Я решился прочесть ему:
Его тронули рассказы и воспоминания о брате. Он охотно слушал меня, и мы проговорили около часу.
На другой день я пошел на 10-й номер батареи, которая находится рядом с батареей Шемякина. Номера идут не по порядку. Матрос повел меня сначала траншеями, а потом сказал, что надо вылезти и идти прямо, потому что тут траншеи очень мелки, да и все так ходят.
– Вон, видите, идет!
Действительно, шел какой-то водонос, и притом очень тихо. То же советовали сделать и солдаты, сидевшие в траншеях. Мы вылезли и пошли прямо и скоро догнали водоноса. Три человека были порядочной целью. Я видел все линии неприятельского вала как на ладони. Там, во всем поле, не было ни души. Вдруг подле нас ударила пуля.
– Видишь, – сказал я матросу, – по нам стреляют! Я тебе говорил, что надо идти траншеями.
– Э, ваше благородие! Которая наша, от нее нигде не схоронишься!
Другая пуля пролетела между мной и водоносом. Я пошел скорее, и через пять минут мы уже были на батарее. Она стоит на углу, одним фасом к морю, другим к небольшой бухте; третий фас обращен в поле, к 6-му бастиону. За бухтой, прямо, видна возвышенность, где был древний Херсонес. Теперь от него осталась только небольшая стенка, вьющаяся по скату к бухте, и то я сомневаюсь, чтобы это была древняя стена. Издали она совершенно похожа на траншею, но, говорят, не траншея. Больше ничего нет на месте Херсонеса – ничего старого, да и нового немного: разрушенная церковь Святого Владимира и, у самой бухты, также разрушенные домики карантина, неосторожно оставленные неприятелям. Они устроили тут завалы и в последнее время даже поставили пушки. По этой-то батарее велел накануне Зорин сделать полтораста выстрелов. Ее сбили, и после сбивали не раз; но через день она являлась опять и удержалась.
Все это место, где был Херсонес, прелестно, несмотря на пустынность. Не налюбуешься этими переливами холмов, за которыми тотчас идет море, и на нем корабли, конечно, не наши.
В бухту садятся беспрестанно утки; но никто не смеет за ними охотиться —
Конечно, утки в бухте разговаривали по-русски…
10-я батарея имеет особенное устройство: она сложена из глиняных кирпичиков, очень правильно и красиво. По ней стреляют так же, как по 5-му и 6-му бастионам, но, по замечанию командира ее, капитан-лейтенанта Андреева, через день.
– День молчат, а на другой их как будто что прорвет! – Выражается он и в эти дни обыкновенно никого к себе не приглашает. – Приходите завтра: завтра не будет стрельбы.
Но то беда, что бывают ошибки в наблюдениях храброго капитана, и вдруг их прорвет совсем не в тот день, когда он рассчитывает, и озадаченные гости не знают, что делать. Я попал, по счастью, в день спокойный. Ни одного выстрела в продолжение часа, который я провел там, сидя все время в амбразуре, на пушке, любуясь видами и думая о старом Херсонесе, о тех, которые давно здесь также бились – и улеглись… и вот их сон встревожен новыми громами.
Артиллерийский офицер, находившийся при орудии, смотря в одну со мной сторону, думал тоже о сне, только о другом: он решил, что француз, должно быть, спит и потому не стреляет.
– А вот вчера стрелял! – Он показал мне засевшие в лафете пули.
Немного спустя очень далеко явились какие-то всадники; они ехали шагом, опустив поводья. Все это можно было рассмотреть только в трубу. С 5-го бастиона пустили по ним бомбу; но они не обратили на нее никакого внимания, хотя она лопнула очень близко. Потом показалась куча зуавов, шедших из-за горы с ведрами в руках. По ним также пустили бомбу. Часть прилегла к земле, а другие продолжали идти и через минуту были уже в балке. Наконец и нашему бастиону нашлось развлечение: у церкви Святого Владимира все маячил какой-то человек, выходил из-за стены, прохаживался и опять уходил. До него было больше версты, и стрелять не следовало, но стали стрелять от скуки. Однако пули ложились отлично. Иные падали саженях в пяти: это видно было по взвивающейся пыли.
С 10-й батареи я пошел на 7-й и 8-й номера, которые соединены вместе и находятся не так далеко от 10-го, по направлению к городу. Артиллерийский офицер, любовавшийся со мной Херсонесом, проводил меня несколько шагов и указал на свой разрушенный каземат, в котором засело несколько ядер, пущенных неприятелями с моря в осаду 5 октября. Огромные пирамиды французских и английских ядер возвышались подле.
– Вот что мы собрали у себя во дворе; а сколько еще не собранных там, в поле! – сказал офицер. По его словам, в этот день неприятелем было пущено в город со стороны моря до 25 тысяч ядер и бомб.
7-я и 8-я батареи стоят также на берегу моря.
По выкладке они похожи на своего соседа – 10-й номер. Тут очень тихо. Редко прилетают пули, и то, разумеется, шальные. Прицельных быть не может, по расстоянию и местности. Я застал матросов в ученье, они примеривались к орудиям, дружно взмахивали банниками и перебегали с места на место. По валу ходил какой-то офицер с подзорной трубкой. Я поднялся к нему и просил позволения взглянуть на батарею. Он повел меня сам, объясняя все подробно и просто. Это был капитан-лейтенант Луговский, простой и сметливый моряк.
– А каков у нас вид! – сказал он, обернувшись к морю.
Нельзя было не остановиться и не полюбоваться. По самому горизонту тянулись ниткой корабли и пароходы, скрываясь налево за мыс Херсонеса. Один пароход стоял с правой стороны, отдельно от других, для наблюдений. Я постоянно видел его на этом месте.
– Нельзя не отдать чести, – сказал капитан, – поверите ли, этот пароход как пришел и встал, так и не трогался во всю зиму и выдержал самые крепкие ветры. Другие корабли раскидало, а он устоял. Не знаю, кто другой здесь выстоит столько!
Мы повернули на задний фас батареи, где уже идет 8-й номер, обращенный к городу.
– Вот тут вчера упало десять ракет, – сказал Луговский, – и одна в кучу рабочих, которые ужинали; говорят, даже в чашку, но не задела никого!
Луговский также был 5 октября на батарее и хвалил мне наших матросов.
– Не перескажешь никакими словами, что это за народ: с ними нельзя робеть!
Он повернулся во двор, смотря на тех, которые учились, и, как бы лелея их глазами, задумался, и так мы простояли молча минуты две. Кто знает, какие отметки делала его память, когда глаза перебегали по лицам… Нас обоих разбудил выстрел. С вала пустили бомбу по работавшим налево от Херсонеса. Мы проследили полет ее и взрыв. Бомба пролетала около трех верст. Судите, что же можно было разглядеть на таком расстоянии. Я искал кучки работавших, но ничего не мог найти и насилу увидел в трубу, потому что высовывались только головы. Я простился с Луговским и пошел на Александровскую батарею, которая считается 9-м номером и находится тут же, подле 7-й и 8-й. С ее стен я снова любовался морем. Капитан-лейтенант Козловский дал мне проводника-матроса, который провел меня по валу, показывая красивые ряды орудий, только что очищенных. На этой батарее в настоящее время больше нечего делать, как чистить орудия. Ей будет работа, если начнут бомбардировку с моря.
Я воротился домой, когда уже стемнело, и пошел к Шемякину, который меня давно звал и как-то особенно пришелся мне по душе; но ворота бастиона были заперты. Часовой свесил ружье и спросил отзыв. Я послал своего матроса узнать отзыв или привести ефрейтора, а сам сел у ворот на камень и стал смотреть в сторону засыпающего города. Было очень тихо. По горам горели огни. Через несколько минут я увидел поднявшуюся ракету, очень далеко, версты за четыре. Их пускали обыкновенно с возвышенности над Килен-балкой. Ракета летит так: вдруг освещается площадка, где ракета пущена, и потом видно по небу огненную полосу, не больше как четверть всего полета; дальше ракета уже летит впотьмах. Впрочем, бывают изредка случаи, что ракета весь полет совершает с огнем и все время видима. Вслед за первой взвилась еще. Я насчитал семь, пока воротился мой матрос. Иные падали где-то близко; слышно было свист, одна загремела по камням. На ту пору, не знаю почему, я испугался. Когда захлопывалась за мной калитка бастионных ворот, мне уже казалось, что ракета сейчас щелкнет меня по затылку. Мы прошли двором и потом спустились в траншеи. Слышалась перестрелка ложементов17. На темных валах темными тенями двигались часовые. Я не нашел Шемякина в блиндаже: он был в каземате. Надо было идти туда. На одной площадке между траншеями пуля ударила подле моей ноги. Бежал от ракет и чуть не попал под пулю! Может быть, и прав матрос, сказавши: «Которая наша, от нее не схоронишься!» – это игра в счастье и несчастие… На ту пору страх опять был от меня далеко. Мудреный инструмент человеческая душа: что ни миг – натягиваются невидимой рукой новые струны…
В каземате я нашел большое общество офицеров. Мне предложили превосходного хересу. Комендант, полковник Лидов, о котором я уже упоминал, рассказал мне о 24 октября. Колонны французов доходили до 6-го бастиона и были на возвышенности, между 6-м и 10-м. Их прогнали Минский полк и картечные выстрелы с 10-го номера. Около недели валялись не убранные трупы. Неприятель не убирал и не дозволял нам. Наконец их подобрали – и все-таки мы. Через шесть дней после дела один солдат принес изо рва раненого, нашего же рядового, который был еще жив.
Я пробыл в каземате часов до десяти. Утром 16-го подняли французы сильную стрельбу с новой батареи по 6-му бастиону и сбили у нас только три мешка, выстрелив 25 раз. С того же бастиона замечено движение неприятельских колонн от моря, в полной парадной форме и под музыку. Я подбежал взглянуть и захватил только хвост, спускавшийся в балку; вахтенный сказал мне, что было тысяч до пяти. Говорят, они делают нередко такие эволюции, чтобы занять нас чем-нибудь. Ночью отправятся на берег и утром идут в параде, как будто новые войска; а между тем где-нибудь у них становятся пушки.
После чаю я решился идти на 4-й бастион, как говорили, самый опасный. Я слыхал о нем еще в Кишиневе. Зорин дал мне в товарищи одного из своих адъютантов. Я чувствовал себя нехорошо и никак не мог рассеять тягостных мыслей. Мы прошли несколько улиц, почти пустых. Под конец, близко к бастиону, встретили дома, совершенно разрушенные бомбами. Местами торчали одни неправильные обломки стен; крыш не было. Эти дома могли служить самыми лучшими, естественными баррикадами. А в иных и нарочно были пробиты амбразуры. На мостовой и тротуарах валялись ядра и осколки гранат. Тут действительно чувствуешь осаду. В конце последней улицы идет площадка, на которой стоит католическая церковь, одно из крайних зданий к бастиону. Говорят, во время осады 5 октября первое ядро сбило надпись на этом храме – Pax in terra. Первое говорится для большего курьезу. Прямо за площадью виден театр, сильно пострадавший от выстрелов[8]. Затем начинается подъем в гору, довольно пологий. Здесь был когда-то бульвар; теперь нет и следа украшавших его деревьев. Крепкая дорога, место прежней бульварной дорожки, почти вся покрыта чугунными черепками и врывшимися ядрами. Взойдя на гору, мы спустились в траншею и тотчас услышали свист пуль. Так дошли мы до большого блиндажа, где помещается адмирал Новосильский с капитаном 1-го ранга Кутровым. Кутров вышел к нам навстречу. Его спокойная физиономия ободрила меня. В это время одна пуля ударила в блиндаж шагах в двух от нас и еще ближе от кучки матросов, стоявших тут же. Никто из них и не пошевелился, и кажется, я один видел эту пулю. Это меня совершенно успокоило. С той минуты до конца, часа два сряду, проведенные мною на 4-м бастионе, я уже не чувствовал ни малейшего страха. Мы пошли опять траншеями, втроем, с Кутровым. Выстрелы из пушек гремели беспрестанно. Ружейных было вовсе не слышно или слышно только временами, и то как звук пистонов.
– Вот на этом месте, в самой траншее, сегодня убило трех вдруг одной пулей, – сказал Кутров, – пуля прошла по головам; и вот здесь еще одного!
Весело было слушать тем, кто переступал через это место! Траншеи были полны солдатами, которые сидели и лежали в самых беспечных положениях, конечно, не думая о пулях. Вскоре открылся бастион, несколько отличный от тех, которые я уже видел. Это была площадка, вся изрытая землянками, вся в буграх. Там и сям чернели отверстия – входы в блиндажи. Пороховой блиндаж возвышался надо всеми. Кругом на сделанной из земли насыпи в виде вала шли тесные земляные траверсы с наложенными на них мешками[9]. Штуцерные были в постоянном движении, подбегали, выстреливали, – и опять заряжался штуцер. Весь бастион представлял какое-то суетливое и вместе грозное кипение. Где-то бухали пушки; ясно было слышно гудение ядра. Кто стрелял? Мы? Они? Разобрать было трудно. Наши выстрелы сливались с выстрелами неприятеля, который таился тут же, за валом, всего в 60 саженях. Мне все как-то не верилось, что он так близко.
– Отсюда вы можете видеть неприятеля, – сказал мне капитан, подведя меня к одному орудию, укрытому щитами так плотно, что едва оставалась щель для глаза. – Но, пожалуйста, поосторожнее, – прибавил он, – учтивые французы здесь вовсе неучтивы!
Я поднялся на орудие и взглянул в щель между щитом и пушкой: желтел траншейный вал, лежали такие же мешки, как и у нас, местами выскакивал дымок без звука, как пыль с вала, – словом, то же, что я видел и с других бастионов, только яснее. Потом мы пошли дальше мимо траверсов. Вдруг осколок бомбы, разорвавшейся в неприятельских траншеях, прожужжал над нашими головами и упал в кучку работавших внутри бастиона.
– Вот как у нас, – сказал Кутров, – своим как раз убьет! – Что, никого? – крикнул он вниз.
– Никого! – отвечали оттуда.
– Ну, слава богу!
Такие случаи бывают нередко. Осколки бомб французских летят к ним назад. Следя за полетом осколка, я увидел между блиндажами в одной стороне бастиона образ на столбике под дощатым навесом. Перед ним теплилась неугасимая лампада… Я помолился. Невыразимо благодатно действует там молитва, и все бы молился – и за эту горсть храбрых, что всякую минуту
ложатся костьми, и за всех тех, отдаленных, скорбящих на всем великом пространстве Русской земли, и за всю православную Русь… Я не много помню таких минут…
Вскоре нас окружили офицеры, командующие орудиями, и стали ходить вместе с нами. Я пожелал снять часть бастиона с его любопытными курлыгами. Но вдруг пошел дождик. Услужливые и добрые моряки сейчас устроили надо мною навес из лубков. Явился стол и стул, и это подле гремящих орудий; но я не слыхал их грома. Через четверть часа привыкаешь к ним, и кажется, как будто не стреляют. Я срисовал два фаса, ближайшие к неприятелю.
Подле порохового блиндажа есть спуск в мину. Мне было разрешено спуститься. Мы пошли вдвоем с одним офицером, нагнувшись, сперва в полусвете, потом в совершенных потьмах. Когда слышно было, что кто-то идет навстречу, кричали: держи налево или направо, чтобы не столкнуться. Но было так узко, что всегда задевали друг друга. Наконец я устал и пополз на руках и коленях. Товарищ мой отделился от меня далеко, мне было слышно только его голос: «Держи палево, направо!..» Вдруг я почувствовал под руками воду; надо было опять встать. Мина шла уже и уже. Сперва я ощупывал по бокам доски и столбы, но потом все кончилось: пошел голый земляной коридор. Тягостное чувство испытывает непривычный человек под этими тесными сводами, что-то сдавливающее, удушающее. Мы дошли до того места мины, где наша галерея сошлась с неприятельскою. Тут зажжен фонарь и сидят на полу солдаты. Я видел неприятельские работы. Их мины немного шире; больше нет никакой разницы. Говорят, встретясь с нами, они бросили копать и ушли. Тут поставлена большая воронка с порохом и засыпана землей. Мы отдохнули и поворотили назад. Признаюсь, хотелось скорее вылезть из этого длинного гроба. В конце, уже близко к выходу, мой товарищ пригласил меня зайти к штабс-капитану Мельникову, заведующему минными работами, в его нишу, которая устроена тут же в мине. Из гроба мы очутились в довольно порядочной комнате, увешанной коврами. Посреди стоял столик и кипел самовар. По стенам шли земляные диваны, тоже покрытые коврами. Подле одной стены была печь ростом в человека, не доходившая до потолка[10]. На ней сверху лежали разные тетради, бумаги, чертежи и – «Мертвые души». Куда не проникнет гений! Гоголь, где ты? Слышишь ли ты?
Хозяин и вместе создатель этой комнаты – молодой человек, украшенный Георгиевским крестом, называемый в шутку моряками обер-крот, – принял меня как давно невиданного брата и угостил чаем. Между тем я снял его подземное жилище.
И он вечно там – при огнях! Полковник Тотлебен бывает у него всякий день, обходит все галереи, все рукава. Мельников любит его как отца. Когда он говорил мне о нем, у него дрожал голос от невыразимого уважения и преданности к этому человеку. О, если бы написать историю этих бастионов, не вычеркивая ни одного дня, не стирая ни одной черты, сколько умиляющего, поучительного, исторгающего сладостнейшие слезы было бы на ее страницах!