Директория. Колчак. Интервенты - Болдырев Василий 3 стр.


Брестский мир еще не был подписан. Надо было увлеченных с фронта солдат двигать опять на фронт, навстречу тем же лишениям, но под новыми знаменами и другими лозунгами.

В тюрьму доставлялись газеты, допускалось довольно частое свидание с родственниками и знакомыми. Вообще, несмотря на крепкие стены казематов, чувствовалась какая-то неулавливаемая нить связи с внешним миром.

В этом я особенно убедился накануне моего суда. Вечером около 10 часов в общую камеру Екатерининской куртины, куда я был переведен к этому времени из одиночки Трубецкого бастиона, вошел бывший тогда комендантом Петропавловской крепости Павлов и заявил, что слушание моего дела назначено на завтра в 11 часов утра и что я могу подыскать себе защитника.

Я с удивлением посмотрел на Павлова и мысленно окинул взглядом моих товарищей по неволе, полагая, что остроумная шутка начальства имеет в виду кого-нибудь из них.

Однако мое удивление стало еще большим, когда на следующий день меня ввели в залу суда (дворец бывшего великого князя Николая Николаевича на Петроградской стороне).

Среди битком набитого зала, кроме присяжного поверенного Казаринова, я заметил большую рыжеватую бороду моего полкового фельдшера С., тут же были члены армейских комитетов 5-й и 12-й армий, солдаты моего полка и 43-го корпуса, с которым я принял тягчайший удар при прорыве немцев под Ригой в августе 1917 года, и много других. Вообще, защита была представлена чрезвычайно широко.

Одинокий общественный обвинитель чувствовал себя смущенным и не был особенно красноречивым и строгим в своей весьма краткой, мало соответствовавшей духу времени, речи.

Эта поддержка извне, конечно, в значительной степени смягчала тяжесть неволи, а страх… это чувство за четыре года войны и год революции утратило свою остроту.

Режим Крестов был еще легче. Здесь я большую часть заключения провел в прекрасном помещении тюремной лечебницы, где, кроме меня, были министры монархии и всех составов Временного правительства, члены политических партий, военные и проч.

Единственная мысль, беспокоившая меня тогда, была мысль о возможности захвата немцами Петрограда. Меня тревожили осложнения, которые могли возникнуть при этом в отношений политических заключенных, и, наконец, самое худшее – возможность оказаться пленником немцев.

Последнее опасение разделялось не всеми. Бывший моим соседом, интересный собеседник полковник В., наоборот, считал, что с приходом немцев немедленно станут по местам царские приставы и городовые, которые только и ждут этого момента, и все будет по-старому.

Эвакуация правительства в Москву особенно усилила мои опасения.

К счастью, заточение неожиданно прекратилось. Не связанный никакими обязательствами, я вышел на свободу.

Это было сложное и страшное время.

Встряхнувший страну шквал Февральской революции захлебнулся под давлением внешних причин. Политический характер этой революции не поколебал многих сложившихся веками устоев. В речах чувствовалась неуверенность и тревога.

Суровый Октябрь принес бурю. Она сметала старые устои. Положение «ни мир, ни война» туманило умы. Призыв к великому будущему требовал разрушения того, что было. Оголенный классовый признак делил всех на «мы» и «они». «Они» – это только враги, не там, на псковском и нарвском фронте, а в самом сердце страны, везде, на ее необъятных просторах, среди пламени и дыма начавшейся беспощадной гражданской борьбы.

Но и среди этих условий старая Россия не могла умереть мгновенно. Вздернутая на дыбы, она, по крайней мере в лице ее руководящих классов и большей части интеллигенции, была еще под обаянием лозунга «единой, великой, нераздельной», страдала за развал фронта, тревожилась вторжением немцев, негодовала на Брестский мир, учитывала тяжесть расплаты перед союзниками в случае их победы над центральными державами… ее пугала революция, угнетало разорение, пугал огромный размах социальной перестройки, которую без всякого колебания начала партия, пришедшая к власти после Октября.

В наиболее тяжком, почти трагическом положении оказалось старое офицерство. Оскорбленное и избиваемое после Февраля, который оно, несомненно, подготовило своим безмолвным сочувствием и даже содействием Государственной думе, офицерство понимало, что, в силу многих, лежащих вне его, условий, оно является тормозом на путях революции, и если терпится, то только временно, как один из рычагов той огромной машины – армии, без которой нельзя пока обойтись, и пока рычаг этот не заменен более подходящим новым.

Офицерство сознавало, особенно после Октября, что революция – это вопрос жизни или смерти. Она вырвала из его рядов уже не одну сотню жертв. И те, которые сразу не могли переродиться, у которых было искреннее, может быть, и затемненное теми или иными предрассудками понимание событий, у которых своеобразное воспитание, среда, традиции выработали свои идеалы, свое понимание общественной пользы, – те боролись и иначе поступать не могли.

На их сопротивлении крепла революция, и их поражениями оправдывалась ее необходимость и своевременность. Мне часто и с разных сторон ставились наивные вопросы:

– Почему вы сразу не сделали то-то и то-то?

– Да, вероятно, потому же, – отвечал я неизменно, – почему вы не сделали как раз обратное этому «то-то».

Отгороженный тюремной решеткой от непосредственных ощущений тогдашней действительности, не испытывая прелести осьмушки хлеба и селедки – воля отдавала тюрьме все, что могла, – я всецело сосредотачивал свое внимание на внешней опасности. Меня тревожил захват наших территорий, грядущий, неизбежный – так казалось, по крайней мере, тогда – раздел России.

Это ощущение я особенно резко пережил на Украине, куда с огромными затруднениями перебрался, чтобы навестить свою семью. Станции Ворожба, Ахтырка… представились мне какими-то чужими: чистенькими и аккуратными, как какие-нибудь Шмаленинкен, Николанкен, Гумбинен… Восточной Пруссии, под той же опекой немецкого жандарма с неизбежным стеком или хлыстиком в руках. Всюду виднелись готовые аккуратные ящички-посылки с продовольствием, которые два раза в неделю имел право посылать на родину каждый солдат армии, оккупировавшей богатую тогда еще Украину.

Население получало за это керенки, которые, как уверяли тогда, печатались метрами в Берлине. Так это или не так, но выкачивание Украины шло полным темпом. Голод Петрограда для меня был ощутительнее голода Германии: она четыре года была нашим врагом.

Жалкое положение «ясновельможного» гетмана Скоропадского3, ставленника немцев, только усиливало враждебность.

О Версале и его последствиях тогда, конечно, еще никто не думал, наоборот, освободившиеся на нашем фронте немецкие силы перебрасывались на запад. Не учитывавший всей сложности обстановки, Людендорф4 готовил могучий таран для решительного и сокрушающего удара против союзнического фронта. Только теперь из воспоминаний Людендорфа, казавшегося тогда властителем судеб Германии, мы узнали, как уже к концу 1916 года в сознании немецкого солдата начала меркнуть идея отечества, идея, заставлявшая его творить чудеса.

Она дала трещину перед твердынями Вердена, задыхалась среди газов, пламени и стали чудовищно развившейся техники союзников, истощалась на голодном пайке и умирала в безнадежности дальнейших усилий и бесцельности принесенных жертв.

«Мир без аннексий и контрибуций» представлялся уже в том же 1916 году желательным выходом из положения даже для таких столпов милитаризма, как кронпринцы Прусский и Саксонский, командовавшие на Западном фронте.

Но это мы знаем теперь, а тогда – тогда мы еще не замечали, как поизносилась подошва и поистоптался каблук «немецкого сапога», которым Гофман5, ближайший сотрудник Людендорфа, с такой самоуверенностью пытался грозить представителям революционной России в Бресте.

Кто поверил бы в то время, что сама Германия накануне революции и что ее исстрадавшиеся народные массы скорее и легче, чем у нас, сбросят монархию и Вильгельма.

В условиях столь недостаточной осведомленности, при одностороннем понимании столь быстро надвинувшихся политических и социальных изменений, все, кто так или иначе были затронуты ударами революции, с напряжением и тревогой искали выхода.

Этот выход яснее всего рисовался в продолжении борьбы с немцами. Немцы дали России большевиков – эта версия, усиленно поддерживаемая союзниками, еще нуждавшимися в боевой помощи России, была в то время чрезвычайно популярна. Немцы отхватили громадный кусок нашей территории и беспощадно выкачивали Украину. Немцы навязали нам позорный для нашего национального самолюбия Брестский мир, политический смысл которого, как необходимой «передышки» в процессе закрепления советской власти, был тогда мало кому из нас понятен.

Казалось, наконец, что неизбежным следствием германского поражения будет и неизбежная гибель большевизма.

Так возникла идея восстановления Восточного фронта, а попутно с ней и мысль о борьбе с большевиками, мешавшими осуществлению этой идеи. Для многих последняя мысль являлась и главенствующей.

Союзники обещали материальную помощь – это было лишним толчком для успеха идеи.

Восстановление Восточного фронта после Брестского мира привлекло внимание союзников еще и по другим соображениям. Они могли рассчитывать, что группировки, объединившиеся вокруг этой идеи, одержат победу над большевиками и ликвидируют декларированную последними аннуляцию всех иностранных долгов царской России и Временного правительства, аннуляцию, сильно встревожившую буржуазные и капиталистические круги Европы.

Русская народническая интеллигенция никогда не была особенно действенной как масса. Заветы непротивления достаточно отравили и ее самосознание. Анализ поглощал динамику. Она в одиночку отважно швыряла бомбы в монархию, но только краешком пристала к рабочим, впервые 9 января 1905 года вышедшим огромной массой на улицу.

Она чудесно говорила, много спорила, порой безоружной лезла на царских городовых и войска, но не имела пока склонности к настоящим баррикадам и организованному уличному бою. Это пришло с Октябрем, который смело выкинул и знамя гражданской борьбы.

Встреча с упорной энергией большевизма, где были и недавние союзники по борьбе с царизмом, поставила интеллигенцию в тупик.

Большевизм открыто вышел против нее в июле 1917 года, потерпел неудачу, но, оправившись к Октябрю, рассеял смущенную, не сумевшую сорганизоваться и увлечь за собою народные массы народническую интеллигенцию.

Либеральная интеллигенция еще менее была способна к массовому действию и больше ограничивалась сочувствием. Буржуазия, чиновная бюрократия, те вообще полагали, что война, даже война гражданская, – дело военных.

Вот почему очаги антисоветского движения начали организовываться вокруг наиболее крупных военных имен (Корнилов, Алексеев, Деникин и др.). Была к этому и другая причина. Громадная масса офицерства наиболее пострадала и морально и материально от революции. Выброшенная за борт, она искала применения и, в силу привычной дисциплины и профессиональной инерции, потянулась к знакомым по войне вождям в «добровольцы».

Легкий налет демократизма, не успевший пустить глубоких корней после Февраля, с трудом скрывал истинную сущность настроений большинства военных группировок.

Для них все было ясно в старом порядке: и права, и обязанности. Труд и знания имели установленное привычное применение. Имелось скромное обеспечение и известное положение в обществе. В крайнем случае многие были не прочь несколько освежить старый порядок принятием не слишком радикальной конституции. Это было уже задачей Учредительного собрания, мысль о созыве коего и была включена в число лозунгов организующихся антисоветских сил.

Вожди политических групп, игравших доминирующую роль в Февральской революции и тоже оставшихся после Октября без власти и без видимой поддержки населения, искали реальной силы для новых попыток торжества своих идей. Примыкая к более реакционно настроенным военным группировкам, они неизбежно теряли лицо и сразу же должны были идти на компромиссы.

Огромная пропасть, лежавшая между крайним правым и крайним левым крылом тогдашней русской общественности, враждебной овладевшим властью большевикам, конечно, мешала им объединиться даже для борьбы против общего врага.

Отсюда – неизбежный раскол, дробление сил. Образовались две политические группы: «Национальный центр», куда вошли представители высшей царской бюрократии, представители крупных промышленников, землевладельцев и т. д., и «Союз возрождения России», включавший все политические течения от левых кадетов до умеренных социалистов-революционеров. В «Союз» входили и беспартийные элементы: военные, трудовая интеллигенция, чиновничество и пр.

«Национальный центр» определенно потянул к югу, к начавшим уже там свою деятельность военным группировкам.

Руководство южным движением сначала находилось в руках весьма популярного в то время генерала Корнилова6, вскоре погибшего в одном из боев с советскими войсками. Затем южное добровольческое движение возглавляли генералы Алексеев7 и Деникин8, а после скорой смерти престарелого и сильно недомогавшего Алексеева руководство перешло всецело в руки Деникина.

Превосходный корпусный командир, а затем командующий армией и фронтом, Деникин был пока вопросом как политическая фигура. Известна была лишь его определенная ненависть к социалистам и керенщине, что он ничуть не скрывал и что было тогда весьма популярно на юге. Грубоватая солдатская откровенность Деникина, а равно его склонность к красивой, скорбной фразе привлекали к нему офицерские симпатии.

Деникин, конечно, не был достаточно родовит и наряден для той придворной, военной и гражданской знати, которая стекалась на юг. Вокруг Деникина все же кое-кто «болтал» о демократии, народоправстве и других «несуразных» предметах, но это терпелось ради страстно ожидаемого реванша. Во всяком случае, основной лозунг юга – единоличная военная диктатура как промежуточный этап к конституционной «монархии волею народа» – не казался особенно страшным и был, во всяком случае, приемлемым.

«Монархия волею народа», правда, выдвигала досадную мысль об Учредительном собрании, но с этой стороны позаботились большевики, разогнав таковое 5 января 1918 года, а созыв нового Учредительного собрания оставался вопросом далекого будущего.

В «Союзе», где весьма сильно было представлено народническое течение, во главе со старым народовольцем Н.В. Чайковским9, основным лозунгом было Учредительное собрание. Союз поддерживал также идею восстановления Восточного фронта в тесном сотрудничестве с союзниками. В этом направлении были сделаны уже кое-какие шаги.

Лозунг «борьба за Учредительное собрание» в то время был весьма популярен. Только этот лозунг мог быть еще в известной степени противопоставлен тем угадавшим настроение широких масс лозунгам, которые смело, не пугаясь их разрушающего значения, кинули вожди пришедшей к власти партии в изнуренные войной массы.

Лозунги, выдвинутые большевиками, имели огромное преимущество. Они были не только мало осязаемой абстрактной идеей, но имели и практический смысл. Эти лозунги были четко формулированы и вели к определенным осязаемым результатам. «Грабь награбленное!», «Не хочешь войны – уходи с фронта!», «Власть твоя – ты хозяин положения!» и т. д. Ясно, кратко и вразумительно.

Это не то что «единая, неделимая», «война до победного конца» и даже «вся власть Учредительному собранию».

К этому необходимо добавить, что и в наиболее популярном и понятном лозунге об Учредительном собрании было значительное «но». Дело в том, что престиж Учредительного собрания 1917 года был весьма сильно подорван разгоном его, произведенным большевиками 5 января. Защитниками этого именно Учредительного собрания были, главным образом, эсеры, имевшие в нем преобладающее большинство и только что довольно бесславно утратившие власть.

Со стороны же других группировок, всецело поддерживавших вообще идею Учредительного собрания, отношение к Учре дительному собранию созыва 1917 года было не только сдержанным, но скорее даже отрицательным. Такое отношение было, между прочим, и со стороны многих членов «Союза возрождения России».

Назад Дальше