Антон Павлович Чехов - Александр Чудаков 6 стр.


– Какое шаблонное, стереотипное начало! – воскликнет читатель. – Вечно эти господа начинают роскошно убранными гостиными! Читать не хочется!

Извиняюсь перед читателями и иду далее» («Марья Ивановна», 1884).

В одной из своих дебютных пародий Чехов высмеивал употребляемые в современной литературе непременные «портфель из русской кожи, китайский фарфор, английское седло, револьвер, не дающий осечки» («Что чаще всего встречается в романах, повестях и т. п.», 1880).

Однако в его повестях этого времени – «Живой товар», «Цветы запоздалые», «Зеленая коса» (все 1882 г.) – находим некоторое влияние ее описаний, ее сентиментального тона, ее сюжетных схем.

«Малая» пресса – паноптикум, или холодильник, литературных форм: перестав быть живыми в большой литературе, в массовой они в «замороженном» виде или как восковые копии могут сохраняться удивительно долго. Так, еще и в 80-е годы в «малой» прессе можно было свободно встретить и романтические, и даже сентименталистские стилистические и жанровые осколки – в сочинениях, например, Е. Вернера, Е. Дубровиной, А. Доганович-Кругловой, В. Прохоровой, Г. Хрущова-Сокольникова.

Находились литераторы, творчество которых целиком укладывалось в подобные сентиментально-романтические рамки. Таким был, например, Н. А. Путята (1851—1890), печатавшийся в основном в «Московском обозрении», «Мирском толке» и «Свете и тенях». Основным жанром, в котором он работал, был «набросок» – небольшой рассказ на темы одиночества, гибели надежд, смерти и т. п., выдержанный в повышенно эмоциональных и сентиментальных тонах, с романтически-трафаретной лексикой и многозначительной символизацией. «И в самом деле – я один. Один, среди тысяч страждущих. Неужели оставить начатое? Конечно, никогда! Никогда! Никогда!» – «Мечты и действительность», 1878. (С H. А. Путятой, как, впрочем, почти со всеми выше поименованными литераторами, Чехов потом познакомится лично.)

Эти формы, явившиеся через полвека после ухода из большой литературы, трудно назвать даже эпигонством – это именно своеобразная литературная консервация в недрах «малой» прессы.

В стихах и прозе местных литераторов, печатавшихся в «Азовском вестнике», Чехов-гимназист мог найти полный набор шаблонов романтической фразеологии, часто вперемешку с «гражданскими мотивами»: «дни блаженства» и «упоенье неги», «безумные мечты» и «радость битвы», «отрадный свет идеала» и «удар судьбы». В рассказах попадались и «золотые лучи заходящего солнца» – совсем как знаменитое начало романа Веры Иосифовны из «Ионыча».

Систематическим чтением этой литературы объясняется такое хорошее знакомство Чехова с ее стилистикой, ее приемами, ее словарем. Им же объясняется и то характерное для Чехова, но несколько необычное для человека 80-х годов отношение к романтическому эпигонству как к живому литературному явлению, достойному если не литературной борьбы, то пародийного осмеяния.

Был еще один источник такого отношения. Среди родственников Чехова был свой «романтик» – дядя Митрофан Егорович, большой любитель фраз с упоминанием «язв души», «трепещущих персей» и т. п. Впрочем, высокий стиль любил и Павел Егорович: «Все слилось в одно торжество. Небо и земля приникли к зрению грядущего царя, повелителя народов. О, великое свершилось событие в мире!» Как и полагается, возвышенный стиль соседствовал в его письмах с сентиментальной фразеологией: «Добрый и чувствительный мой сынок Антоша!»

Пародирование такого стиля находим в первом известном нам печатном произведении Чехова – «Письме к ученому соседу». Но пародирование романтической фразеологии здесь второстепенно. Острие насмешки направлено на нелепое употребление «ученых» слов и оборотов. «Потому что сердечно уважаю тех людей, знаменитое имя и звание которых, увенчанное ореолом популярной славы, лаврами, кимвалами, орденами, лентами и аттестатами, гремит как гром и молния по всем частям вселенного мира сего видимого и невидимого, т. е. подлунного».

С этим учено-выспренним стилем Чехов был тоже знаком с детства. Так писал его дед, Егор Михайлович: «Не имею времени […] через сию мертвую бумагу продолжать свою беседу». Павел Егорович тоже любил выразиться не только возвышенно, но и не без книжной витиеватости: «Дай Бог вам и в Москве также восхищаться всеми предметами, достойными удивления». Этот стиль был в ходу у конторщиков, телеграфистов, парикмахеров. Его любили пародировать братья Чеховы: «Царица души моей, дифтерит помышлений моих, карбункул сердца моего…» (Н. П. Чехов – Л. А. Камбуровой, 23 сентября 1880 г.).

На этой стилистической почве вырос своеобразный чеховский герой – ведущий свою родословную еще от гоголевского кузнеца Вакулы, который, желая показать, что он «знал и сам грамотный язык», выражается так: «Многие домы исписаны буквами из сусального золота до чрезвычайности. Нечего сказать, чудная пропорция!» Побывавший в городе герой Некрасова «Каких-то слов особенных Наслушался: атечество, Москва Первопрестольная…» (В одном из писем Павел Егорович Чехов напишет: «…и в этот же день приехать в первопрестольную столицу русского царства».)

Образчики такой речи находим у Глеба Успенского: «Я, нижеподписавшийся крестьянин Казанской губернии, […] будучи в полном разорении, ибо почва и песчаные пространства, при неурожае, при всех моих силах моего многочисленного семейства, до такой нищеты дошел, не имея пять лет урожаю, весь продан за долги…» «Все это нацарапано каким-то грамотеем, – поясняет Успенский, – который выбрал, вероятно, из “Сельского вестника” мудрёные слова, но не смог выдержать научного изложения далее трех строк».

Любопытные случаи такого употребления книжных слов часты в произведениях Н. Лейкина – хорошего знатока речи торговой и мещанской городской среды: «“– Скоро он встанет?” – спросил Стукин. – “Как термин настоящий для них наступит, так и встанут”».

Любила обыгрывать эту манеру юмористическая пресса: «Вы есть ужаснейшая критика моей к Вам чувствительности, насмешка моего сердца… Любовь моя не принесет Вам никакой морали…» («Стрекоза», 1878, №31). «Не в силах я утверждать рассмотрение относительно образцов будущего времени в вопросительном смысле» («Стрекоза», 1878, № 4).

Но подобные языковые образования Чехов с детства слышал и в живой речи – в лавке, в таганрогском саду, клубе. Он сызмальства был погружен в стихию полукультурной мещанской речи, застрявшей где-то на полдороге от просторечия к интеллигентскому языку. И не случайно в русской литературе именно Чехову суждено было наиболее выразительно запечатлеть носителя этого языка, дать самую обширную галерею речевых портретов любителей «ученого» слога среди лиц самых разных профессий. «Европейская цивилизация породила в женском сословии ту оппозицию, что будто бы чем больше детей у особы, тем хуже. Ложь! Баллада!» – витийствует герой чеховского рассказа «Перед свадьбой», напечатанного через полгода после «Письма к ученому соседу». В рассказе «Умный дворник» (1883) о пользе наук рассуждает другой любитель книг, набравшийся из них ученых слов, – дворник: «Не видать в вас никакой цивилизации… Потому что нет у вашего брата настоящей точки». Ему вторит приобщившийся к просвещению водовоз: «Я в рассуждении климата недоумение имею». Очень церемонно выражается обер-кондуктор Стычкин в рассказе «Хороший конец»: «А потому я весьма желал бы сочетаться узами игуменея»; «…и в рассуждении счастья людей имеет свою профессию».

Еще более «изысканные» обороты применяют чеховские фельдшера, мелкие чиновники, телеграфисты: «И по причине такой громадной циркуляции моей жизни» («Воры»); «Все-таки я не субъект какой-нибудь, и у меня в душе свой жанр есть» («Депутат, или повесть о том, как у Дездемонова 25 рублей пропало»). Чрезвычайно витиевато говорит приказчик Початкин из повести «Три года»: «Соответственно жизни по амбиции личности». К его речи Чехов дает такой комментарий: «Свою речь он любил затемнять книжными словами, которые он понимал по-своему, да и многие обыкновенные слова употреблял он не в том значении, которое они имеют», – эту вереницу любителей мудреных словечек завершает читающий «разные замечательные книги» конторщик Епиходов из последней пьесы Чехова: «Совершенно привели меня в состояние духа»; «Наш климат не может способствовать в самый раз».

Широко в «малой» прессе были представлены переводные повести и романы третьестепенных немецких и французских писателей – Понсона дю Террайля, Густава Нирица, Катулла Мендеса. «Сразу видно, что я начитался немецких романов», – иронизировал над собой в письме 17-летний Чехов. Впрочем, переводили и Э. Золя, и В. Гюго. В «Азовском вестнике» в 1872 году в нескольких номерах печатался перевод «Доктора Окса» Ж. Верна – мотивы этой повести и сам стиль перевода просматриваются в чеховской пародии на Жюля Верна «Летающие острова» (1882). Некоторыми чертами юмор раннего Чехова близок к гейневскому. С Гейне таганрогский гимназист тоже мог познакомиться, читая местную газету: в ней систематически печатались переводы из немецкого поэта и подражания ему.

В юмористических журналах и местной печати Чехов прочел и первые «сценки» – жанр, занимающий значительное место в его раннем творчестве. Возможно, с этого жанра и началось его творчество. По воспоминаниям редактора гимназического журнала «Досуг» С. Н. Борисенко, Чехов поместил там что-то «из семинарской жизни». Другой соученик считал, что Чехову в журнале их гимназии принадлежала еще некая «Сцена с натуры», действие в которой происходило на Новом базаре, там, где одно время находилась лавка Павла Егоровича. Сценки были и в рукописном журнале «Заика», который единолично выпускал 15-летний Чехов. (Журналы эти, увы, не сохранились.)

Юмористические и иллюстрированные журналы влияли не только чисто литературно – их воздействие было шире. Главной особенностью рисунка этих журналов было его сугубое внимание к бытовым реалиям, окруженность ими человека в любой ситуации. Все детали, даже самые мелкие, вырисовывались особенно тщательно, настолько, что когда несколько лет спустя Чехову понадобились иллюстрации к шуточному рассказу для детей «Сапоги всмятку», он из первых же попавшихся под руку номеров «Сверчка», «Осколков», «Света и теней» 1882—1886 годов смог вырезать и старательно прорисованную бутылку, и сапоги, и несколько бытовых сценок, иллюстрирующих разные эпизоды семейной жизни. Сиюминутный иллюстрированный мир юмористического журнала был одним из ранних элементов комплекса художественных впечатлений юного Чехова.

7

Среди влиятельнейших художественных впечатлений Чехова был театр. Страсть к драматическому искусству проявилась в нем рано, и все соученики помнят его завзятым театралом.

Для гимназистов попасть в театр было не так уж просто. Посещение его разрешалось лишь в праздничные дни, и то по специально испрошенному разрешению. Запрет, конечно, обходили – разными способами. Если не повторять вслед за чересчур доверчивыми биографами легенд о гримировке, о прицепляемых мальчишками бородах и не полагать капельдинеров и надзирателей простаками-несмышленышами, то наиболее вероятен способ самый простой, о котором упоминает один из мемуаристов. Приходили за несколько часов до начала (разумеется, не в гимназическом, а в партикулярном платье) и затеривались в ожидающей толпе галерочной публики – конторщиков, приказчиков, модисток, плотно забивавших все ступеньки узкой лестницы, ведущей на галерку (места наверху были ненумерованные). Помогали и знакомства – с бутафором и афишером Жоржем (Жоржетти), однокашником Яковлевым – сыном руководителя Общества драматических артистов М. Ф. Яковлева, труппа которого выступала в сезоне 1877/78 годов, другим однокашником – А. Эйгорном (будущим оперным артистом А. Я. Черновым), оставившим гимназию и подвизавшимся на местной сцене в эпизодических ролях.

«Театр был полон. И тут, как вообще во всех губернских городах, был туман повыше люстры, шумно беспокоилась галерка; в первом ряду перед началом представления стояли местные франты, заложив руки назад» («Дама с собачкой»).

Театральные впечатления, как и литературные, шли по двум несливающимся руслам – в соответствии с тогдашним провинциальным репертуаром. «Интеллигентная часть публики, – писал таганрогский театральный обозреватель, – требует пьес Островского, остальным же подавай “Мазепу”, “Гайдамака Гаркушу”, “Материнское благословение”» («Азовский вестник», 1875, 9 января). Антрепренёры пытались удовлетворить тех и других.

Чехов смотрел все. Первым спектаклем, который он видел в 13-летнем возрасте, была оперетта Ж. Оффенбаха «Прекрасная Елена», шедшая в переделке городского антрепренера Г. Вильяно. После Чехов видел немало оперетт; множество мелодий, фраз было у него на слуху. В его ранних рассказах мы встречаем цитаты из оперетт «Все мы жаждем любви» (переделка с французского М. Федорова и В. Крылова), «Парижская жизнь», «Птички певчие» («Перикола») Ж. Оффенбаха.

Шло много водевилей, шуток. Наряду с переводными комедиями и переделками, бездарными водевилями И. Кондратьева, В. Крылова, И. Ознобишина ставились замечательные образцы этого жанра – водевили Д. Ленского, Ф. Кони, П. Каратыгина. Автор «Медведя» и «Предложения», давший новую жизнь угасавшему жанру, первоначальную школу водевиля прошел в Таганроге.

Названия пьес запоминались прочно. Многие из них стали заглавиями ранних чеховских рассказов: «Ворона в павлиньих перьях» (водевиль Н. Крестовского; так же звучало журнальное название рассказа Чехова «Ворона»), «Месть женщины» (В. Сарду), «Перед свадьбой» (оперетта Ж. Оффенбаха), «Рыцарь без страха и упрека» (перевод с французского В. Курочкина).

Водевили, шутки, пьесы, шедшие в Таганроге, будут позже играть чеховские герои: «Жилец с тромбоном» и «Она его ждет» – в рассказе «Лишние люди» (1886, газетный вариант), «Скандал в благородном семействе» – в «Страдальцах» (1886); провинциальный антрепренер Кунин в «Душечке» ставит оперетты «Фауст наизнанку» и «Орфей в аду».

В таганрогском театре, как и в провинции вообще, большое место в репертуаре занимали пьесы модных и плодовитых драматургов 70-х годов В. Крылова, В. Дьяченко, И. Чернышева. Это были сочинения невысокого художественного уровня, но в них, как это часто бывает в литературе, обнаженнее, грубее проявились некоторые новые тенденции современной драматургии: стремление к изображению повседневного быта и «среднего» героя, элементы новой композиции – построение драмы как слабо связанных между собою сцен. Чехов был внимательным зрителем.

В репертуаре таганрогского театра значительное место занимала русская и мировая классика – Шекспир, Шиллер, Грибоедов, Гоголь, Лермонтов, Сухово-Koбылин, Островский (что-то из классики Чехов видел в Москве, когда был там гимназистом 6-го класса на весенних каникулах). Насколько рано Чехов хорошо познакомился с театральной классикой, показывает первая большая пьеса, которую он закончил в первые два года пребывания в Москве. Если в своих прозаических опытах Чехов начинал с жанров «малой» литературы и в его сознании классика и эта литература никак не соприкасались, то в драматургии он обратился к классическому жанру многоактной драмы, насыщенной реминисценциями из «Гамлета» и «Грозы», Тургенева и Лескова.

Гимназист Чехов был вхож за кулисы таганрогского театра. Здесь он завязал первые театральные знакомства: с Н. Н. Соловцовым, которому потом посвятит «Медведя» (1888) и о котором напишет заметку в «Новое время» (1889), с М. Ф. Яковлевым. Именно здесь Чехов познакомился с типами провинциальных актеров, изображенных во многих его рассказах – таких, как «Барон» (1882), «Комик» (1884), «Бумажник», «Калхас», «После бенефиса», «Сапоги», «Средство от запоя» (все – 1885).

«Иногда достаточно бывает выслушать какого-нибудь захудалого, испитого комика, вспоминающего былое, чтобы в вашем воображении вырос один из привлекательнейших, поэтических образов, образ человека легкомысленного до могилы, взбалмошного, часто порочного, но неутомимого в своих скитаниях, выносливого как камень, бурного, беспокойного, верующего и всегда несчастного, своею широкою натурой, беззаботностью и небудничным образом жизни напоминающего былых богатырей… Достаточно послушать воспоминания, чтобы простить рассказчику все его прегрешения, вольные и невольные, увлечься и позавидовать» («Юбилей», 1886).

Назад Дальше