Юрий Коротков
Туристы. Водораздел. К середине подъема турики стали дохнуть.
Когда ехали из города на красивом автобусе, смотрели через дымчатые стекла на Такмак, торчащий, как клык, из дальнего, обрывистого берега Енисея — ждали, наверное, веселой прогулки, пикничка на природе. Но автобус остался на шоссе под лесистым обрывом и модная экскурсоводша в юбке-брюках и шпионских темных очках угнала группу по узкой тропе, зажатой высоким сырым сосняком. Поначалу шагали бодро, с разговорами, пацаны помоложе заигрывали с экскурсоводшей, молодожены держались под ручку, старики готовили фотоаппараты. Сосны закрывали все, кроме полоски неба над головой и ближайшего изгиба тропы, и казалось, что вершина вот уже, через сотню шагов. А тропа забирала все круче, теснее подступал лес, уже распоротый кое-где серыми скальными выходами. Разговоры понемногу затихли — только одышливое пыхтение вразнобой. А когда через полчаса оказалось, что прошли едва половину, турики и вовсе сдохли, далеко растянулись по тропе, упираясь руками в колени, помогая разгибаться чугунным ногам, проклиная романтику, трущие туфли и все на свете.
Хасан один остался рядом с неутомимой проводницей, внимательно слушал дежурный рассказ про Столбы — уникальное и неповторимое явление природы.
Там, где сосны совсем сомкнулись над тропой, из кустов с треском выломились навстречу группе двое — в галифе и гимнастерках старого пошива и милицейских фуражках — лихорадочно забегали глазами по лицам:
— Не видали? Не пробегал?
— Кто?
— Бритый, с номером. Особо опасный рецидивист. Весь конвой вырезал, где-то здесь бегает, — и ломанулись обратно в чащу.
На туриков совсем стало жалко смотреть, они сбились в кучку, затравленно озираясь. Не прошли и пяти шагов, как возник бритоголовый в ватнике с номером.
— Жрачку давай! — заорал он, страшно вращая бельмами. — Гони пайку! Всех замочу! — похватал припасенную для пикничка провизию из подставленных с готовностью сумок, запихал, сколько влезло, в карманы, за пазуху — и нырнул в лес.
Турики, не чуя ног, припустили наверх. Хасан свернул за бритым. На опушке неподалеку рецидивист и милицейские фуражки сортировали добычу — консервы, бутерброды с колбаской, помидоры. Хасан невозмутимо подошел, выбрал что посвежее.
— «Изюбри», что ли? — спросил он, закусывая. — Все туриков бомбите?
— А тебе чего?
— Ничего. Про вас волнуюсь. Доиграетесь когда-нибудь.
— А ты кто такой? — протянул «особо опасный».
— Не знаешь?
— Первый раз вижу.
— И еще раз увидишь, — Хасан усмехнулся, взял кое-что из закуски в карман и двинулся дальше.
Тропа снова вильнула на подъеме, и сквозь поредевшие сосны возник Коммунар. Коммунар, столбик на самом деле небольшой и не слишком интересный, стоял крайним, первым был виден с тропы и потому казался чудовищно громадным. Он, как из детских кубиков, криво сложен был из тысячетонных голышей, уходящих высоко в небо, и Хасан, как много лет назад ребенком, испытал мгновенный сладкий ужас, представив, будто с гулом сдвинулись, разъехались каменные блоки и, сотрясая землю, сминая, как траву, вековые сосны, покатились вниз…
Экскурсоводша рассказывала, что в пятом году местные революционеры водрузили на верхушке Коммунара флаг, за что столб и получил свое название, и вот уже почти сто лет красный флаг реет над Столбами и каждую весну по традиции обновляется, в чем каждый может убедиться, глянув вверх.
Но Хасана уже не интересовала ни модная тетка, ни случайные попутчики. Он обогнул Коммунар и оказался на площади под Первым столбом. Это было самое людное место в заповеднике: турики, и организованные, и дикие, обычно толклись у Первого. Земля тут была утоптана так, что ни одна живая травинка не могла пробиться из нее, а огромные сосны стояли над землей на корнях. Массив Первого, к подножию которого прилепился, как бедный родственник, Коммунар, был посечен во все стороны глубокими расщелинами — от земли шли глыбы с двадцатиэтажный дом, сверху, где выветривало сильнее, внавал лежали камни помельче. Тут и там до самой вершины щелей росли скрученные ветром березы. Камень сплошь покрыт был черным шершавым мхом, серые отоптанные тропинки указывали ходы наверх. В основном ходы петляли вдоль щелей, по карнизам, но иногда пролегали прямо по нависающему каменному пузу, над пропастью. Как обычно в воскресенье, Первый был, как разноцветными муравьями, густо облеплен туриками, они гуськом, осторожно ползли простенькими ходами — Трубой, Собольком, Голубыми катушками — и, гордые собой, едва видные с земли, махали руками с вершины. Другие гуляли по Чертовой кухне — прямоугольному монолиту, лежащему плашмя у подножия. Третьи, кто в первый раз, тренировались на камешках, богато разбросанных между деревьями: по очереди с разбегу лезли на двухметрового Слоника, замирали на пол дороге и, как по стиральной доске, на карачках плыли вниз, сжигая колени — этот ход на Слоника так и назывался Постирушка.
В общем, все было как десять лет назад, но слеза умиления не прошибла Хасана от долгожданной встречи родными местами. Он будто не на Столбы, а на воскресный базар угодил: по всей площади в ряд выстроились пестрые киоски, из которых вразнобой орала музыка — из каждого своя; крикливые кавказцы на десятке мангалов жарили шашлыки; шипели отпотевшие аппараты и «пепси-колы», из других струились в вафельные стаканчики белые языки мороженого; тут давали в прокат калоши и страховочные пояса для слабонервных, там зазывали на увлекательную экскурсию к дальним столбам — на Китай и Большой Беркут, к Деду и Бабке, рядом расставили треноги и стенды фотографы с дорогими камерами. Хасан неприкаянно брел сквозь орущую, жующую, веселую толпу и мрачнел с каждым шагом.
У подножия столба собрались зрители. На камнях над ними фигурял пацан в диковинном пестром наряде: бархатной красной феске, красной же развилке-безрукавке и малиновых шароварах, перехваченных желтым кушаком, в калошах, прикрученных тесемками. На поясе у него болтался длинный, чуть не по колено, кинжал. Пацан легко взлетел над головами туриков по вертикальной стене, под громкий девичий «ах…» сделал стойку на руках над невысоким обрывом и — будто бы сорвавшись, щекоча нервы — провернулся на одной руке и перепрыгнул на другой камень через расщелину, тут вообще завис вниз головой и так спустился, перебирая внизу ладонями. Зрители дружно захлопали, а парень сорвал с головы феску и пошел, собирая в нее четвертаки и червонцы. Нахлобучил вместе с деньгами на место — тут же подскочил фотограф, и первая парочка подошла увековечиться в обнимку с ряженым.
Хасан, раздвинув толпу, неторопливо шагнул к пацану.
— Эй, уйди из кадра! — крикнул сзади фотограф.
Хасан не обернулся.
— Ты — абрек? — негромко спросил он, тяжело глядя в курносую круглую физиономию под феской.
— Что, читать разучился, дядя? — тот ткнул пальцем себе в лоб, где по краю фески золотом было вышито: «АБРЕКЪ». — Иди в очередь!
Хасан железной пятерней скомкал феску у него на голове вместе с деньгами и волосами, сорвал, и той же рукой наотмашь дал прямо в безоблачную белозубую улыбку. Пацан отлетел, парочка брызнула в стороны, зрители ахнули и расступились.
— Какой ты абрек! — сказал Хасан. — Клоун ты дешевый!
— Ты что, дядя… с болта сорвался? — пацан промакнул ладонью разбитые губы, глянул на кровь. — Я ж тебя… — схватился он за кинжал.
— Собери остальных. И чтобы через полчаса были на Скитальце — все до одного! — Хасан повернулся и пошел сквозь расступившуюся перед ним растерянную толпу.
— Отдай феску, ты! — заорал вслед сбитый с толку пацан.
— За феску абреки жизнью рисковали! А ты ее продал! — Хасан опрокинул феску и высыпал на землю мятые бумажки. И пошел, уже не оглядываясь…
Он поднялся на Галину площадку — узкий карниз над пропастью на Втором столбе. Вытащил тяжелый камень из щели и вынул по очереди, любовно поглаживая, осматривая каждую вещь: «корону» — пурпурную феску, расшитую золотой и серебряной нитью и бисером, бархатную развилку, также расшитую по кромке, кавказский кинжал в серебре, пятиметровый шелковый кушак, шаровары огромного объема и калоши. Снял цивильный пиджачишко и ногой отправил его в тайник…
Скиталец — абречий дом — представлял собой просторную расщелину под Вторым столбом, накрытую сверху, как крышей, плоской плитой. Внутрь вел узкий лаз, внизу устроены были нары и печка. От Скитальца на две стороны был обрыв, сзади его прикрывала громада Второго, подойти можно было только одной тропой.
Хасан в новом своем наряде сел на Феску — круглый камешек на крыше, лицом к тропе и стал ждать. Вскоре настороженной, недоброй толпой подошли абреки, встали напротив, разглядывая незнакомого сорокалетнего, почти сплошь седого мужика в полном абречьем параде.
— Вот этот! — указал на него круглолицый.
— Ты кто такой? — спросил другой, в обтянувшей покатые борцовские плечи развилке — должно быть, первый силач здесь.
Хасан удивленно смотрел на абреков. Это были молодые парни — не старше двадцати, две тетки с ними. Кто в полной абречьей форме, кто только в развилке, но все в фесках — кроме круглолицего теперь — и с кинжалами, штыками или финками на кушаках.
— А Солдат где? Акула? Пиф? Голуб? Монах? — обводил взглядом лица Хасан. — Где все?
— Монах уплыл с Большого Беркута — давно, лет восемь. Голуб — еще раньше с Первого. Про остальных не знаю, — ответил борец. — Ты-то кто?
— Что, никого из стариков не осталось?!
— Цыган с Дуськой только. Вон идут.
Абреки разошлись, пропуская старших: длинного черного Цыгана и надменную королеву Дуську с распущенными из-под фески льняными кудрями. Едва увидев его, оба замерли, и Дуська, разом потеряв королевскую стать, распахнула глаза:
— Хасан?..
При этом имени абреков как током ударило, все ошеломленно обернулись к нему. И через час новость облетела Столбы, и в самых дальних избах столбятники, и на самых глухих кордонах егеря знали: «Хасан здесь! Хасан вернулся!»
Быстро стемнело, как обычно под осень. На Скитальце запалили костер, нагноили чайку. Молодые абречки, Кукла и томная Варежка разлили густой чифирь по кружкам. Свет костра резко очертил края серого плоского камня и дальше не доставал никуда, будто и не осталось больше ничего во Вселенной, кроме этого неровного обломка земной тверди, потерянного в холодной космической тьме. Только порыв ветра выдавал в темноте сосны, а громкое слово или смех обнаруживали рядом гулкую громаду Второго.
— Тебя десять лет не было, Хасан, — досадливо сказал Цыган. — И вот ты приходишь и хочешь, чтобы все было по-старому. Десять лет прошло, Хасан! Все изменилось!
— Что, изменилось? Что тут может измениться? Что, столбы порушились? Большой Беркут улетел? Бабка с Дедом поженились? Нет, это вы изменились! Это измена, Цыган! Жаль, стариков не оживишь, монаха с Голубом — чтоб посмотрели, кто теперь наши фески носит! Абреки сидели, опустив головы, переглядывались.
— Ты в городе был, Хасан? — заводясь, сказал Цыган. — Ты вообще знаешь, что кругом происходит?
— Да мне наплевать, что в городе! Я на Столбы пришел! Какой столб у Чертовой кухни стоит, знаешь? Ну?
— Знаю, знаю…
— Ну!
— Ну, Коммунар.
— Вот так! Большевиков разогнали давно, Ленина из Мавзолея выкидывают, а он был Коммунар и будет Коммунар. И красный флаг на нем как стоит сто лет, так и будет стоять, и я лично руки вырву тому, кто его коснется! Не потому, что я за коммуняк, а потому что здесь ни одна буква, ни один камешек не изменится! Пусть они там, внизу, все на куски развалят и друг друга продадут, но здесь ни одного торгаша не будет!
— Дались тебе эти лавочники, — покривился Цыган. — Мешают они тебе жить?
— Эти твари, как лишай, ползут. Сейчас вы у них за копейку шутами пляшете, — ткнул Хасан пальцем в круглолицего, — потом прислугой будете, а потом они вас выкинут отсюда к едрене фене!.. Я десять лет каждый день мечтал, как вернусь… Вернулся… — он махнул рукой и встал, показывая, что разговор закончен. — Завтра на камень пойдем. При всем параде, чтоб Столбы вздрогнули! Музыку хоть не пропили еще?
— Есть музыка, — ответил Гуляш, плечистый борец.
— Посмотрю, как вы на камне стоите. А потом спрошу, кто вам фески дал и за какие заслуги. А то, может, и говорить тут не с кем…
Хасан бросил спальник на отшибе, за Феской. Другие укладывались кто внизу, на нарах — оттуда слышалась возня, приглушенный смех, — кто наверху, на камне, завернувшись в одеяла. Кое-кто остался у костра с гитарой.
Цыган поднялся, тронул Дуську за плечо:
— Пошли.
Та коротко мотнула головой, пристально глядя в огонь. Она посидела ещё немного, обняв себя за колени, по-прежнему не сводя глаз с гаснущего красного огня. Потом подошла к Хасану, опустилась рядом на корточки.
Помолчали.
— Ну, здравствуй, Хасан, — негромко сказала Дуська.
Костер сзади просвечивал ее волосы, лицо было в темноте.
— Сколько ж тебе лет теперь? — спросил он.
— Тогда шестнадцать было. Да еще десять прибавь. Женщина во цвете лет, — усмехнулась Дуська. Подвинься, — скомандовала она. Встала над ним, размотала кушак, скинула назад развилку, шагнула из шаровар.
— Ты что? — приподнялся Хасан.
— Да вроде как должна я тебе. Отдам должок-то. Не люблю на потом оставлять, — она стояла прямо над ним в одних узких плавках, бесстыже уперев руки в пояс. — Или не нравлюсь?
— Не думал я, что такой станешь, — сказал Хасан. — Даже до меня там слух дошел — люди и на Столбах-то не были, а про Дуську слышали.
— А что мне было делать? Целку из себя корчить? — вдруг быстро, зло заговорила Дуська. — Когда каждый на меня показывал: «Вот это Дуська, которую мент изнасиловал, а Хасан этого мента с Коммунара сбросил»! Дурак ты, Хасан! Десять лет ждала, чтобы сказать тебе: дурак ты! И себе жизнь угробил, и мне!
— А что же, простить надо было?! — вскинулся Хасан.
— Не простить — так втихую сделать! Мне-то уже все равно, не зашьешь — так хоть себя бы пожалел. Нет, надо же было средь бела дня на верхушку его тащить! Чтоб все видели! Чтоб все узнали!
— Надо! — отрезал Хасан. — Чтоб все видели! Чтобы все узнали — тут не город, тут наши законы!
— А ты подумал, как мне потом жить будет? — шепотом закричала Дуська. — Мало мне мента было, мало меня на суде помоями поливали, мало, что только о том и разговоров — так ведь каждый здесь на меня смотрел и думал: вот из-за этой прошмандовки человек в тюрьме! А Дуська что? А Дуська — хиханьки, хаханьки, то с одним, то с другим, вперед всех веселится, вперед всех по смертельным ходам прет, чтобы или разбиться к черту, или чтоб забыли наконец… Да ладно! — махнула она рукой так же неожиданно, как начала. — Чего время терять. Ну, чего смотришь? Десять лет бабу в руках не держал. Ну? — она обняла его, но Хасан отстранился.
— Я блатарем никогда не был, — сказал он, уперев взгляд ей прямо в лицо, чтобы нечаянно не уронить глаза на белеющее в полутьме тело. — Я уж на равных со всеми — когда очередь дойдет. А должок прощаю — я не за тебя сел, за Столбы, — и зевнул, отворачиваясь: — Зря разделась-то, холодно будет ночью, не май месяц…
Секунду Дуська с протянутыми еще руками растерянно смотрела на него, потом зло прищурилась, сжав губы. И вдруг разухабисто заорала:
— А ты такой холо-о-одный! Как айсберг в океа-а-ане!.. — и, как была голышом, пошла к костру.
Абреки, сидевшие с гитарой и выглянувшие из спальников, разинули рты, глядя на нее, залитую красноватым плывущим светом костра. Дуська, не торопясь, взяла папиросу и вытащила уголек из огня.
— Нравлюсь? — прикуривая, скосила глаза на сидящего с глупой рожей Гуляша.
Тот не головой даже, а всей спиной кивнул и осторожно коснулся Дуськиной ноги. Она дала ему коленом в лоб:
— Куда ручонками? Заслужи сперва, — и легла под одеяло к Цыгану…
Они нескоро угомонились с Цыганом. Дуська старалась вовсю, зная, что Хасан не спит и слышит.
Ранним утром, едва солнце острыми лучами пробило густую хвою, абреки были уже при всем параде и готовы к выходу.
— Заводи! — скомандовал Хасан.
Гуляш покрутил ручку обшарпанного патефона, поставил тяжелую старую пластинку — сквозь шип и треск на всю окрестность грянуло: «У самовара я и моя Маша!», и абреки двинули на камень: впереди Гуляш с патефоном под мышкой, дальше круглолицый Нахал пер за плечами самовар с прокопченной трубой, следом Хасан, Дуська с Цыганом и остальные, в обозе Кукла и Варежка.