«В моей бедной душе до сих пор, – писал он хозяйке Бабкина в октябре из Москвы, – нет ничего, кроме воспоминаний об удочках, ершах, вершах, длинной зеленой штуке для червей… […] Не отвык еще от лета настолько, что, просыпаясь утром, задаю себе вопрос: поймалось что-нибудь или нет?»
В ранних рассказах Чехова не раз встретим рассуждения героев о том, что «для всякой рыбы своя умственность есть: одну на живца ловишь, другую на выползка» («Мечты», 1886), что «окунь, щука, налим завсегда на донную идет, а которая ежели поверху плавает, то ту разве только шилишпер схватит» («Злоумышленник», 1885).
«– И, господи, что оно такое за удовольствие! Поймаешь налима или голавля какого-нибудь, так словно брата родного увидел» («Мечты»).
«Куда бы не приезжал Антон Павлович, – вспоминал И. А. Белоусов, – его прежде всего интересовала вода – реки, пруды, озера, где бы водилась рыба. Недаром он не раз говорил мне: “Я думаю, что многие лучшие произведения русской литературы задуманы за рыбной ловлей”».
В 1884 году Чехов опять работает в Чикинской больнице, через день ведя прием; выезжает на судебно-медицинское вскрытие (возможно, это был не единственный случай); в течение двух недель в Звенигороде заменяет уехавшего в отпуск земского врача, принимает в день по 30—40 больных. Пришлось ему посещать и заседания уездных съездов, близко познакомиться с уездной чиновничьей жизнью.
Этим же летом появилась первая книжка Чехова – «Сказки Мельпомены», куда вошли его рассказы, связанные с театром. «Театральный мирок» – «газета литературно-театральная» – отозвалась одобрительно. Другие газеты тоже хвалили за живость, «юмор без натуги».
4
Три лета (1885—1887) Чехов вместе с семьей провел в трех верстах от Воскресенска, в Бабкине, имении Киселёвых, с которыми Чеховы познакомились благодаря Ивану Павловичу, у них репетиторствовавшему.
«Нанял я дачу с мебелью, овощами, молоком и проч., – писал Чехов Лейкину в конце апреля 1885 года. – Усадьба, очень красивая, стоит на крутом берегу… Внизу река, богатая рыбой, за рекой громадный лес, по сию сторону реки тоже лес… […] Вокруг усадьбы никто не живет, и мы будем одиноки… Киселев с женой, Бегичев, отставной тенор Владиславлев…»
А. С. Киселев был племянником русского посла в Париже, известного дипломата графа П. Д. Киселева. Его жена, М. В. Киселева, была внучкою просветителя Н. И. Новикова и дочерью бывшего директора московских императорских театров В. П. Бегичева.
Чехов с юности был знаком со многими литераторами, художниками. Но они помещали свои рассказы, стихи, рисунки в «малой» прессе, актеры играли в театре М. В. Лентовского, на провинциальной сцене. Встречи с представителями «большого» искусства – Ермоловой, Лесковым – были мимолетны. В Бабкине Чехов впервые близко сошелся с людьми другого круга, другого воспитания, которые не приходят в восторг от «рукопожатия пьяного Плевако», спокойно, как об обычном, рассказывают о беседах с А. Н. Островским, А. С. Даргомыжским, П. И. Чайковским (Чайковский когда-то даже делал предложение М. В. Киселевой). То, что в среде разночинной богемы Чехов видел редко – изящество, манеры, вкус, – здесь было естественной нормой аристократического поведения. С пристальным вниманием и симпатией вглядывался он в этих людей, представителей тогда уже уходящего мира. Они были обречены, он отчетливо это понимал. Но в этом была их слабость; он всегда был на стороне слабых. И написанный с Бегичева – аристократа, красавца – Шабельский в «Иванове», и связанный с этим же прототипом Гаев, при всей их карикатурности, нарисованы с печальным сочувствием.
Обитатели Бабкина много музицировали. Владиславлев пел глинковский репертуар, М. В. Киселева была ученицей Даргомыжского – звучали его романсы. Пели и Чайковского – «Евгений Онегин» был еще новинкой. Вечера по традиции заканчивались 14-й сонатой Бетховена – при лунном свете. Вся эта музыка позже зазвучала в произведениях Чехова («Припадок», «После театра», «Рассказ неизвестного человека», «Моя жизнь» и многие другие). Спорили об искусстве, обсуждали литературные новинки. Все это было интересно, профессионально – кроме этого, они ничем больше не были заняты, это и было их дело, которому они отдавали все душевные силы. Но остается загадкой, каким образом во всем этом ухитрялся принимать участие Чехов, при постоянной напряженной работе и огромной продуктивности.
Устраивали юмористические суды – над Левитаном (он жил сначала неподалеку, а потом переселился в Бабкино), над Николаем Чеховым как нарушителем «питейного устава». На столе стояли конфискованные бутылки с наливкой – как вещественное доказательство; члены суда их тщательно пробовали. Антон Павлович, одетый в шитый золотом бегичевский мундир, который подходил ему по росту, но был свободноват, выглядел очень внушительно, его вопросы свидетелям и подсудимым вызывали непрерывный хохот зрителей. В благодарность Бегичеву разрешали надевать для танцев (которыми дирижировал тоже Антон Павлович) студенческий мундир Михаила, который тому был настолько узок, что танцевать можно было – к общему веселью – только расставив руки несколько в стороны. Разыгрывали шарады – рядились эфиопами, турками. Катались на лодках и на ослах. Писали пародии, шутливые рецензии. И Чехов написал пародию на современные женские романы – «Любовь без зыби»: «Был полдень… Заходящее солнце своими багряно-огнистыми лучами золотило верхушки сосен, дубов и елей… Было тихо; лишь в воздухе пели птицы, да где-то вдали грустно выл голодный волк…»
Писал он и стихи в духе фольклорных нелепиц (теперь бы сказали: поэзии абсурда):
Купила лошадь сапоги,
Протянула ноги,
Поскакали утюги
В царские чертоги.
Сказал карась своей мамаше:
«Мамаша, дайте мне деньжат».
И побежал тотчас к Наташе
Купить всех уток и телят.
Но именно к Бабкину относятся единственные у Чехова лирические стихотворные строки:
Милого Бабкина яркая звездочка!
Юность по нотам allegro промчится,
От свеженькой вишни останется косточка,
От скучного пира – угар и горчица.
Правда, и здесь он к концу не удержался от легкой иронии да еще и добавил снижающее примечание: «В минуты идиотски-философского настроения».
Ему не была свойственна поза труженика с нахмуренным челом. Он не делал выговоров отвлекавшим. И сам все время отвлекался – на гостей, на рыбалку, на грибную охоту. Но часто в самый разгар веселья – и в бабкинской гостиной, и на Якиманке, и на Садово-Кудринской – он вдруг вставал, уходил к себе. Впрочем, скоро возвращался.
«Он всегда думал, всегда, всякую минуту, всякую секунду. Слушая веселый рассказ, сам рассказывая что-нибудь, сидя в приятельской пирушке, говоря с женщиной, играя с собакой – Чехов всегда думал. Благодаря этому он иногда сам обрывался на полуслове, задавал вам, кажется, совсем неподходящий вопрос и казался иногда даже рассеянным. Благодаря этому он среди разговора присаживался к столу и что-то писал на своих листках почтовой бумаги; благодаря этому, стоя лицом к лицу с вами, он вдруг начинал смотреть куда-то вглубь себя…» (В. А. Тихонов).
В работу он включался мгновенно, не разрешая себе роскоши раскачки. Жестокая школа юмористического многоописания и писания к сроку – независимо от настроения, здоровья, условий, времени суток – выработала литературного профессионала высокого класса.
Рассказ «Егерь» (1885), очень выверенный литературно (некоторые критики даже считали его сознательной полемикой автора с тургеневским «Свиданием»), Чехов написал в купальне, лежа на животе на полу, карандашом; тут же, не переписывая, заклеил в конверт и по пути домой занес на почту. «Сирену» (1887) автор, по собственному его признанию, написал без единой помарки, поставив этим своеобразный личный рекорд.
Рассказ обычно сначала долго обдумывался – во время езды на извозчике в дальние концы, рыбной ловли, в грибном лесу и, наконец, во время хождения из угла в угол по комнате. Потом он писал не отрываясь. Если дело шло и рассказ был короткий, он мог быть занесен на бумагу за два – два с половиной часа (так сочинен рассказ-монолог «О вреде табака», 1886, – написан «наотмашь»). В представлении молодого Чехова это был идеальный вариант, каковой удавалось осуществить далеко не всегда. «Начал я рассказ утром, – излагал он Лейкину историю писания “Отравы” (1886), – мысль была неплохая, да и начало вышло ничего себе, но горе в том, что пришлось писать с антрактами. После первой странички приехала жена А. М. Дмитриева просить медицинское свидетельство; после 2-й получил от Шехтеля телеграмму: болен! Нужно было ехать лечить… После 3-й страницы – обед и т. д. А писанье с антрактами то же самое, что пульс с перебоями».
И тем не менее к свидетельствам мемуаристов и утверждениям самого Чехова о том, что он не перебелял своих рассказов, надо относиться осторожно. Есть свидетельства и другие. Так, когда в октябре 1885 года на почте пропал отправленный Лейкину рассказ «Домашние средства», то Чехов послал его снова – очевидно, имея черновик. Сохранившиеся немногие рукописи ранних лет показывают тщательную работу над словом. Воспроизводя свидетельство о «беловом» исполнении «Сирени», не стоит забывать другое: по словам того же мемуариста, небольшой рассказ этот писался целый летний день.
Профессионализм был и в разнообразии жанров. Перепробовал все, шутил Чехов, «кроме романа, стихов и доносов». Стихи, правда, как мы видели, он тоже пробовал писать. Как, впрочем, и роман.
5
В течение двух лет (с перерывами) Чехов вел постоянное фельетонное обозрение «Осколки московской жизни» в журнале «Осколки».
О чем он писал? О крушении на железной дороге, страховании скота от чумы, об Академии художеств, канализации, о колокольном звоне, порядках в Зоологическом саду, о московских увеселительных заведениях, о грязи на фабриках, о собачьем вопросе и собачьем приюте, о жизни мальчиков-приказчиков, о театрах, о питьевой воде…
Что здесь было исходным – журнальный заказ или собственные устремления молодого автора? Так или иначе, но в сферу его систематических и теперь уже профессиональных наблюдений попадал тот самый разнообразный разветвленный быт, который так плотно окутывает его героев, пронизывает их жизнь, определяет ее и строит.
Много наблюдений и сведений самого разного толка – над судопроизводством, психологией подсудимых, административными порядками провинциального города – вынес Чехов со Скопинского процесса 1885 года – о многомиллионных хищениях в городском банке г. Скопина Рязанской губернии. Чехов сам вызвался писать в «Петербургскую газету» отчеты, целодневно в течение более двух недель присутствовал на заседаниях суда.
Темы были везде – стоит только посмотреть на толпу у пожарной каланчи, войти в аптеку, в трактир, сесть в вагон конки. К этому Чехова приучили юмористический журнал и газета.
В рассказах его «крестного батьки», Н. Лейкина, действие происходит, как видно даже по заглавиям, – «В вагоне и на империале», «В парикмахерской», «У церкви», «У доктора», «В конторе найма прислуги», «У ледяного катка».
«Это было время, – вспоминал хорошо знавший молодого Чехова литератор А. В. Амфитеатров, – той немой, бесшабашно-резвой, чтобы не сказать – шалой производительности, когда Антон Павлович на вопрос, откуда он берет такую пропасть тем для рассказов, весело усмехался:
– Да вот у вас пуговица на жилете болтается, того гляди потеряете. Хотите, присяду и напишу рассказ о вашей пуговице?»
Было изменено само представление о том, что есть тема для рассказа. Но если сценки Н. Лейкина, И. Мясницкого, И. Волгина, И. Вашкова, А. Герсона, А. и Д. Дмитриевых, Ф. Кугушева, А. и Н. Пазухиных, А. Подурова, А. Ястребского и многих прочих были действительно сценкой, фрагментом, занимательным эпизодом, не претендовавшим на художественное обобщение, то чеховские сценки, оставаясь внешне эскизами, «картинками», эпизодами, становились такими эпизодами, которые закрепляли важные этапы внутренней жизни человека, фиксировали существенные моменты в движении чувства, в личности человека в целом. Они становились законченными художественными образованиями, разрешавшими свою художественную задачу. И их композиция, с традиционной точки зрения кажущаяся незавершенной (отсутствие фабульного конца), на самом деле таковою не является, как не является незаконченным «фрагмент чувства» – лирическое стихотворение большого поэта.
Просмотрев рассказы Чехова первых пяти лет, можно убедиться, что трудно назвать тот социальный слой, профессию, род занятий, которые не были бы представлены среди его героев. Крестьяне и помещики, приказчики и купцы, псаломщики и священники, полицейские надзиратели и бродяги, следователи и воры; гимназисты и учителя, фельдшера и врачи, чиновники – от титулярного до тайного, – солдаты и генералы, кокотки и княгини, репортеры и писатели, дирижеры и певцы, актеры, суфлеры, антрепренеры, художники, кассиры, банкиры, адвокаты, охотники, кабатчики, дворники… Рождался писатель, у которого не было какой-то одной, определенной сферы изображения, очерченной четкими границами, – писатель универсального социального и стилистического диапазона.
В читательском сознании сосуществуют два Чехова: автор «Толстого и тонкого», «Хамелеона», «Лошадиной фамилии», «Жалобной книги» – и автор «Скучной истории», «Дома с мезонином», «Дамы с собачкой». Кажется: что общего между ними? Так думали уже современники. «Трудно найти какую-нибудь связь, – писал в 1897 году Н. К. Михайловский, – между “Мужиками” и “Ивановым”, “Степью”, “Палатой № 6”, “Черным монахом”, водевилями вроде “Медведя”, многочисленными мелкими рассказами».
Меж тем связь эта тесна; роль «юмористического» прошлого в создании новаторского художественного мышления Чехова значительна.
В ранних его вещах – как бы первые наброски, силуэты будущих вошедших в литературу героев: Бугров («Живой товар», 1882) – Лопахин («Вишневый сад», 1903); Топорков («Цветы запоздалые», 1882) – Ионыч («Ионыч», 1898); токарь Петров («Горе», 1885) – гробовщик Яков («Скрипка Ротшильда», 1894). Таких пар немало.
Многие художественные принципы, выработанные в первое пятилетие работы, навсегда останутся в прозе Чехова.
Никаких предварительных подробных описаний обстановки, экскурсов в прошлое героев и прочих подступов к действию – оно начинается сразу. Разговор героев, считал Чехов, «надо передавать с середины, дабы читатель думал, что они уже давно разговаривают» (письмо Л. А. Авиловой, 21 февраля 1892).
Отсутствуют развернутые авторские рассуждения, они всегда сжаты (там, где есть вообще).
В ранних же опытах – истоки знаменитых чеховских пейзажей.
Можно было бы показать «юмористическое» происхождение и многих известных особенностей чеховской драматургии – таких, как не связанные с действием или бессмысленные реплики персонажей, как напоминание ими друг друга и многое другое.
В основе сюжета юмористического рассказа лежит не биография героя или решение какой-то общей проблемы, но прежде всего очень определенная бытовая коллизия, ситуация. Герой попадает не в ту обстановку (вместо своей дачи – в курятник), героя принимают за другого (проходимца – за лекаря), простое, обыденное действие приводит к неожиданным результатам (человек умирает из-за того, что чихнул в театре) – все это коллизии, построенные на повседневных бытовых отношениях. Вне и без них не может существовать юмористический рассказ. Он может обладать глубоким содержанием – но оно надстраивается над этой предельно конкретной ситуацией.
В ранних рассказах Чехова эта ситуация обозначается в первой же фразе. Мы еще почти ничего не знаем кто, но нам уже сообщено, где и что.
«На вокзале Николаевской железной дороги встретились два приятеля: один толстый, другой тонкий» («Толстый и тонкий», 1883); «У отставного генерал-майора Булдеева разболелись зубы» («Лошадиная фамилия», 1885).
В поздней чеховской прозе ставятся сложнейшие общественно-психологические проблемы. Но они опять-таки не обозначаются автором прямо, как центральные в сюжете. Сюжет не строится вокруг какой-либо из них, как у Достоевского, или вокруг истории героя, как у Тургенева, Гончарова. В основе по-прежнему оказывается конкретная жизненная ситуация, тоже часто называемая сразу: «Андрей Васильевич Коврин, магистр, утомился и расстроил себе нервы» («Черный монах»); «Говорили, что на набережной появилось новое лицо: дама с собачкой. Дмитрий Дмитрич Гуров, проживший в Ялте уже две недели и привыкший тут, тоже стал интересоваться новыми лицами. Сидя в павильоне у Верне…» («Дама с собачкой»). Можно бы сказать, что все вопросы всегда решаются в чеховском произведении на некоем бытовом фоне, но это было бы неточно: быт не фон, не задник сцены, он внедряется в самую сердцевину сюжета, сращен и переплетен с ним.