Понятно, что ложь разрушает не только личный строй духа, но и общение людей. Это объясняется тем, что она прерывает искренний ток между личными огнилищами. Искры не вылетают из личной Купины и не долетают в другую; то, что исходит – не искренно, не предметно и не чисто. От этого гаснет взаимное доверие, а затем – и взаимное уважение. Души мутятся. Мутится и вырождается и вся символика общения: слова утрачивают свой прямой и честный смысл; дела становятся двусмысленны; люди смотрят друг другу в глаза и не верят друг другу; и, отвернувшись друг от друга, ждут обмана и предательства. Колеблется все взаимное восприятие людей, общение становится настороженным, лукавым, порочным – и мнимым. Если общение строится на лжи, то в истинном и глубоком значении – его вовсе нет: децентрированные, лишенные искренности симулянты, играющие ложью, – каждый про себя и каждый для другого – не могут создать ни духовного общения, ни единения, ни дружбы, ни семьи, ни корпорации, ни университета, ни парламента, ни государства, ни тем более – церкви.
Понятно, наконец, и то, какие тягостные последствия для духовной и политической жизни народа имеет такой порядок, при котором государственная, а может быть, и церковная власть вступают на путь организованной лжи и обмана. Каждая из этих властей, при всем глубоком различии между ними, является в своей области как бы «общественной Гестией», хранящей и поддерживающей предметный огонь жизни – в церкви огонь откровения и веры, в государстве огонь чести, правосознания и патриотизма. И вот, когда из такого очага, с которым каждый из принадлежащих людей призван поддерживать живую связь доверия, уважения и укрепления, вместо драгоценных искр и оздоровляющих лучей, исходят волны всезастилающей фальши и всеотравляющей лжи, тогда в жизни общественного организма начинается глубокий кризис, ибо это означает, что в центре водворились порочность, слабость, трусость и предательство. Центр вырождается и отмирает; близится образование новых полуцентров и распадение общественного единства. Единый, всем общий и зиждущий пункт, присутствующий своими лучами во всей периферии, неизбежно вносит повсеместно свою порочность, – смуту и помрачение, поток подозрительности и недоверия, смешение добра и зла, разочарование, озлобление и, наконец, деморализованное отчаяние. Дым лжи выедает духовные глаза и отравляет в душах предметное дыхание. И это будет продолжаться до тех пор, пока не очистится и не восстановится социальная Гестия.
Таков религиозный смысл лжи; такова ее духовная опасность. Ложь противорелигиозна, ибо религия не терпит ни мнимых актов, ни мнимой молитвы, ни пролганных содержаний, ни неискреннего общения; именно поэтому она требует очищения духа не только от пошлости, но и от неискренности. Ибо пошлость и неискренность, наряду с сердечной мертвостью, суть основные источники греха.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
О ГРЕХЕ И СТРАДАНИИ
1
Исследуя проблему греха, я не принимаю на себя обязанность рассматривать его «космологически» и «догматически», но ограничиваюсь, как и во всем моем исследовании, пределами человеческого субъективно-духовного опыта. Космологическое трактование греха должно было бы не только знать его состав в душе грешащего человека, в пределах его личной души и его субъективного опыта, но ведать сущность зла в измерении объективного мира со всей его таинственной сложностью и в плане божественного воления и попущения. Догматическое трактование должно было бы излагать теологическое учение определенного вероисповедания, с толкованием первоисточников, в дедуктивном порядке и с посяганием на точное изложение богооткровенной истины. Я не беру на себя ни одной из этих задач.
Есть немало глубокого, правдоподобного, но в то же время и предметно-рискованного в философических и мистических учениях о бытии зла в мире; но все это не идет дальше предположительного и вероятного. Созерцая эти учения с пристальностью, я устанавливаю их «гипотетическую» природу и не дерзаю предлагать от себя нечто подобное. Академия научила меня знать предел моего знания и смиренно блюсти его.
Что же касается богословия, то, относясь с полным уважением к его верным дедукциям, именно поскольку они верны, я ищу не дедуктивного построения, а личного, живого духовного опыта и созерцательной индукции. Я не апологет, а исследователь; и на догматическое богословие не посягаю. Поэтому я и не обращаюсь к богословским аргументам и не полемизирую с богословами.
Но всякий живой опыт греха, взятого в нравственном измерении или в религиозном измерении, – мне ценен и поучителен.
И вот, после всего, что было изложено мной выше о строении и движении религиозного опыта, я считаю себя вправе высказать о грехе нижеследующие суждения.
Человеку, раз вступившему в сферу свободной духовности (главы вторая и третья), отверзшему свое духовное око (глава одиннадцатая), совершившему «приятие сердцем» Божьего луча (глава пятая), приобретшему свое внутреннее религиозное огнилище (глава девятнадцатая) и начавшему в его лучах свое религиозное очищение (главы тринадцатая, четырнадцатая и пятнадцатая), – естественно и неизбежно мерить себя божественными мерилами и судить себя Божьими лучами. Слова Христа: «будьте совершенны, как совершен Отец ваш небесный» (Мф 5:48) становятся для него живым несмолкающим зовом, вопреки всем трезвым и «умным» соображениям о том, что «совершенных людей не бывает» и что «совершенство вообще человеку недоступно». Это желание совершенства совсем не есть проявление самомнения или гордыни, ибо самомнение сказало бы: «это мне легко доступно», а гордыня произнесла бы: «это мной уже достигнуто». Заповедь совершенства воспринимается не теми слоями души, где живет самомнение и где празднует гордость, но глубоким духовным огнилищем и, преобразуясь там в живую, христианскую совесть, вступает в личную жизнь в качестве живого несмолкающего призыва.
Совесть[204] совсем не есть отвлеченный «принцип долга», навязываемый воле сознанием; но она не есть и сила суда или укора, подъемлющаяся из бессознательного после дурного поступка и не имеющая «разумного» оправдания. Совесть есть голос целостной духовности человека, в которой инстинкт принял закон Божий как свой собственный, а дух приобрел силу инстинктивного влечения. Совесть есть сразу – и инстинктивная потребность в нравственном совершенстве, и предметно-обоснованная воля к нему, а потому творческое искание его в каждом данном жизненном положении. Иными словами – совесть есть целостное пребывание человека в луче Божьем.
Вот почему человеку, вступившему в процесс религиозного центрирования и очищения, естественно и неизбежно искать во всяком жизненном положении совершенного или, по крайней мере, наилучше возможного исхода. Он желает не выходить из Божьего луча, воспринимаемого им в состоянии молитвенного созерцания, но пребывать в нем, жить им, творить из него; и при этом не только в нравственном измерении добра, доброты и любви, но и во всех других духовных измерениях: красоты и художества, гражданского долга и правосознания, исследования и научного познания, созерцания жизненного процесса и приобщения к нему (соучастия в природе), труда и хозяйственного творчества. Выражая это во всей простоте, можно сказать: религиозный человек ищет во всем – верности Божьему гласу и требует от себя величайшего радения о Божьем деле.
Именно поэтому он остро испытывает всякое свое выхождение или выпадение из Божьего луча, судит себя за него, вменяет его себе и обозначает его словом «грех». Человек грешит не только нравственной черствостью, жадностью, криводушием и безудержной страстностью, но и всяческой пошлостью, беспредметным, бессовестным искусством, гражданской трусостью, взяткой и подкупностью, интригой и кривосудием, в науке – вздорными выдумками и слепотой, безответственным и жестоким обхождением с природой, хозяйственной эксплуатацией других, трудовой ленью, бессовестной растратой добра, и, сверх того, всяким духовным небрежением и религиозной неискренностью. Ибо все это есть попрание совестно-божественного зова; все это есть жизненное выхождение из Божьего «луча». И вот, для такого человека грех не есть некое особливое, затеянное им и осуществленное «злодеяние», которое пребывает в жизни в виде несчастного «острова», окруженного морем «безгрешного благополучия». Напротив, грех есть для него разливающееся море безлюбовности, пошлости, духовной близорукости или даже слепоты, безответственности, нецельности и неискренности. И если даже эта стихия не сгущается у него в порывы гордости и злобы, в деяния жадности и мести, в дела коварства, интриги, бесчестия, низости, центральной лжи, корыстного предательства и убийства; и если даже эта стихия остается в нем сравнительно вялой, экстенсивной, недеятельной и напоминает собой скорее стоячее, топкое болото – то ее качество от этого нисколько не изменяется. «Качество» греха состоит в том, что человек, которому дана возможность «ходить в свете» и пребывать в огне, не ходит в свете, а пребывает «во мгле и сени смертной»; или, выражаясь словами греческого светолюбца и ясновидца Гераклита Эфесского, – «наслаждается грязью», «βορ-βόρω χαίρειν».
При нравственно-религиозном ощущении такой остроты и последовательности неизбежно окажется, что «греха» в человеческой жизни гораздо больше, чем «света» и «огня»; что «свет» и «огонь» даются Сверху, но снизу не берутся; что в человеке есть тяготения, желания и страсти, прилепляющиеся к теме и, может быть, даже наслаждающиеся ей; и что следование по легкому пути вниз через широкие врата свойственно человеческому естеству, ибо путь вверх через врата узкие труден и скорбен.
2
Этим религиозное восприятие греха, однако, не исчерпывается. Дело в том, что человек искренней и цельной религиозности склонен ощущать и созерцать каждый свой грех и весь грех вообще как свою вину.
Рассматривая чужие грехи, подходя к ним с духовной осторожностью и сердечной добротой, он всегда готов признать, что в человеке есть грех наследственный, который трудно вменить ему или во всяком случае – ему одному; есть грех естественный, обусловленный его земным способом существования,[205] телесно-материальным, субъективно-индивидуальным, инстинктивно-эгоистическим, эротически-страстным, – духовное преодоление которого каждому из нас задано, но никому из нас не дается легко и скоро; есть грех невольный, грех пассивности (неделания), грех беспомощности и неумения, грех неосторожности, забвения, упущения и лени, грех душевной зараженности извне, грех безвольного подчинения, грех от страха и иные различные, трудно исчислимые и непредвидимые грехи, которые допускают снисхождение, маловменение или даже невменение и удерживают, как бы на лету, человеческие суд и приговор строгости.
При этом для человека с христиански живой и художественно индивидуализирующей совестью само собой разумеется, что каждый грех каждого человека являет собою единственное в своем роде, неповторяемое сочетание душевных трудностей, неудач или падений. Именно поэтому людские грехи совершенно не сводимы к отвлеченному каталогу «позволенностей», «полупозволенностей», «не совсем позволенностей», «простимостей», «полупростимостей» и «непростимостей», который, вопреки всякой христианской совести, предлагается в «моральных теологиях» иезуитов. Тем более они непокрываемы и неискупимы – ни задним числом, ни в счет будущего – при помощи материальных пожертвований в пользу церкви (католические «индульгенции»). Несчастие греха столь же индивидуально и многоразлично, сколь индивидуальны и многоразличны сами люди и отдельные миги их жизни. И грех, по самому существу своему, преодолевается, исправляется и исцеляется только духовно: духовным очищением[206] и возвращением в Божий луч.
Но человеку с цельным и искренним опытом все это кажется правильным и применимым к другим, у коих, может быть, и вправду – «не всякая вина виновата» и совсем нет «виноватости без вины». К себе же самому он или совсем не прилагает такую малую и добрую меру, или прилагает ее неохотно, или же, приложив, сохраняет иное, глубочайшее и всевменяющее воззрение. Вот как это надо разуметь.
Всякое самооправдывание скрывает за собой потребность доказать другим людям, а может быть, и себе самому, что чувство вины, таинственно шепчущее в глубине оправдывающейся души, – «неосновательно» и «имеет право» угаснуть. Однако такая потребность не заслуживает удовлетворения. Духовный рост человека требует не самооправдания, а самообвинения. Даже там и тогда, где чужая неправота по отношению ко мне и моя «правота» по отношению к другим очевидны, надо исходить от того, что и я был неправ. Пусть эта моя неправота в данном случае «минимальна», «ничтожна», едва уловима; но религиозно-нравственная мудрость состоит в том, чтобы исследовать с величайшей тщательностью не чужую «очевидную» и «вопиющую» вину, а именно свою, «ничтожную» и «едва уловимую». При этом исследовании человек нередко и быстро убеждается в том, что его собственная вина была совсем уж не так ничтожна и что неуловимость ее была кажущаяся. Сто́ит ему только вооружиться совестно-нравственным «увеличительным стеклом» и он удостоверится, что нравственная «ткань» человеческой души, подобно материальной ткани тела, гораздо сложнее, утонченнее и деликатнее того, что видится на первый взгляд. Человек, вооружающийся совестной «лупой» впервые, – может быть просто потрясен и подавлен тем зрелищем сложно-утонченной мотивации и динамики каждого отдельного поступка, которое ему предстанет в нем самом. Он вдруг убедится, что он до известной степени желал того и втайне готовил то, чего он явно опасался; что он в известном смысле не хотел того, о чем мечтал и о чем, может быть, даже молился; что какие-то струи его жизни текут в направлении, обратном тому, которое он считает главным и решающим в своей жизни; что в тончайших ответвлениях его души укрываются оттенки зависти, ревности, жадности, зложелательства, честолюбия, тщеславия, ненависти, мстительности – страстей, которые он считал в себе преодоленными и «вычищенными» и которые, может быть, и в самом деле были ослаблены до того, что уже не могли подвигнуть его на самостоятельно– и цельно-мотивированный поступок; но искоренены они не были. И он вынесет, может быть, тягостное впечатление, будто его религиозно-нравственный катарсис «еще не начинался».
Это движение внутрь и вглубь, к сокровенным мотивам, к малозаметным деталям, к скрытым остаткам страстей в самом себе – в высшей степени плодотворно: оно научает человека смирению, зоркому созерцанию греха и настоящему, неутомимому религиозно-нравственному самоочищению; оно приучает его к чувству вины, к скорби о своей плохости, а следовательно, ведет его к одинокому раскаянию и к настоящему церковному покаянию.
Духовный рост человека требует от него великого и священного мерила. Он должен не сравнивать свою мнимую «праведность» с грешностью других людей, ибо этот путь обманчивый и соблазнительный: достаточно понять, что по сравнению с дьяволом самый последний человеческий злодей может показаться самому себе «порядочным человеком». Надо смотреть не вниз, а взирать вверх, как бы «вычитая» себя из совершенства Божия и сосредоточиваясь не на том, что я «уже приобрел», а на том, чего мне «все еще не хватает». Надо мерить себя не видимостью своей «порядочности» и не похвалами общественного мнения, а лучом христианской совести, которая, несомненно, имеет божественное происхождение.
Это измерение быстро приучает человека к распознаванию своей вины в каждом отдельном поступке и к смиренному несению ее. И чем больше смирения будет в ее несении, тем более будет в человеке простоты и искренности, и тем плодотворнее будет протекать процесс религиозного очищения.
Это первое правило в обхождении со своей грешностью. Второе состоит в том, чтобы не гасить в себе чувства вины от совершенного деяния, даже и после того как вина опознана, оплакана и, по-видимому, смыта покаянием. От каждой вины ведет некая нить в глубину человеческого инстинкта. Ни одна вина не есть случайное и изолированное состояние, внезапно возникшее, «о себе» существовавшее и бесследно исчезнувшее. Напротив, душа человека есть живой организм, не знающий случайностей и изолированных событий. Оскорбитель не вдруг оскорбляет, а гневался ранее и давно копил оскорбляющую силу. Убийца не внезапно убивает: он созревал к своему убийству давно. Всякое падение человека, всякий грех имеет свою историю в его личной жизни и свои корни в его бессознательном. Признать свою вину и покаянно оплакать ее – не значит еще обрести в себе те душевные раны (быть может, раны детства), в которых зародился злой поступок и, тем более не значит исцелить их, обессилить их движущую и распаляющую силу и оздоровить корни своего инстинкта. Настоящее очищение не совершается одним, хотя бы и искренним, порывом к добру и Богу: оно требует всей остальной жизни. Оно требует именно того, что выражается русским простонародным словом: «надо замаливать свои грехи».