Большая коллекция рассказов - Джером Клапка Джером 9 стр.


Я понял невозможность объяснить ему мою потребность напиться просто воды или чего-нибудь в этом роде, потому и сказал:

– Да-да, какао. Говорю вам: мне очень хочется…

– Ну, а я говорю вам, что какао подается у нас только к обеду! – резко прервал меня старик.

Я снова должен был замолчать и покориться своей участи – ждать обеда.

Мимо нас проходил молодой человек с благообразным лицом, но однорукий. Еще раньше я заметил несколько одноруких и одноногих. Это явление поразило меня, и я спросил об его причине.

– Это тоже объясняется очень просто, – ответил старик. – Когда у кого-нибудь из молодых людей замечается превышение в росте или и силе сверх установленной средней нормы, то у него отнимается нога или рука, чтобы привести его в равновесие с другими. Мы, так сказать, низводим его до нужного уровня, без которого также немыслимо равенство. Природа частенько ошибается в своей мерке; она никак не хочет приучиться работать по той мерке, которая нам нужна, и мы исправляем ее ошибки.

– Значит, вы не вполне еще подчинили себе природу? – съехидничал я.

– Увы, нет еще! – со вздохом промолвил старик. – Стараемся, но все еще далеко не с полным успехом. Положим, – с гордостью добавил он поеле непродолжительного молчания, – во многих отношениях мы уж посбили с нее спеси.

– Ну, а что вы делаете, когда среди вас является человек с умом выше нормы? – с тем же ехидством продолжал я.

– Это бывает очень редко, но когда случается такая ненормальность, то мы просто-напросто вскрываем у данного субъекта череп и производим над его мозгом некоторую операцию, после которой он становится вполне нормальным.

Сказав это, мой спутник снова помолчал, очевидно, погруженный в раздумье, потом добавил:

– В первое время мне казалось очень грустным, что мы не можем повышать умственные способности людей, а умеем только понижать их, но с течением времени я примирился с этим.

– И вы находите справедливым такое искусственное… или, вернее, насильственное понижение природных умственных способностей? – спросил я.

– Конечно. Разве я могу считать это несправедливым, раз исключена возможность повышать эти способности? – ответил мой собеседник.

– Почему же не можете? – приставал я.

– Потому, что так постановлено БОЛЬШИНСТВОМ, – смиренно проговорил старик.

– Неужели вы находите, что ваше большинство не может быть несправедливым? – вырвалось у меня.

– Разумеется, нет. БОЛЬШИНСТВО не может быть не правым, – тоном глубокой убежденности промолвил мой спутник.

– Ваше мнение разделяется и теми, у которых вам приходится обрезывать мозги? – не унимался я.

– Нет. Но много ли их? – передернув плечами, произнес старик. – Мы с ними не считаемся.

– Однако, по-моему, и меньшинство имеет право на сохранение своих рук, ног и мозгов, – возразил я.

– Меньшинство НЕ ИМЕЕТ НИКАКИХ ПРАВ, – последовала суровая отповедь со стороны моего собеседника.

– Следовательно, тому, кто пожелал бы жить среди вас, необходимо примкнуть к большинству, чтобы не…

– Разумеется! – оборвал меня старик, угадав мою дальнейшую мысль. – Только таким путем он и может избавиться от больших неудобств.

Мне надоело бродить по этому скучному городу, и я спросил, нельзя ли для разнообразия выйти за его черту, на простор полей. Мой проводник ответил, что это можно, но предупредил:

– Едва ли и там вам покажется интересно.

– Почему? – удивился я. – В мое время за городом было так хорошо. Там были зеленые, усыпанные цветами луга, над которыми витал такой упоительный аромат, когда по ним проносился легкий ветерок; были прекрасные ветвистые деревья, населенные пернатыми певуньями; были обвитые розами прелестные коттеджи.

– Ну, теперь там ничего этого нет, – снова сухо прервал меня старик. – Мы все это переделали по-своему. Вместо описываемой вами ненужной роскоши природы мы устроили обширные огороды, разделенные дорогами и каналами, перекрещивающимися под прямым углом, как здешние улицы. Вашей былой «красоты» вы больше не найдете и за городом. Мы ее уничтожили, потому что и она мешала нашему равенству. Мы нашли несправедливым, чтобы одни люди жили среди живописных окрестностей, а другие – среди болот или голых песков. Теперь благодаря нашим трудам весь мир стал одинаков во всех своих частях, все люди повсюду живут в одинаковых условиях, потому что на земле нет уже таких мест, которые имели бы какие-либо преимущества перед другими.

– А разве нет других стран, кроме этой? – спросил я, думая, что старик под словами «весь мир» подразумевает только свою страну, и, чувствуя, что дорого бы дал, чтобы очутиться в какой-нибудь иной стране, хотя бы даже в одной из тех, которые тысячу лет назад считались самыми суровыми.

– Области другие есть, но стран в прежнем смысле больше не существует, – пояснил мой спутник. – Говорю вам: весь мир сделан нами совершенно одинаковым. Везде один народ, один язык, один закон, одна и та же форма жизни.

– Боже мой! Неужели, в самом деле, на всей земле, от полюса до полюса и на протяжении всего экватора, нет ни малейшего разнообразия? – ужасался я. – Как это должно быть скучно!.. Но, может быть, у вас есть хоть какие-нибудь способы развлечения, театры, например?

– Нет, мы уничтожили и театры, – ответил старик. – Особенности артистического темперамента не допускали уравнения. Каждый из артистов мнил себя лучше и выше других… Быть может, в ваши дни это было иначе?

– Нет, артисты и в наше время, как и во все предшествовавшие времена, считали себя, так сказать, сверхмировыми существами, – сознался я. – Но мы не обижались, не придавая этому особенного значения.

– Ну, а мы взглянули на этот вопрос иначе, – отозвался мой спутник. – Наш «Союз общественной охраны Белой ленты» нашел, что все способы развлечения вредны и порочны, перетянул на свою сторону БОЛЬШИНСТВО и добился того, что всякие игры, музыка, танцы и прочие забавы были навсегда воспрещены.

– Ну, а книги читать вам позволяется? – спросил я.

– Это нам не запрещено, но только читать-то у нас нечего. Новых книг больше не пишется. Да и о чем писать в мире, где нет ни горестей, ни радостей, ни разочарований, ни надежд, ни любви, ни ненависти; где жизнь течет таким ровным, тихим, нигде не застревающим потоком?

– Да, у вас действительно писать не о чем, – согласился я. – Но что сделали вы с творениями прежних авторов? У нас были Шекспир, Вальтер Скотт, Теккерей, Байрон… Наконец я сам написал кое-что, заслуживающее некоторого внимания, как говорили. Может быть, все это у вас хранится в общественных…

– Нигде не хранится, – почти сердито оборвал меня мой проводник. – Мы весь этот старый хлам сожгли. Нам совсем не интересно знать о тех временах, когда в мире шла такая неразбериха и люди, в огромном большинстве, были превращены в невольников и во вьючный скот.

Дальше я узнал от него, что у них благодаря настояниям самой сильной общественной партии «Союза общественной охраны Белой ленты», были уничтожены все без исключения произведения искусства прежних времен и постановлено подавлять в подрастающих поколениях малейшее стремление к художественной деятельности всякого рода, потому что такая деятельность признана зловредною, как подрывающая великие основы равенства. Люди с художественными наклонностями имеют привычку мыслить и этим самым возвышаться над другими, не имеющими такой зловредной привычки. Разумеется, последняя категория людей преобладала и составляла БОЛЬШИНСТВО, которое и признало существование неприятных ей лиц первой категории недопустимым. При этом старик добавил, что по той же причине были воспрещены различные виды спорта и общественные игры, так как состязания ведут к проявлению способностей, а различие в способностях нарушает законы равенства.

– А по скольку часов в день работают у вас? – спросил я.

– Только по три часа, все же остальное время дня в нашем собственном распоряжении, – не без гордости проговорил старик.

– Что же вы делаете в течение такого продолжительного свободного времени? – поинтересовался я.

– Отдыхаем, – последовал краткий ответ.

– Отдыхаете?! Двадцать один час подряд только и делаете, что отдыхаете? И это после такого ничтожного труда? – изумлялся я.

– Ну, конечно, не все же время мы спим или сидим, как ваши прежние истуканы, – возразил мой спутник. – Мы думаем, беседуем…

– А!.. О чем же, смею спросить?

– О том, как трудно жилось прежним людям и как счастливы теперь мы, а также о великих предназначениях человечества.

– А что именно вы представляете себе под выражением «предназначения человечества»? – с любопытством спросил я. – Об этом и в наши дни много толковалось, но никто так и не мог выяснить, что, собственно, имелось в виду.

– Да? Ну, мы и в этом отношении ушли гораздо дальше вас, – с самодовольством проговорил мой собеседник. – Мы видим предназначение человечества в полном преобладании над природой, чтобы она не стремилась больше своими вольностями нарушать наши законы равенства; чтобы все у нас делалось силою одного электричества, без всякого содействия с нашей стороны; чтобы каждый из нас имел право голоса; чтобы…

– Довольно! Благодарю вас, – перебил я его. – Теперь я все понял, и мне остается спросить вот только о чем: есть ли у вас религия?

– Конечно.

– И вы поклоняетесь какому-нибудь божеству?

– Разумеется.

– Как оно у вас называется?

– БОЛЬШИНСТВОМ.

– Так. Ну, теперь для меня все окончательно ясно… Впрочем, есть еще один вопрос, последний… Надеюсь, вы простите мне, что я задаю вам такое множество вопросов?

– Задавайте и этот вопрос, не стесняясь, – пробурчал старик, – я к тому и приставлен, чтобы в течение трех часов в день отвечать на вопросы людей неопытных.

– Я хотел бы узнать вот что еще: много ли людей кончают у вас самоубийством?

– Самоубийством?!. Ну, таких случаев у нас совсем не наблюдается.

Я взглянул на лица встречных мужчин и женщин. Заметив на их лицах и в глазах такое же выражение удивления, смешанного с тревогой, какое мне приходилось наблюдать в глазах наших домашних животных, я решил, что этим людям действительно нет надобности прибегать к самоубийству.

Лишь только я решил этот вопрос, как все окружающее меня вдруг покрылось непроницаемым туманом… Я окликнул своего спутника, но не получил ответа…

Господи! да что же это со мной? Почему я снова очутился в хорошо знакомой мне комнате и на собственной постели, а возле меня раздается не менее знакомый, крикливый голос миссис Биглз, моей прежней квартирной хозяйки?

Разве и она проспала тысячу лет и тоже теперь проснулась?.. Она кричит, что уже двенадцать часов… Только еще двенадцать! Значит, я должен ждать еще четыре с половиною часа, когда меня умоют… Ах, как трещит у меня голова и как невыносимо ноют руки и ноги!..

Да, я действительно в своей собственной постели… Неужели все это было лишь тяжелым, кошмарным сном, и я остался на своем месте, в девятнадцатом столетии, при привычном государственном, общественном, семейном и прочем строе?..

Да, сквозь открытое окно до меня доносятся звуки прежней жизни. Слышу, как по-прежнему смеются и плачут, радуются и горюют люди, и как каждый из них с помощью воли и труда, напрягая и развивая свои силы, прокладывает себе собственный путь в жизни. Слышу шум борьбы и падение погибающих в этой борьбе, но слышу и быстрый бег тех, которые спешат на помощь упавшим… Слышу и то, как восторженно прославляются те, которым удалось совершить какое-нибудь великое дело…

О, как я счастлив, что избавился от страшного кошмара осуществленного социалистического строя, основанного на «свободе, равенстве и братстве»!.. Ах, какое великое, неописуемое блаженство чувствовать себя опять самим собою, а не…

Впрочем, у меня сейчас нет времени увлекаться отвлеченными рассуждениями. Мне сегодня предстоит целая уйма дел, а мое рабочее время не ограничивается ведь тремя часами…

Эх, зачем я вчера вечером пил так много вина, курил крепкие сигары и слушал разглагольствования будущих переустроителей мира! Вот от всего этого у меня и сделался в голове такой невообразимый кавардак.

ВЕЧНОЗЕЛЕНЫЕ ДЕРЕВЬЯ

Они смотрят такими тусклыми и угрюмыми в ясный весенний день, когда молодая зеленая травка испещряется белыми подснежниками и желтым шафраном, а с каждой ветви рвутся на волю, к яркому солнышку, сотни нежных пушистых листочков, выбиваясь из стеснительной оболочки красновато-коричневых бутонов; смотрят такими холодными и жесткими среди трепещущих кругом них молодых надежд и жизнерадостности.

А в светлые летние дни, когда вся природа украшена своими лучшими уборами, когда розы густыми гирляндами обвивают двор и каждое окно, когда поля покрыты колосящимися хлебами, пронизанными пестрыми цветами, и от пышных лугов веет медовым запахом, – они глядят еще более хмуро в своей обтрепанной и поблекшей зимней одежде и кажутся такими старыми, жалкими и беспомощными.

Но всего печальнее смотрят они во дни плодоносной осени, когда деревья, подобно пожилым женщинам, желающим скрыть свои годы, наряжаются в пышные пестрые одежды из золота и пурпура, когда в полях уже созрели все злаки, а в садах с отягощенных ветвей десятками падают на землю перезревшие сладкие плоды, когда леса разноцветными лентами окаймляют долины. Среди интенсивного блеска угасающего дня природы они в своей однообразно-темной одежде кажутся так же не у места, как бедные родственники на пиру богача. У них только и есть эта одежда: ее постоянно мочат дожди, осыпает снег, треплют ветры и бури, оттого она такая поношенная и неказистая.

Когда же наступает зима, поля и луга покрываются толстым белым покровом, под которым погребаются умершие цветы, а лиственные деревья обрисовываются на белесоватом небе одними своими обнаженными остовами, когда умолкает веселый птичий хор и все кругом так бесцветно, тихо и безжизненно – только одни они, вечнозеленые деревья, стоят торжествующими среди бушующих метелей.

Они не красивы, а только бодры, крепки и выносливы; всегда, во все времена года, одни и те же, не меняющиеся, вечнозеленые. Весна не может сделать их светлыми, лето не может опалить их, осень не может сначала украсить их, а потом заставить поблекнуть и обнажиться, зима не может убить их.

Есть и среди человечества вечнозеленые душою мужчины и женщины; правда, их немного, но все-таки они есть. Эти люди не из показных, не из тех, за которыми бегут толпами (природа действует по старинным правилам торговли: она никогда не выкладывает на выставку своего лучшего товара). Эти люди только крепки, сильны и выносливы.

Они крепче всего света, крепче жизни и смерти, крепче самой судьбы. Над ними свирепствуют житейские бури, их хлещут ливни, их пытаются сковать морозы. Но бури, ливни и морозы проносятся, а те, которых они старались уничтожить, продолжают стоять бодрыми, крепкими, вечнозелеными. Они спокойно наслаждаются солнечными днями жизни и благодарят за них, но также спокойно и расстаются с ними. Невзгоды не могут согнуть их, беды и горести не могут омрачить их светлых лиц; они могут только заставить еще крепче замкнуться их уста. Тепло нашего материального процветания не может заставить блеснуть новою яркостью вечную зелень их дружбы к нам, а холод наших неудач не может убить листвы их привязанности к нам. Будем же держаться этих людей, постараемся притянуть их к себе, приютимся возле них, как возле непоколебимых в бурях утесов.

В наши летние дни мы мало думаем об этих людях, потому что они не льстят нам, не разливаются над нами в слащавостях, не привлекают нас никакими обольщениями. Они даже плохие говоруны, и – что еще хуже для многих – не менее плохие слушатели. У них, на общий взгляд, угловатые манеры и полное отсутствие всякого заискивания. Наряду с нашими другими знакомыми они производят невыгодное впечатление. Они плохо одеваются и имеют очень невзрачный вид. Встречаясь с ними в обществе или на улице, мы стараемся избегать их; они не из тех, которыми можно похвалиться пред людьми из «блестящего» общества.

Назад Дальше