи, сколько же может продолжаться эта кровавая расправа?! На кого она рассчитана? Я не малокровная девица, в валерьянке не нуждаюсь, но было не по себе. В этот момент в мертвой тишине громко, как приговор, прозвучал голос генерала:

— Человек без характера — не человек, а ничтожество! Этот мерзавец совершил преступление. Будем его судить. Он замарал офицерскую честь. Извините меня, я спешу. Прошу командира полка проводить меня до машины. Вам все доложит командир дивизионной разведки.

Особисты ухватили Шевченко за руки, вытащили еле живого, окровавленного из блиндажа и увели прочь.

Капитан Мищенко был краток:

— Генерал почему-то поверил вашим разведчикам. Доложил в армию, оттуда рапорт пошел во фронт. Там всегда перепроверяют данные, у фронта своя агентура в тылу противника. Так вот, стало известно, что немецкая часть, якобы стоящая перед нами, в настоящее время находится во Франции. Никакого обер-фельдфебеля ваш Шевченко и в глаза не видел. Все якобы захваченные «игрушки» вытащены его разведчиками из полкового обоза, в котором тайно хранились после летнего наступления. Взвод вашей полковой разведки по приказу комдива возглавит новый командир. Вопросы есть?

Все молчали.

Через два дня на командном пункте полка собрали офицеров. Нас всех построили в каре. Особисты привели Шевченко и поставили в двадцати шагах перед строем. Председатель военного трибунала дивизии, подполковник, прочел приговор. Комполка вызвал из строя офицера, штабиста-майора, и, вручив ему автомат, приказал:

— Исполняйте!

Приговоренный к расстрелу в отчаянии упал на снег и, стоя на коленях, весь опухший, почти беззубый, шамкая, со слезами выкрикивал несвязные слова, до последнего надеясь на милость:

— Не убивайте… искуплю кровью… Ради детей… Не убивайте!..

Вдруг вспомнил: у Шевченко было обручальное кольцо, точно помню, я видел его в тот вечер, когда генерал расправлялся с мошенником. Теперь его не было на пальце.

Прозвучала автоматная очередь. То ли руки у штабиста дрожали, то ли он поступил так намеренно?.. Приговоренный был еще жив. Он уже ничего не видел, не понимал, что с ним происходит, подняться не смог, пополз, что-то бормоча беззубым ртом, весь в крови, пытаясь добраться до стоящих в строю офицеров: дали бы волю, он всем сапоги облизал. Но воли такой ему не дали. Быстрыми шагами подошел комполка и выпустил из пистолета несколько пуль. На окровавленном снегу замерло скорченное бездыханное тело.

Впервые я присутствовал при публичной казни — да еще однополчанина, боевого товарища-офицера, но жалости к Шевченко я не испытывал, как, вероятно, и остальные; всех занимал один вопрос: зачем комвзвода так поступил, неужели не понимал, что рано или поздно его разоблачат? Втянул в авантюру, погубил двух молодых ребят. Посчитал себя хитрее, умнее остальных. Безумец!

Сразу после происшествия меня вызвал к себе Груздев. Не предложил сесть, старался не глядеть в мою сторону; мы оба молчали, словно пришли с похорон.

— Твой первый серьезный прокол. В том, что произошло, есть и твоя вина, оба сержанта-мерзавца — комсомольцы. Ты хоть знаком с ними?

— Да. Я забрал у них комсомольские билеты.

— Их судьба уже решена: обоих осудили и отправили в штрафную роту. Не хватает тебе проницательности, старший лейтенант, на политической работе это важно, ты должен…

Я молчал, слушал комиссара, он говорил со мной на особистском языке, фактически требуя превратить каждого комсомольца в доносчика. В эти минуты я возненавидел комиссара. Но что я мог? Развернуться и покинуть блиндаж? Тяжело вздохнув, сжав кулаки, я ответил:

— Учту ваши замечания.

В политчасти ни Степаныч, ни Михалыч о разговоре с Груздевым не спросили; один, как всегда, попивал чаек, углубившись в чтение, другой, сидя на койке, чистил мундштук. Ну и ладно. Я сбросил сапоги, ремень и улегся. Сколько всего навалилось за какие-то несколько дней! Дикая расправа комдива с Шевченко. Ужасное расстрельное действо — не дай бог такое увидеть и пережить! Теперь еще комиссар… Мысли не отпускали. Зачем мой сверстник — офицер, с двумя наградами, разведчик — элита армии, так поступил? По глупости, молодости? Возможно, как я узнал, все слишком легко ему давалось в жизни? Никаких препятствий ни в детстве, ни в школьные годы. Закончил военное училище, с ориентацией на разведку, — сразу доверили взвод полковой разведки. Вольный казак! Пару раз повезло — взял «языка». Стоп! Стараюсь припомнить: вроде бы всякий раз он недотаскивал «добычу» с чужой территории. Вот как! Неужели никто не обратил на это внимания? Значит, обман уже какое-то время длился, и он подумал, что и на этот раз облапошит начальство.

— На следствии сержант из разведвзвода показал, что в одну из операций они забрели в болото, где пролежали более суток: «Среди нас был тяжелораненый. По приказу командира мы его оставили, обещав прислать санитаров. Но не прислали». Странно это: Шевченко не берег своих солдат. Не свойственно такое настоящему разведчику. Для любого в разведке это святое, а уж для командира!.. Даже погибшего, не говоря о раненом, разведчики обязаны вынести к своим.

В разведке человек может быстро отличиться. Это особенно привлекало людей с судимостью, а их у нас хватало. Отличился — сразу на тебя подают бумагу о снятии судимости. Шевченко не хотел брать «меченых», как говорили о солдатах с подмоченным прошлым. Почему?

Как могли поставить командовать взводом разведки, а это опора полка, такого человека — неумного, с молодцеватым нахрапом, с невыразительным лицом, хитрыми глазами, лишенного логики, но с апломбом? Как такой ядовитый гриб мог стать разведчиком? Зато — крепыш, сильные руки и бегает быстрее зайца, зубы острые, стальные, перережут любую проволоку, ко всему — храбрец, лишенный страха. Может быть, эти психологические и физические качества перевесили остальное? Определенно, у кого-то случилось затмение ума, у того, кто жил сегодняшним днем, спешил во всем, мало задумывался о человеке — каков он?..

Из записок комсорга Толи Разумова

Вечером, сидя в блиндаже политчасти, мы пили чай и обсуждали последние события. Я долго не спрашивал о подробностях гибели Толи, ждал, что Степаныч или Михалыч сами расскажут. Но они молчали. Вероятно, берегут мои нервы, думал я. В тот вечер я спросил. Степаныч, видимо, заранее приготовил ответ:

— Разумов погиб во время случайного артобстрела. Под твоей койкой лежит его походный чемоданчик — открой, погляди.

Я достал из-под койки старенький чемоданчик. В нем оказалось несколько пакетов, перевязанных тесемками. В одном были письма из дома (со временем я отправил их Толиной матери). В другом находились мелко исписанные карандашом тетрадные листки — наброски мыслей, раздумья, короткие записи о встречах с людьми. В тонком зеленом пакете, лежавшем на дне чемодана, оказалось семь мелко исписанных листков. Я углубился в чтение. Прочитав эти странички, я подумал, что когда-нибудь обязательно постараюсь опубликовать их как память о погибшем комсорге Толе Разумове. Что и выполняю.

7000 шагов в бессмертие

История эта произошла под Новый, 1942 год в осажденном Ленинграде. О ней мало кто знает. Все же по отдельным крупицам, ставшим известными, постараюсь ее реконструировать, не отрываясь от правды времени…

Жесткий морозный день, раннее хмурое небо не обещало ничего хорошего. Пятеро далеко не молодых мужчин, одетых во что попало, лишь бы помогало согреться, собрались на Сенной площади, в большинстве они жили поблизости. Трамваи давно не ходили.

Один, помоложе и покрепче, притащил с собой сани. Бережно уложил на них тощенькие холщовые мешочки, в каждом лежала дневная пайка хлеба — 125 грамм, лепешки из жмыха и несколько тонких кусочков кожи, срезанных с брючного ремня (ленинградцы давно уже подпоясывались веревочками) — пососешь кожу и ненадолго притупится острота голода.

Старший подал знак. Двинулись в путь. Куда? Зачем? Об этом их никто не спрашивал, а они речей не произносили. Шли медленно, бережно поддерживая друг друга. Впереди шел старший, опираясь на палку — одну на всех пятерых. Его лицо, как и остальных, было скрыто под шерстяным шлемом.

Вот и Сенной рынок. Еще совсем недавно все здесь шумело человеческими голосами, воркованием птиц, гремели трамваи, воздух пьянил запахами — цветов, меда, горячего хлеба, соленых огурцов. Все исчезло. Смолкли человеческие и птичьи голоса, прилавки похоронены под грязным слежавшимся снегом, настежь открыты двери павильонов.

Дома, запущенные, покрытые копотью, встречали их полутемными окнами, за которыми исчезли даже тени какой-либо жизни… В этом доме жила Сонечка Мармеладова, рядом когда-то находился трактир, в котором Сонечка встретилась с Раскольниковым, неподалеку и обиталище старухи-процентщицы…

Огромные витрины Апраксина и Гостиного дворов.

Оба здания без стекол, в забитых оконных переплетах остатки грязных досок — все деревянное растащено на топливо. Вокруг — грязный снег, перемешанный с мусором. Вроде те же знакомые улицы, переулки, дома, но без людей все кажется неестественным, чужим. Все они родились в этом городе — «пышном, горделивом», с его «красой и дивом»…

Через каждую тысячу шагов останавливались передохнуть. После двух тысяч — саночник доставал замороженные лепешки и хлебную корочку. Медленно жевали и брели по мостовой дальше. На полупустых улицах никто не обращал на них внимания, словно двигались не живые существа, а привидения. Редкие встречные заняты собственными делами: кто-то вез на санках ведро или банки с водой, почерпнутой из Невы или канавки — водопровод давно замерз, не работал; кто-то тащил на досках, самодельных тележках умерших — умирало каждый день до четырех тысяч горожан, погибать начали еще в ноябре, когда в четвертый раз снизили продуктовую норму, а после пятого понижения, ближе к зиме, наступила катастрофа.

Пятерка уходила все дальше от Сенной площади. Перешли Невский. Где-то в дальнем его конце показалась, блеснув, Адмиралтейская игла… Добрались до Пассажа, опять разбитые витрины… Чудесная кондитерская «Норд», недавно знаменитая, — своими тортами она прославилась на всю страну. Теперь она тоже закрыта, но, несмотря на мороз, у дверей собрались и стоят люди, сейчас здесь продуктовый магазин, где в редкие счастливые дни удается отоварить карточки.

Шли обледенелыми мостовыми. Между снежными горбами. Лед некому было соскоблить. Ступали осторожно, старались обойти опасные места. Шли, не обращая внимания на близкие глухие взрывы. Шли, направляемые одной мыслью: ДОБРАТЬСЯ! собрав еще теплившиеся силы, и УВИДЕТЬ ЕГО! — ПУШКИНСКИЙ ДОМ НА МОЙКЕ, 12, где ПОЭТ прожил свои последние годы, где ОН скончался.

Колючая стужа заползала под одежду, уберечься, сохранить остатки тепла делалось все труднее. Шла первая, самая тяжелая блокадная зима; те, кому посчастливилось пережить ее, до конца дней своих не забудут это страшное время.

…Кажется, пройдено больше половины пути. Чуть-чуть глянуло солнышко. «Как хорошо на свете, — подумал один. — И зачем столько зла, боли, страданий…» Очень хотелось поделиться с друзьями, но он промолчал. Говорить не положено — так решили. Если кто-то не выдержит и упадет, остальные пойдут дальше, — об этом тоже договорились. Жутко представить подобное. Но такова реальность, и все это понимали. Они знали, что, может быть, идут дорогой в один конец. Но обдуманно примирились и с этим.

Третья и четвертая тысячи шагов оказались самыми тяжелыми. Ноги деревенели, плохо слушались — казалось, еще немного, и безнадежно прекратят повиноваться…

Пятая тысяча прошла полегче, хотя голод вызывал ужасные судороги, туманил мозг; слезились глаза. Но они продолжали двигаться. Теперь уже недалеко…

Прошли закрытый Дом книги с удивительным глобусом на крыше. Сколько воспоминаний навеяла эта встреча. И каких! Ведь это был их второй дом. Всякий раз здесь их ждал пир — малый или великий. Один припомнил, как чудом приобрел с рук книгу-малютку — томик «Евгения Онегина», знаменитое суворинское издание 1911 года. Какая находка для книголюба — что бриллиант, на всю жизнь! Другому случайно достался однотомник Пушкина — юбилейное издание небольшого тиража! Третий подумал про «Книгу о вкусной и здоровой пище», изданную в довоенные годы. Четвертый, заядлый охотник и рыболов, собрал целую библиотеку о своем увлечении и так ею гордился. Пятый создал уникальную коллекцию книг о водопадах, ставшую всемирно известной…

Наконец, угол Мойки. Повернули на набережную. Осталась совсем малость до места, куда они приходили каждый год в траурные дни поэта. Сегодня они пришли раньше, но разве это так важно?..

Здесь уместно сказать следующее. Меньше всего они думали о геройстве. Их путешествие скорее можно назвать безумством. Но, поразмыслив, я расценил их поступок иначе. Они шли к последнему очагу поэта не попрощаться с жизнью — но обрести в своем необыкновенном приключении новую крепость сердца. И может быть, желая того или нет, они показали своим согражданам, что человек — не такое уж бессильное существо.

И они дошли.

Весь в белом и будто внезапно глазам их предстал такой знакомый, родной трехэтажный дом, парадный подъезд, двери, куда входил ОН… Все заколочено, заснеженно. И полное безмолвие. Никто их не ждал. Никто их не встретил. Не увидел эти измученные лица, глаза. Не ощутил слабого, но радостного биения их сердец.

Они остановились. Образовали полукруг. На несколько секунд сняли шлемы. Чтобы выразить признательность. Благодарность. Они низко поклонились своему кумиру. И вдруг — о чудо! Сквозь усталые бледные облака теплым сиянием пробились неяркие лучи солнца и осветили все тринадцать окон Пушкинского Дома! А в сером, налитом свинцом небе вдруг открылось мерцающее светом пространство, и в яви или воображении этих еле живых, голодных, замерзших людей возникло ошеломляющее зрелище: оттуда, из этой светящейся высоты, навстречу им стремительным вихрем на своем гордом могучем коне промчался неистовый Медный Всадник!

Назад Дальше