- Сделать сразу? - Спросил тихо, на ухо: это не касалось остальных вокруг - тех, кто не жертвовал ничем.
Он прошептал:
- Да.
- Скажи богам, там внизу, что я не виноват в смерти твоей.
- Будь свободен от нее… - Он добавил что-то. Какое-то обращение к кому-то. Это было на его языке, но я ему поверил. Я рванул его голову назад, - резко и сильно, - хрустнул позвоночник… В глазах его еще теплилась искра жизни, но, когда крутанул голову в сторону, угасла.
Я поднялся на ноги и услышал, как толпа глубоко вздохнула, будто все они только что пережили акт любви. «Так это начинается, - сказал себе, - лишь боги могут увидеть конец».
Принесли погребальные носилки, положили на них царя… Вдруг раздался пронзительный крик - царица с воплями ринулась с трона к носилкам и бросилась рыдая на труп. Рвала себе волосы, царапала лицо и грудь… Она выглядела как женщина, потерявшая своего любимого господина, - мужчину, что увел ее девушкой из отчего дома, - как мать малолетних детей, о которых некому позаботиться… Так она плакала. А я - глядел в изумлении. Лишь когда все женщины подхватили этот плач и вой - лишь тогда я понял, что это обряд.
Они уходили, причитая, умиротворяя только что возникшего духа, - вокруг меня стояла толпа любопытных чужих людей… Я хотел спросить: «Что дальше?» - но единственный человек, кого я знал здесь, был мертв.
Однако вскоре подошла старая жрица и повела меня к святилищу. Она сказала, что до захода солнца они будут оплакивать царя, потом я буду очищен от крови и стану мужем Царицы.
В комнате с ванной из крашеной глины она вымыла меня, перевязала мне раны… Они все говорили по-гречески, хоть с акцентом береговых людей, слегка шепелявя; и даже в своем языке употребляли много греческих слов: в Элевсине издавна так много моряков со всех сторон, что языки там перемешались, как и кровь… На меня надели длинный льняной хитон, расчесали мне волосы, дали мяса и вина… Делать было больше нечего - только слушать причитания, ждать и думать.
Перед заходом солнца я услышал, как по длинной лестнице спускается погребальная процессия. Звучали песнопения и плач, ревели трубы, звенели бронзовые диски… В окно было видно шествие женщин в красных платьях, в черных покрывалах… Когда закончился погребальный гимн - раздался громкий крик. В нем слышалось и отчаяние, и торжество; и я догадался, что царь «уходил домой».
Вскоре, чуть начало смеркаться, вернулась жрица, чтобы вести меня на очищение. В окне забрезжил красный свет, а когда открыли двери - гляжу - море пылающих факелов. Они были повсюду: в притворе святилища, на крепости, в городе… Но было очень тихо, хоть весь народ, начиная с двенадцати лет, был на улицах; жрица вела меня через толпу в глубокой тишине. Мы пришли к берегу, где стояли у причалов корабли, подошли к воде; и когда она лизнула нам ноги - жрица крикнула: «Все в море!»
Люди пошли в воду, все. Те, кто был в белых одеждах, их не снимали. Остальные раздевались донага, - мужчины и женщины, - но все делалось в глубокой торжественности, и они не выпускали из рук свои факелы. Ночь была тихая, и море казалось усеяно огнями: тысячи факелов отражались в воде.
Жрица завела меня в воду по грудь и высоко подняла свой факел, чтобы все меня видели. Я очищался там от крови; они, наверно, смывали неудачи и смерть. Я был молод, а убил мужчину с густой бородой; и хоть это магия отдала его в мою власть - я чувствовал себя победителем… К тому же меня ждала царица, а с темнотой пришло и желание.
На Саламине, за проливом, горели лампы в домах; я подумал о доме, о родных, о Калаврии, что так же отделена водой от Трезены… Все здесь было чужим, кроме моря, принесшего моего отца к матери. Я развязал пояс, стянул с себя хитон и отдал его жрице. Она посмотрела на меня удивленно, но я нырнул и поплыл меж людей далеко в пролив. За спиной, словно огненный прибой, полыхали на берегу факелы, а над головой были звезды.
Какое- то время я плыл молча. Потом сказал: «Синевласый Посейдон, Сотрясатель Земли, Отец Коней! Ты -господин и владыка Богини. Если я достойно служил тебе у алтаря в Трезене, если ты присутствовал при зачатии моем - поведи меня навстречу моей мойре, будь моим другом в этой земле женщин».
Переворачиваясь, чтобы плыть назад, я ушел под воду с головой; и, когда вода наполнила мне уши, услышал пульс морской волны и подумал: «Да, он меня помнит!» Поплыл назад, к факелам… Главная жрица размахивала своим и кричала: «Где царь?» Она была ужасно похожа на старую няньку, у которой дети стали слишком большими - не управиться… Наверно поэтому я нырнул и поплыл под водой - и выскочил, смеясь, прямо у нее перед носом; так что она шарахнулась и едва не выронила факел. Я почти ждал оплеухи. Но она лишь смотрела на меня во все глаза и качала головой, и бормотала что-то на своем языке.
Я шел назад в мокрой одежде, раны мои саднили от соленой воды, и это казалось странным: казалось, после нашего поединка год прошел, не меньше… А глядя на народ, можно было подумать, что царя Керкиона вообще никогда не было. Лишь посмотрев через площадку, где грот был освещен плошками, на ту расщелину в скале, я увидел возле нее женщину, которая оплакивала его. Она лежала на камнях, лицом вниз, с разметавшимися волосами; неподвижно словно мертвая. Несколько женщин окликали ее с лестницы, укоряли… Потом с кудахтаньем сбежали к ней, подняли ее на ноги и увели наверх во дворец.
В святилище меня вытерли, натерли маслом, снова причесали… Потом принесли мне вышитую тунику, ожерелье из золотых подсолнечников и царский перстень. На золоте была выгравирована Богиня и женщины, поклоняющиеся ей. И еще - юноша, мельче их всех. У меня на скуле был порез от этого перстня: Керкион попал кулаком.
Когда я был готов, я попросил свой меч. Они удивились, сказали он мне не понадобится…
- Надеюсь, - говорю. - Но раз уж я иду в дом жены, а не она в мой, я должен иметь его при себе.
Это их не убедило. Я не мог сказать, что это меч моего отца; но когда сказал, что мне дала его мать, - принесли тотчас. Землепоклонники все наследуют от матерей, даже имена.
Снаружи меня ждал эскорт музыкантов и молодых певцов; они повели меня не во дворец, а в нижнее святилище. Пели по-минойски, но все было понятно и по их жестам: не просто непристойно - похабно!… Когда жениха ведут к невесте - без шуток не бывает, но они не знали меры. И потом, я же знаю, куда и зачем иду, - чего меня учить?!
Песня сменилась гимном. Потом я его узнал: это была Песня Зерна в тех краях. Про то, как вырастает целый колос, там где было брошено одно зернышко, - через чрево Великой Матери, откуда исходит все сущее. Потом они пели славу царице, называя ее Корой; это имя не было запретным… Вскоре мы подошли к ступеням, уходящим в землю. Песня тотчас оборвалась, стало тихо. Жрица отдала свой факел и взяла меня за руку.
Она повела меня вниз в темноту, потом по извилистому переходу, потом снова вверх… Коридор кончился, стены расступились, и в помещении был запах женщины. Я запомнил его, когда шел рядом с ней: густой, тяжелый аромат нарциссов. Жрица отпустила меня, слышно было, как затихают ее шаги и шуршание руки по стене. Я сбросил одежду, оставив лишь меч в левой руке, и пошел вперед. Нащупал кровать, прислонил к ней меч, потом протянул руки - и нашел ее. Она скользнула ладонями вверх по моим рукам, потом вниз от плеч по телу - и все, что я узнал с девушками в Трезене, сразу обратилось в пустяк; так вспоминаешь свои детские игры, когда повзрослеешь…
Вдруг она вскрикнула. Словно девственница. Зазвенели кимвалы, взревели трубы… Меня ослепил яркий свет - я лишь слышал тысячи голосов, которые со смехом приветствовали нас… Потом увидел, что мы были в гроте. Устье его до сих пор было закрыто дверями, а снаружи весь народ ждал, когда их откроют.
В первый миг я был ошеломлен настолько, что двинуться не мог. Но тотчас ярость поднялась во мне; я вспыхнул, как лес в горах жарким летом, схватил меч и с криком бросился на них. И тут, среди визгов и воплей, вдруг увидел - вокруг меня одни женщины; они, если хотите, заняли первые ряды в этом театре. И все кричали так, будто никогда до меня не видели мужчины, который возмутился бы таким делом. Никогда до самой смерти не смогу я понять этих землепоклонников!
Я вышвырнул их вон, захлопнул двери… Потом вернулся к постели.
- Ты, бесстыжая сука! - говорю. - Ты заслужила смерти! Неужто в тебе нет ни своего стыда, ни уважения ко мне? Ты видела, что я не привел с собой никого, - неужто не могла дать мне кого-нибудь из своих людей, чтобы охраняли дверь? Или у тебя нет никого из родни, чтобы могли последить за приличием? Там, откуда я пришел, самый ничтожный крестьянин в самом глухом селении убил бы тебя за это. Я собака, что ли?
В темноте, ставшей еще чернее после света, слышалось ее быстрое дыхание.
- Ты что?… - спрашивает. - Ты что, с ума сошел?… На это же всегда смотрят!
Я онемел. Не только с Керкионом, но со всеми - боги знают, сколько их было, - она показывала себя народу!… Снаружи бушевала музыка, - лиры и флейты, - и барабаны колотились, будто кровь в ушах… Я слышал, как она подвинулась на кровати.
- Они больше не придут, - говорит, - иди ко мне.
- Нет, - говорю, - ты меня оскорбила, ты вытравила из меня мужчину.
Запах ее волос приблизился, и рука ее легла мне на шею… Она зашептала:
- Что ты сделала со мной, Великая Мать! Прислала мне дикого лошадника из Небесного племени, синеглазого колесничего… Ни законов, ни обычаев он не знает, ничего святого нет для него! Ты хоть понимаешь, что такое сев и жатва? Как могут люди верить в урожай, если они не видели посева?… Но мы уже сделали все, что им от нас было нужно, они больше ничего не попросят. Теперь наше время пришло, мы можем наслаждаться друг другом…
Ее ладонь снова скользнула по моей руке, она сплела свои пальцы с моими, сняла их с рукояти меча, притянула меня к себе… И я забыл, что всему, что она умела, ее научили мертвые мужчины, чьи кости лежали возле нас под скалой. Барабаны били все быстрее, флейты играли все звонче… За одну эту ночь я узнал больше, чем за три года перед тем с девушками Трезены.
2
«Всего четыре дня, как вышел из дому, и вот я царь!»
Так я подумал на другое утро, когда нас привели наверх во дворец и - с верхней террасы - засверкала через море солнечная дорожка.
В Элевсине новоиспеченного царя словно в меду купают. Топят!… Золотые ожерелья, инкрустированные кинжалы, туники из вавилонского шелка, розовое масло с Родоса… Танцовщицы забрасывают тебя цветами, певцы повторяют свои дифирамбы по-гречески, чтоб ты невзначай не упустил чего… Девушки вздыхают вокруг - все влюблены в царя; пожилые женщины воркуют - каждой из них он сын… И среди Товарищей, - так называлась гвардия моя, состоявшая из высокородных юношей, из них каждый сам имел шансы попасть на мое место, - среди Товарищей я тоже был словно бы их братом. Только потом я заметил, что не старшим братом, а младшим; которого все балуют и портят. Поначалу мне было не до того.
Громадная спальня выходила окнами на юг. Просыпаешься утром - сначала видишь только розовое небо в широких окнах. Сядешь на кровати - горы Аттики, красные от зари, и серую воду залива. Стены были расписаны белыми спиралями с розовыми цветами, а пол выложен красной и черной плиткой… Кровать из египетского черного дерева украшена золотыми ячменными колосьями, на ней покрывало из шкурок виверры, с каймой из темного пурпура… А возле окна в ивовой плетеной клетке жила птица с гладкими белыми перьями, отливавшими во все цвета, как перламутр. На рассвете она пела, а иногда - вдруг, совершенно неожиданно - начинала разговаривать по-человечески. Я каждый раз вздрагивал, а она смеялась. Не птица - а она. В первых лучах солнца ее волосы загорались огнем. Густые, пышные!… Пробовал их собрать - в руках не умещались…
Весь день я жил в ожидании ночи. Иной раз засыпал в полдень и просыпался только к вечеру, а потом уж снова не спал до зари. Во время свадебных жертвоприношений я едва заметил, что я лишь убивал жертвы, а предлагала их богам она, словно она была царем. На Играх я победил в метании копья, в прыжках и в забавных скачках на маленьких минойских лошадках. И стрельбу из лука тоже выиграл, хоть у меня глаза - думал, вылезут; до того был замучен бессонными ночами.
Борьбы там не было; с этим, по-видимому, все уже было решено между мной и Керкионом. Но если вы думаете, что это были погребальные игры в его честь, - не угадали. В мою честь их проводили; а он - с глаз долой, из сердца вон!… Я дольше горевал по своим собакам, чем они о нем. И больше того, теперь меня звали Керкионом. Так заведено в Элевсине, как Фараоны у египтян или Миносы на Крите. Так что от того человека даже имени не осталось.
Прошло какое-то время, и жизнь во Дворце вошла в обычную колею. Внизу на равнине приступила к своим занятиям армия - бросали в чучела копья, стреляли в цель… Но это, как выяснилось, меня не касается. На самом деле, какой смысл менять командующего каждый год? Войска подчинялись Ксантию, брату царицы. Он был крупным мужчиной, - по минойским меркам, - тоже рыжий, как она, но ему это не шло. И глаза у него были лисьи, красные какие-то. Бывают горячие рыжие и по-холодному рыжие мужики - так вот он был из холодных. Со мной он разговаривал, как с маленьким, и это меня раздражало. Хоть он был старше меня лет на двенадцать, но я был царь!… А в Элевсине пробыл слишком мало, чтобы понять, что там это ничего не значит.
Царица давала аудиенции ежедневно. Поскольку Большой Зал был при этом забит одними женщинами - я сначала не соображал, что она вершит без меня все государственные дела. Но эти женщины были главы семейств; они приходили с тяжбами о границах владений, о налогах, о брачных договорах и приданом… С отцами в Элевсине не считались: они не могли выбирать жен своим сыновьям, сыновья не наследовали даже их имен, а уже о собственности и говорить нечего. Мужчины держались позади, говорили одни женщины; а если ей был нужен мужской совет, она посылала за Ксантием.
Однажды вечером, в спальне, я спросил ее: неужели в Элевсине для царя нет никаких дел? Она улыбнулась.
- Конечно, есть, - говорит. - Сними с меня ожерелье; в волосах запуталось.
Я сперва не пошевелился, только глянул на нее.
- Ну, подумай, - говорит, - зачем царю превращаться в писаря и тратить время на противных уродливых стариков? - Уронила на пол пояс и юбку, подошла вплотную… - Погляди, вот здесь тянет. Мне больно! - Больше мы в ту ночь не разговаривали.
Но тут же вскоре я узнал, что она принимала посольство с Родоса и даже не сказала мне. Случайно узнал: услышал на нижней террасе разговор слуг. Они - знали! Я был ошеломлен. Я с места двинуться не мог!… «За кого она меня принимает? - думаю. - Если у ее лисоглазого братца борода гуще, так она считает, что мне нянька нужна? Громы Зевса! Ведь я убил ее мужа!…» От злости в глазах потемнело.
Очнулся я от голосов вокруг. Мои Товарищи, как всегда, были там со мной; я еще едва отличал их друг от друга в то время.
- Что случилось, Керкион? Тебя что-нибудь тревожит? Ты выглядишь больным…
- Нет, он выглядит сердитым.
- Керкион, я могу чем-нибудь помочь?
- Ничего, - говорю, - мелочь! - Не мог же я им сказать, что она меня за человека не считает. Но когда в тот вечер все ее женщины разошлись, я спросил ее, что все это значит.
Она изумилась. Она на самом деле, действительно не понимала, чем я рассержен. Сказала, что ни в чем не нарушила обычаев, и это была правда, я знал… А что до того, как она ко мне относится… Она распустила волосы, улыбнулась мне из-под них…
На другое утро заря была золотисто-зеленой. У меня на груди лежала груда рыжих волос, щекотала кожу… Я поднял их, соскользнул с постели и подошел к окну. Через мерцающее море плыли в золотистом тумане холмы Аттики; казалось, их можно достать стрелой из лука. Я думал об обычаях землепоклонников - как все это странно, как трудно эллину их понять… Вот она выбрала меня, заставила драться, сделала царем… Но ни она, ни кто другой не спросили, согласен ли я с моей мойрой.
Проснулась и запела белая птица… С постели раздался ее голос - совсем не сонный.
- Ты думаешь? О чем ты думаешь?