По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918 - Мартышевский Яков 15 стр.


– Будьте добры подождать, я отдам распоряжение дежурной подводе довезти вас до деревни Катовичи, где расположен обоз второго разряда вашего полка. Оттуда вы легко можете добраться до своей части.

Я поблагодарил и сел в кресло.

Тон этого элегантного офицера и пренебрежительный взгляд, которым он окинул мою невзрачную серую шинелишку и грубые походные сапоги, несколько раздражили меня. «Хорошо тебе тут звякать шпорами за двадцать верст от фронта в теплой, комфортабельной комнате и бросать пренебрежительные взгляды, – с досадой подумал я. – Посмотрел бы я, как бы ты держал себя под пулями и снарядами!» И впервые я увидел неизмеримую пропасть, которая существует между офицерами тыла и офицерами фронта.

Пока я размышлял таким образом, дежурный офицер взял телефонную трубку и нажал клапан. Телефон загудел точь-в-точь как рожок стрелочника на железной дороге. Затем, приставив трубку к уху, офицер заговорил тоном приказания:

– Передай в обоз, чтобы немедленно запрягли дежурную подводу.

Действительно, не прошло и десяти минут, как подвода уже была подана. Я встал и, сухо поклонившись дежурному офицеру, вышел из комнаты.

Франц уложил вещи на подводу, и, когда мы уселись, лошади тронули. Колеса застучали по щебню, которым была усыпана дорога перед домом.

– Ну, вот теперь, Франц, недалеко нам теперь и до нашего полка! – весело воскликнул я. – Сегодня доедем до нашего обоза, там переночуем, а завтра будем уже в полку. Может быть, завтра я попаду прямо в бой… – задумчиво прибавил я. – Слышишь, как бьют из орудий!..

Действительно, канонада усилилась, и были уже слышны отдельные могучие удары, от которых, казалось, вздрагивала сама земля. Я чутко прислушивался к этому уже знакомому грому, и смутное беспокойство закралось в душу.

«Может быть, – думалось мне, – в эту минуту кипит горячий бой, и австрийцы прорвали наш фронт, а возможно, что и наши перешли в наступление…»

Я осмотрелся кругом, стараясь найти хоть малейшие признаки какой-нибудь перемены на фронте. Но ничего особенного не увидел. Вокруг желтели оголенные пустынные поля. Темнели очертания лесов. Мимо нас спокойной рысью проехал конный ординарец и лихо отдал честь. Изредка нам попадались деревни, в большинстве занятые каким-нибудь воинскими частями. Но и там не было заметно какого-нибудь особенного движения.

Наш кучер, который сидел к нам спиной, был, по-видимому, совершенно равнодушен к гремевшей канонаде.

– Что бы это такое могло значить? Наверное, австрияки наступают… – проговорил я, стараясь не выдавать своего беспокойства.

– Это так кажинный день и ночь, ваше благородие, все вуёт и вуёт, то наши наступают, то ён… – не оборачиваясь, проговорил кучер.

Около трех часов пополудни мы подъезжали к большой довольно богатой деревне, среди которой высился костел. Это и была деревня Катовичи, где стоял обоз второго разряда нашего полка. Когда мы въехали в деревню, сразу почувствовалось что-то родное и близкое. Лица некоторых солдат казались мне знакомыми. У всех на погонах стояла цифра «17». На фронте свой полк – это все равно что своя семья. Лишения и опасности боевой жизни сближают между собой как офицеров, так и солдат, одинаково несущих бремя войны под сенью полкового знамени.

Когда мы въехали в деревню, я обратился к первому встречному солдатику:

– Послушай, братец, иди-ка сюда!

Солдат встрепенулся и, подбежав к повозке, взял под козырек. Взглянув на меня, он радостно воскликнул:

– Здравия желаю, ваше благородие, с приездом!

– Спасибо… – несколько смущенно ответил я и в душе подивился тому, что он меня знает. – Откуда ты меня знаешь?

– В походе вас заприметил, ваше благородие, вы, кажись, были в первом батальоне, – весело ответил солдат.

– Да, да… Покажи, пожалуйста, где живет ваш командир обоза капитан Козлов.

– А тут недалече, я проведу. – И при этих словах солдат быстро пошел вперед. Наша повозка поехала вслед за ним. Через несколько минут мы остановились около одной чистенькой халупы, покрытой красной черепичной крышей. – Вот здесь, ваше благородие! – воскликнул расторопный солдат.

Я дал ему на чай и, отпустив подводу, пошел вместе с Францем к халупе. В кухне, где помещался денщик капитана Козлова, я оставил Франца с вещами, а сам вошел в смежную комнату. Комната была очень чистенькая. В углу висели католические иконы, украшенные бумажными цветами. Стены были оклеены какими-то белыми обоями с синими разводами. На окнах стояли вазоны.

У одной стены стоял большой шкаф, сквозь стеклянные двери которого виднелась чайная и столовая посуда. Направо от двери у другой стены стояла походная кровать.

Капитан Козлов сидел у стола и разбирал какие-то бумаги. При моем входе он поднял голову и пристально посмотрел на меня и на мои погоны. Лицо его с добрыми, ласковыми глазами, с клинообразной бородкой и пушистыми усами с проседью засветилось лаской и приветом. Хотя он почти меня не знал, так как я был еще молодым офицером, недавно поступившим в полк, однако он поднялся мне навстречу и приветствовал как своего старого знакомого.

– Здравствуйте, здравствуйте, дорогой мой, извините, я даже не знаю, как ваша фамилия, потому что вы еще совсем недавно в нашем полку. Но вы, вероятно, были ранены, у вас такое бледное лицо… Раздевайтесь, голубчик, и садитесь, а я сейчас распоряжусь… – С этими словами он полуоткрыл дверь и крикнул: – Василий, ну-ка, живо чайку расстарайся!

Я был глубоко тронут таким вниманием и невольно мысленно сравнил прием, оказанный мне в штабе корпуса, и тот прием, который я встретил здесь, у себя в полку.

– Ну, рассказывайте, что нового в Житомире, вы ведь там лечились?

В Житомире до войны стоял наш полк, поэтому капитан Козлов интересовался не столько военными и политическими новостями, сколько всем тем, что касалось Житомира, к тому же там проживала его семья.

Вскоре на столе появились большой синий чайник, закуска, капитан Козлов достал из чемодана бутылку красного вина и принялся меня всем этим угощать.

С грустью я узнал, что наш командир батальона, которого молодые офицеры называли между собой «волком» за его крутой нрав, был убит под Равой-Русской. Командир полка был тот же самый, однако среди офицеров, не говоря уже про солдат, он не пользовался хорошей репутацией. У него не было ни распорядительности, ни смелости, а по отношению к своим подчиненным он не проявлял никакой заботливости.

Стало смеркаться. Зажгли лампу. Пришел помощник командира обоза штабс-капитан Кравченко, который жил вместе с капитаном Козловым. Штабс-капитан Кравченко был тоже симпатичный хохол с бритым подбородком и рыжеватыми отросшими усами. Он тоже забрасывал меня вопросами о Житомире, о наших общих знакомых. Оба, и капитан Козлов, и штабс-капитан Кравченко, с большим участием расспрашивали меня о том, как я был ранен, и о моих переживаниях во время боя.

Поздно вечером мы легли спать. Я долго не мог уснуть. Я чувствовал, как кипучий поток жизни устремлял меня вперед, не давая времени мне опомниться. Впечатления чередовались одно за другим, нагромождаясь в моей душе и наполняя ее то восторгом, то разочарованием, то ужасом, то печалью. А там, за окном, во мраке ночи, как бы отвечая на мои мысли, глухо рокотала орудийная канонада, то замирая, то усиливаясь… Стекла слабо дрожали. Мерно тикали стенные часы. Под эту своеобразную музыку я заснул.

Утром следующего дня я собирался ехать дальше, так как мне хотелось в этот же день представиться командиру полка. Отдаленная орудийная канонада щекотала мои нервы, молодая кровь играла, мне хотелось как можно скорее попасть на позицию.

– Владимир Николаевич! – обратился я к капитану Козлову. – Вы вчера говорили мне, что наш полк понес большие потери в офицерском составе. Значит, каждый офицер там на счету, поэтому мне нужно торопиться в полк… Я не могу больше ни минуты здесь оставаться!..

Капитан Козлов улыбнулся моему юношескому задору и, похлопав меня по плечу, проговорил:

– Нечего вам торопиться, поручик, поверьте мне, окопы еще успеют вам надоесть, лучше воспользуйтесь случаем и отдохните у нас день-другой. По вашему лицу видно, что вы не вполне оправились от своей раны.

На эти слова я только замахал руками и просил его дать мне подводу

– Ну, что с вами поделаешь… – с ласковой улыбкой проговорил капитан Козлов и отдал своему денщику приказание, чтобы подали подводу

Когда подвода прибыла, Франц уложил наши вещи. Я тепло простился с капитаном Козловым и штабс-капитаном Кравченко. Подвода тронулась. Погода стояла ясная, солнечная. Мы ехали по шоссе. В отдалении среди пожелтевших полей чернели деревни, кое-где неподвижной стеной темнели леса, за которыми, казалось, притаился страшный зверь, издававший временами глухой, сдавленный рев, разносившийся вокруг как грозное эхо.

Внезапно среди этих громовых перекатов моего слуха коснулся характерный звук аэроплана, очень похожий на звук летящего майского жука. Я с любопытством уставился на небо и после долгих усилий различил, наконец, в синеве небес аэроплан, который летел так высоко, что казался маленькой птичкой, затерявшейся в беспредельной лазури неба. Судя по форме, аэроплан был австрийский. Мы все трое с любопытством следили за его полетом, пока он не скрылся вскоре с наших глаз.

– У вас часто аэропланы летают? – спросил я нашего кучера.

– Так точно, ваше благородие, кажинный день, чуть только ясный денек, так их сразу другой раз штук пять летит, что осы… Спустятся пониже около какой-нибудь деревни, где заприметит наших солдат али обозы, и как зачнет кидать бонбы, столько беды наделает… Пули ён не боится, бывает, летит низко, чуть рукой не достать, по ём залопом кроют, а ён хоть бы что… Скинет штуки четыре бонбы, побьет лошадей али людей, зажгет деревню и подался вверх, а тут хочь стреляй, хочь не стреляй, все одно – улетит. Вот кабы наши еропланы ему пересекали бы дорогу, а то наших не видать. Може, у нас и нету этих самых еропланов. Известное дело, немец всякую штуку выдумает… – При этих словах кучер как бы от невольной досады хлестнул по лошадям. – А ну, поше-е-ел!

Я злобно взглянул вслед скрывшемуся неуязвимому воздушному врагу и погрузился в свои мысли. Чем больше мы подвигались к фронту, тем слышнее становилась канонада. Изредка среди громовых раскатов резко выделялись отдельные мощные удары, от которых, казалось, содрогалась земля. Это рвались тяжелые снаряды – «чемоданы», как метко прозвали их солдаты еще в начале войны.

Близость фронта чувствовалось во всем. Часто попадались обозные повозки; то вперед, то назад сновали конные ординарцы, изредка встречались санитарные двуколки, покрытые со всех сторон брезентом, увозившие тяжелораненых в глубокий тыл.

Было около полудня, когда мы подъехали к небольшой деревушке, где стоял обоз первого разряда нашего полка. Наш кучер уже не раз бывал здесь, поэтому мы прямо остановились около одной халупки, в которой жил командир обоза прапорщик запаса, очень полный, раньше времени поседевший человек с подстриженной бородкой лопаточкой и с выразительными темными глазами. Это было типичное лицо русского интеллигента-барина. Благодаря его чрезмерной полноте его, вероятно, и назначили в обоз как неспособного служить в строю.

Одновременно он был заведующим, или как принято в полку называть – хозяином офицерского собрания. Фамилия его была Пущин. Около халупы стояла офицерская походная кухня, в которой готовились обед и ужин для всех офицеров полка. Около кухни возилось несколько солдат, некоторых из них, в том числе и нашего собранского повара, я помнил еще с похода. При виде меня они все вытянулись в струнку и приветствовали, радостно улыбаясь. Я был очень тронут их радушной встречей.

– Спасибо, братцы, – проговорил я и, приказав Францу внести за мной вещи, вошел в комнату.

Прапорщик Пущин стоял посреди комнаты и отдавал какие-то приказания своему фельдфебелю. При виде меня он воскликнул, раскрывая мне свои объятия:

– A-а, кого я вижу! Неужели вы так скоро уже поправились? Ведь у вас, говорят, была раздроблена кость! Ну, раздевайтесь, дорогой мой, и будьте как у себя дома. А где ваши вещи?

– Сейчас мой денщик принесет, – ответил я.

Отпустив фельдфебеля, прапорщик Пущин подсел ко мне и принялся расспрашивать про то, что делается в России. Попутно он рассказывал о всех полковых новостях.

– Да, да, – говорил он, и в его голосе послышалась неподдельная печаль. – Много офицеров перебили. В некоторых ротах осталось по тридцати, по пятидесяти штыков при одном офицере. Да и дух уже совсем не тот, прошел уже первый порыв. Помните, как пошли в первый бой под Жуковом? Какое было воодушевление у всех! Как все, и офицеры, и солдаты, рвались вперед и, несмотря на убийственный огонь австрийцев, шли в атаку не сгибаясь. Никаких окопов не делали, стреляли стоя, как на учении. Ну, а теперь уже совсем не то, все поняли, что это за штука, война, раскусили этот орех. Теперь зарываются в землю как кроты, среди солдат появилось много «пальчиков»…

– Каких это «пальчиков»? – с недоумением спросил я.

– Это самострелы. Надоест какому-нибудь Ваньке лежать на брюхе по несколько дней в окопе и есть сухари, ну вот, он возьмет и сам себя ранит из винтовки в указательный палец, чтобы нельзя было стрелять, в надежде, что когда палец заживет, то его больше на позицию не пошлют, а назначат куда-нибудь в обоз. Сначала это им удавалось, а потом таких «пальчиков» начали предавать суду, и теперь подобные случаи стали реже.

Я был невероятно поражен словами прапорщика Пущина, однако, покопавшись в тайниках своей души, я убедился, что у меня самого тот огонь воодушевления, который пылал во мне, лишь только вспыхнула война, уже теперь как будто потускнел.

Вид крови, ужасы смерти, очевидно, отразились на психике людей, в том числе и на моей. И на смену высокому, лучезарному чувству энтузиазма явилось новое, дотоле неизведанное чувство долга перед Родиной, чувство, всю тяжесть которого я узнал только впоследствии.

– Аркадий Иванович! – обратился я к прапорщику Пущину. – Как бы мне добраться сегодня же до штаба полка?

– Успеете еще испытать это удовольствие! – возразил прапорщик Пущин. – Люди только и думают о том, как бы избавиться от позиции, а вы рветесь туда… Охота же вам лишний раз подставлять свой лоб под пули…

Я с некоторым недоумением посмотрел на прапорщика Пущина и подумал: «Если у всех здесь на фронте такое настроение, хотя прошло от начала войны каких-нибудь три месяца, то трудно рассчитывать на успех…»

Затем я вслух прибавил:

– Нет, нет, вы ведь сами говорите, что в полку осталось очень мало офицеров, может быть, сегодня ночью наши будут наступать, а я буду околачиваться в обозе…

– Ну что ж, дело ваше, я только не советовал бы вам ехать днем на подводе до штаба полка, так как австрийцы открывают огонь по каждой повозке. Там местность ровная.

– С этим согласен, я пойду пешком. А тут далеко до штаба полка?

– Нет, верст пять.

В это время вошел солдат, который был буфетчиком нашего офицерского собрания, и доложил, что обед готов.

– Давай, – проговорил прапорщик Пущин.

Тотчас на столе появились два прибора и миска с аппетитными щами. Во время обеда пришли наши два полковых врача, один из них был тот самый, который сделал мне первую перевязку, когда я был ранен. Увидев меня, оба обрадовались и с любопытством принялись расспрашивать о моей ране, о том, что делается в России.

– Мы живем здесь, все равно что на другой планете, – проговорил старший врач с умным симпатичным лицом. – Мы решительно не знаем, что делается на белом свете. Газет мы почти никогда не видим, а какие попадаются, то старые-престарые. Судить об общем стратегическом положении на фронте на основании того, что происходит на участке нашего полка, ну, самое большое, дивизии, нельзя, так как общий фронт раскинулся более чем на тысячу верст, между тем как дивизия наша занимает пять-шесть верст.

– Я не знаю, как обстоят наши дела на германском или, как его называют, на Западном фронте, но на нашем, австрийском фронте, по-моему, блестяще, – с воодушевлением проговорил молодой доктор. – Правда, мы уже вторую неделю топчемся на месте. Но ведь не забывайте, господа, что река Сан – это последняя серьезная преграда для австрийцев. Они стянули сюда свои лучшие силы и защищаются с отчаянием погибающего. И я готов держать пари на что угодно, что через несколько дней мы собьем австрийцев с линии Сана и погоним их до самого Кракова, а там уж и до Вены недалеко…

Назад Дальше