Неутолимая любознательность. Как я стал ученым - Ричард Докинз 5 стр.


Прочитав радостное известие о папиной демобилизации, Джин пришла в такой восторг, что чуть не попала под машину, перебегая улицу со мной на руках. Она, как обычно, получала письма до востребования в одном из почтовых отделений Найроби. В письме, которое пришло от Джона на этот раз, якобы описывался матч по крикету. Но Джин нисколько не интересовалась крикетом, и Джон это прекрасно знал и никогда не стал бы писать о подобном матче в письмах, – а значит, фрагмент о крикете был зашифрованным посланием. Мои родители договорились использовать в переписке шифр, и отец уже несколько раз прибегал к нему, потому что письма из армии в военное время вскрывались и проверялись цензурой. Шифр был прост: следовало читать только первое слово каждой строчки, не обращая внимания на остальные. И в этом письме первыми словами трех строчек, посвященных крикету, были “bowler hat soon” (“шляпа-котелок, скоро”). Письмо, к сожалению, не сохранилось, но содержание зашифрованного фрагмента нетрудно вообразить. Слово bowler, по-видимому, относилось к игроку-боулеру, слово hat (“шляпа”) отец каким-то образом приплел (возможно, имелась в виду панама арбитра), а слово soon (“скоро”) было, вероятно, вставлено в какое-то правдоподобное замечание по поводу матча. Что же это означало? Шляпа-котелок считалась главным атрибутом гражданской одежды – униформы дембеля или штатского. Фраза “шляпа-котелок, скоро” могла означать только одно, и Джин не пришлось долго думать над разгадкой этой шарады: Джона собирались демобилизовать. Это известие, как я уже сказал, привело мою мать в такой восторг, что чуть не стоило нам обоим жизни.

Однако вернуться в Ньясаленд оказалось не так-то просто. Нелегальное прибытие Джин в Кению теперь вышло ей боком. Дандриджи[22] из колониального правительства не могли дать ей визу на выезд из Кении, потому что по официальным данным она никогда туда не въезжала. Вернуться вместе с мужем тем же путем, каким они в свое время прибыли в Кению, она не могла, потому что на сей раз Джон получил четкий приказ возвращаться вместе с армией: он не считался демобилизованным до прибытия в штаб Ньясалендского батальона на его “родине”. Поэтому моим родителям нужно было уезжать из Кении по отдельности, а Джин не могла уехать из Кении, потому что ее там как бы и не было. Ей пришлось прибегнуть к помощи миссис Уолтер и доктора Трима, чтобы подтвердить факт своего и моего существования соответственно (поскольку кто, как не доктор Трим, который помог мне появиться на свет, мог ручаться, что я действительно существую). В конце концов дело спасло мое свидетельство о рождении, и дандриджи крайне неохотно, но все же завизировали бумаги, разрешавшие Джин выехать из Кении. Мне было два года, когда мы с ней вылетели на маленьком самолете вроде тех, что теперь называют “прыгунами через лужи”[23]. Лужи, через которые мы прыгали, впечатляли: они кишели крокодилами, бегемотами, фламинго и купающимися слонами. Весь наш багаж потеряли, когда мы пересаживались на другой самолет в Северной Родезии (теперешней Замбии), но мои родители вскоре утешились, поскольку наконец получили в Ньясаленде свои вещи, отправленные морем из Англии еще в начале войны и только теперь доставленные по назначению, вероятно, под военным конвоем. Мама с радостью вспоминает об этом событии:

Все наши полузабытые свадебные подарки – и мои новые платья! Это было потрясающе. К тому же теперь с нами был Ричард, помогавший исследовать содержимое коробок.

Страна Озера

В Ньясаленде наша семья жила такой же кочевой жизнью, как в Кении. Джона и других вернувшихся из армии специалистов по сельскому хозяйству активно использовали для замены местных кадров, работавших без отпусков с начала войны и теперь получивших возможность отдохнуть некоторое время в цветущей и гостеприимной Южной Африке. В итоге моего отца каждые несколько месяцев направляли на новую работу в той или иной части страны. Впрочем, как пишет мама, “нам было весело, а для Джона это был еще и ценный опыт; мы многое повидали в Ньясаленде и пожили во многих интересных домах”.

Из этих домов я лучше всего помню тот, в котором мы жили в поселке Маквапала под горой Мпупу у озера Чилва. Мой отец руководил там сельскохозяйственным колледжем и фермой при тюрьме. Заключенные, работавшие на ферме, судя по всему, пользовались некоторой свободой. Я вспоминаю, что наблюдал за тем, как они играют в футбол своими огрубевшими босыми ногами. В тот же период в больнице города Зомбы родилась моя сестра Сара, и мама вспоминает, что заключенные из Маквапалы, в числе которых были и убийцы, “выстраивались в очередь за разрешением покатать ее в коляске после чая”.

Когда мы только приехали в Маквапалу, нашей семье пришлось некоторое время делить предоставляемое сельскохозяйственному чиновнику служебное жилье с семьей папиного предшественника в этой должности, чей отъезд в Англию задержался на несколько недель. У него было двое сыновей, старший из которых, Дэвид, имел дурную привычку кусать других детей. Мои руки покрылись следами его зубов. Однажды, когда мы пили чай на лужайке возле дома, мой отец застал Дэвида за этим занятием и попытался остановить его, аккуратно поставив ногу между Дэвидом и мной. Мать Дэвида была в ярости. Она прижала своего ребенка к груди и набросилась на моего бедного отца с упреками: “Вы что, совсем ничего не знаете о детской психологии? Всем ведь известно, что, если ребенок кусается, нет ничего хуже, чем прерывать его во время укуса!”

Маквапала была местом жарким и влажным и кишела комарами и змеями. Она располагалась в такой глуши, что туда не было регулярной доставки почты, и у поселка был свой собственный “посыльный”, которого звали Саиди. Его работа состояла в том, чтобы каждый день ездить в Зомбу на велосипеде и привозить оттуда почту. Однажды Саиди уехал и не вернулся. Как нам стало известно,

из-за небывалого дождя над горой Зомбой по ущельям на ее крутых склонах хлынули ревущие потоки, толкая перед собой большие куски земли и каменные глыбы. В городе Зомбе не осталось ни улиц, ни мостов, люди оказались заперты в своих домах и машинах, а дорогу на Маквапалу, разумеется, смыло.

Саиди не пострадал, но я всё равно грустил, поскольку погиб один славный человек, некто мистер Ингрэм, разрешавший мне водить его машину, сидя у него на коленях. Его машину смыло потоком в тот самый момент, когда он переезжал через мост. Моя мама писала: “Позже мы узнали от местных жителей, что нечто подобное уже случалось раньше, хотя и не на памяти нынешнего поколения. Такие бедствия вызывает огромное змееподобное существо по имени Ньяполос, которое приползает в долины и рушит все на своем пути”.

Но от самого дождя я был в полном восторге. Я думаю, что мне передалось чувство облегчения, испытываемое жителями засушливых стран “в тот день, когда хлынул дождь”[24]. Мама пишет, что в день вызванного Ньяполосом дождя, который я “по большей части пропустил”, я “скинул с себя одежду и бросился под дождь, крича от радости и прыгая как сумасшедший”. Сильный дождь и по сей день вызывает у меня теплые чувства, но мне больше не нравится мокнуть под ним, – возможно, оттого, что в Англии дожди холоднее.

Именно к периоду жизни в Маквапале относятся мои первые связные воспоминания, а также многие слова и случаи из жизни, записанные моими родителями. Вот две из множества сделанных ими записей:

Мама, иди посмотри. Я нашел, куда ночь ложится спать, когда светит солнце [темнота под диваном].

Я померил ванну Салли своей линейкой, и получилось семь шиллингов девять пенсов, так что она сильно опоздала принимать ванну.

Как и все маленькие дети, я был поглощен возможностью изображать из себя кого-то или что-то другое.

Нет, я думаю, я буду педаль газа.

Теперь перестань быть морской мамой.

Я буду ангелом, а ты, мама, – мистером Наем. Ты говори: “Доброе утро, ангел”. Но ангелы не говорят, они только хрюкают. Теперь ангел будет спать. Они всегда засыпают с головой под ногами.

Мне нравилось также метапритворство второго порядка, когда я изображал кого-то, кто изображает еще кого-то или что-то.

Мама, давай я буду мальчик, который делает вид, что он Ричард.

Мама, я сова, которая водяное колесо.

Недалеко от нашего дома было водяное колесо, которое не давало мне покоя. В три года я попытался объяснить, как сделать водяное колесо:

Привязать немного веревки вокруг палок, и чтобы рядом была канава и в ней очень быстрая вода. Потом взять немного дерева и надеть на него немного жестянки как ручку, и чтобы через нее текла вода. Потом взять кирпичей, чтобы вода побежала вниз, и немного дерева и сделать его круглым, и сделать, чтобы из него много всего торчало, а потом надеть его на длинную палку, и получится водяное колесо, и оно крутится в воде и громко делает ПЛЮХ-ПЛЮХ-ПЛЮХ.

А вот порядок притворства, наверное, нулевой, потому что и моей маме, и мне нужно было изображать самих себя:

Теперь давай ты будешь мама, а я буду Ричард, и мы поедем в Лондон на этом гарримоторе[25].

В феврале 1945 года, когда мне было почти четыре, мои родители записали, что я “ни разу не нарисовал ничего узнаваемого”. Это наверняка огорчало мою художественно одаренную маму, которая в 16 лет проиллюстрировала книгу, а впоследствии училась в художественной школе. Я так и остался исключительно бездарным во всем, что касается изобразительного искусства, и даже ценить его не умею. Совсем другое дело – музыка, а также поэзия. Стихи нередко доводят меня до слез, музыка – тоже (хотя и немного реже), например медленная часть струнного квинтета Шуберта и некоторые песни Джуди Коллинз и Джоан Баэз. Судя по записям родителей, я рано увлекся ритмикой речи. Например, они подслушали, как однажды в Маквапале, вместо того чтобы спать после обеда, я лежал и декламировал:

Ветер летит,
Ветер летит,
Дождик идет,
Холод приходит,
Дождик, дождик
Идет каждый день,
Потому что листва,
Дождик листвы…

Похоже, я постоянно говорил сам с собой или напевал сам себе, часто какую-нибудь ритмичную бессмыслицу.

Черный кораблик по морю летел,
Черный кораблик по ветру летел,
Где-то по морю внизу,
Черный кораблик на поле внизу,
Черный на поле кораблик внизу,
Поле на море внизу,
Поле на море, и море внизу,
Черный кораблик, поле внизу,
Поле на море, море внизу…

По-видимому, многие маленькие дети произносят подобные монологи и экспериментируют с размерами и перестановкой порой не вполне понятных слов. В автобиографии Бертрана Рассела приведен очень похожий пример. Однажды он подслушал, как его двухлетняя дочь говорит сама с собой:

Северный ветер на Северный полюс.
Ромашки упали в траву.
Ветер сдул колокольчик.
Северный ветер дует на южный.

Следующий мой монолог – искаженная аллюзия на Эзру Паунда, которого мои родители, должно быть, читали вслух[26]:

Аскари упал со страуса
Под дождем.
Пойте: “Черт с восьми!”
И что же было страусу?
Пойте: “Черт с восьми!”

Согласно записям родителей, я знал наизусть много песен и исполнял их, изображая из себя граммофон. Я никогда не перевирал мелодию, но иногда добавлял от себя “шуточки”, например изображал заедающую пластинку, раз за разом повторяя одно и тоже слово, пока “иглу” (мой палец) не сталкивали с поврежденной канавки. У нас был заводной переносной граммофон, в точности такой же, что увековечен Фландерсом и Сванном в “Песне о воспроизведении”:

Был граммофончик у меня,
Я ручку в нем вертел,
Скрипел он остренькой иглой
И очень мило пел.
Потом усилили его,
И он погромче стал,
Теперь из дерева игла,
Чтоб слишком не орал.

Что характерно, мой отец не покупал деревянные иглы, а делал их сам из шипиков, которыми заканчиваются листья сизалевой агавы.

Некоторые из исполняемых мною песен я выучивал, слушая пластинки, некоторые, вроде процитированной выше, были моими собственными невразумительными импровизациями, а некоторые я узнавал от родителей. Моим родителям, особенно отцу, нравилось учить меня абсурдным песенкам, многие из которых он узнал от собственного отца, и мы провели не один вечер, распевая такие шедевры, как “У Мэри был козел Вильям”, “Хай-хо, Катусалима, краса Ерусалима” или “Хоки-поки-винки-фам” – песенку, которую, как мне рассказывали, мой прадедушка Смитис напевал каждый раз, когда завязывал шнурки – и только тогда. Однажды я потерялся на пляже на берегу озера Ньяса, и родители довольно скоро обнаружили меня сидящим между двумя старушками, отдыхавшими в пляжных креслах, и развлекающим их песней про Гордули[27] – любимой кричалкой моих отца и деда, которую студенты Баллиола распевают с 1896 года как издевательскую серенаду под стенами соседнего Тринити-колледжа:

Горду-у-у-ули!
Лицо его как зад –
Боб Джонсон[28] нам сказал,
А он-то точно знал!
Чертов Тринити! Чертов Тринити!
Да будь я сам из Тринити,
Тогда, тогда
Пошел бы я в уборную,
Пошел, пошел,
Нажал на смыв и смылся бы!
Вот так! Вот так!
Чертов Тринити! Чертов Тринити!

Поэзии тут не много, и обычно эту песню не поют трезвыми, но мне интересно было бы узнать, что о ней подумали старушки. Моя мама говорит, что, хотя они и были миссионерками, похоже, песня им понравилась. Кстати, когда в 1959 году я сам поступил в Баллиол, то обнаружил, что мелодия этой песни изменилась к худшему, потеряв одну тонкость в результате разрушительной меметической мутации, случившейся за те 22 года, что прошли после окончания колледжа моим отцом.

Я регулярно пользовался своим умением изображать граммофон, когда пытался хитрить, чтобы подольше не ложиться спать: у граммофона кончался завод, песня звучала все медленнее (а мой голос делался низким и скрипучим), и меня требовалось “подзавести”. Электричества у нас в доме не было, и нам действительно приходилось подзаводить граммофон через определенные промежутки времени, когда мы слушали пластинки из коллекции моего отца. В основном это были записи Поля Робсона, которого я обожаю и по сей день, а также другого великого баса, Федора Шаляпина, исполнявшего на немецком песню “Том-рифмач” (мне бы очень хотелось снова раздобыть эту запись, но iTunes меня пока подводит), и разная оркестровая музыка, в том числе “Симфонические вариации” Сезара Франка, которые я называл “Капли воды”, – видимо, мне их напоминала партия фортепиано.

Назад Дальше