В последний год я много думал о Ли, вспоминая, каким он был в четыре, в пять, в шесть годиков. Отчасти потому, наверно, что известия о его матери заставили вспомнить прежние деньки, но больше – потому, что он был единственным маленьким ребенком, кого я близко знал. Поэтому я думал о нем, прикидывая: «Наш малыш сейчас тоже таким был бы. Наш малыш сейчас задавал бы такие же вопросы». И где-то он выигрывал в сравнении, где-то проигрывал. Сколько его помню, книжной мудрености в нем было через край, а вот жизненной сметки недоставало. Когда он пошел в школу, он уже знал таблицу умножения аж до семи, но так и не въезжал, почему три тачдауна дают двадцать одно очко, хотя я до посинения пытался втолковать ему правила. Помнится, когда ему было лет этак девять-десять, я пытался научить его давать пас с отскоком. Я бежал вперед, а он пасовал. Руки-то у него не кривые были и не сказать чтоб не из того места росли, поэтому я так себе мыслил, что когда-нибудь из него выйдет неплохой защитник. Если, конечно, он сподобится втиснуть задницу в форму и накачать ноги хотя бы в половину мозгов. Но минут через десять-пятнадцать он начинает брюзжать:
– Все равно это глупая игра. И мне плевать, научусь я давать пас или нет.
А я говорю:
– О’кей, слушай сюда! Вот ты защитник у «Гринбэй Пэкерз». Трое – в третьей четверти, а четвертый – в защите. Трое – и четвертый. А ты – позади, счет девятнадцать – десять, осталась четверть. И ты заходишь во вражескую тридцатку. Вот… Твои действия?
Он мнется, озирается, пялится на мяч.
– Понятия не имею. Мне по фигу.
– Ты должен бежать к трехочковой зоне, балда! Как так, тебе по фигу?
– Да вот так – по фигу, и все тут.
– Ты что, не хочешь, чтоб твоя команда вышла в турнир лиги? А для этого нужен трехочковый гол. А потом, слушай сюда, после этого гола у тебя будет шанс получить еще шестерку и единичку, и тогда команда вырвется вперед: двадцать – девятнадцать.
– Мне по фигу.
– Что?
– По фигу, выиграют они турнир – или нет. Абсолютно!
Под конец я зверел:
– Так зачем же ты играешь, если тебе по фигу?
И он поворачивался к мячу спиной:
– Я и не играю. И не буду никогда.
Вроде того. Ну и во многом остальном – та же примерно картина. Похоже, его вообще ничто не занимало всерьез. Кроме книг. А книжная писанина была для него чуть ли не реальней жизни вокруг, которая с душой и мясом. Вот, наверно, почему так легко было запудрить ему мозги: он и рад был верить в любую чушь, которую я плел, особенно если эдак невнятно. К примеру… Да, тут вот еще что вспомнилось. Когда он был совсем мелким, он всегда встречал нас с работы на пристани. Торчал там в оранжевом спасжилете, этакий апельсинчик. Стоял, обнимал столб и глядел на нас во все глаза, шире своих стекляшек. И слушал внимательно – какую бы лапшу я ему ни вешал.
– Ли, Малой, – говорю я, – а знаешь, что я сегодня нашел в горах?
– Нет! – Он супится, отводит взгляд, обещает сам себе, что на этот раз не купится. Что мне не удастся провести его так гнусно, как вчера было. Ни за что! Никому не одурачить ясноглазого, многомудрого и начитанного Лиланда Стэнфорда, который уже знает таблицу умножения до семи и складывает в уме двузначные числа. И вот он стоит, вздыхает, швыряет камешки в воду, пока мы укладываем инструмент. Но, несмотря на все это показушное равнодушие, он заинтригован – тут уж к гадалке не ходи.
А я вожусь себе с железками, будто и забыл уж. Наконец он не выдерживает:
– Наверное, ничего ты там не видел.
Я пожимаю плечами, укрываю станок рогожей.
– Или, может, и видел – да только ничего не нашел.
Я долго смотрю на него, будто все никак не могу решиться, рассказывать ему или нет, ему, такой сявке-козявке и все дела. Он начинает беспокоиться.
– Ну так чего, Хэнк? Чего ты там видел?
И я говорю:
– Это был Скрытень-Сзадень, Ли! – И я принимаюсь озираться кругом – мол, не подслушивает ли кто такие страшные мои известия? Нет, никого, не считая собак. Я понижаю голос: – О да, Скрытень-Сзадень, честное благородное слово! Мрак! Я уж надеялся, что больше эти гады нам досаждать не будут. Натерпелись мы от них в тридцатые. Но теперь – господи благослови!
Я цокаю языком, качаю головой и смотрю вдаль, на реку, будто сказанного вполне достаточно. И будто совсем не замечаю блеска в его глазенках. Но я знаю: крючок уже заглочен, надежно. Он увязывается за мной к дому, крепится, сколько может, боясь расспрашивать. Он помнит, как на прошлой неделе я дурачил его россказнями про однокрылого супердятла, что летает кругами, или про горного ловкача, у которого одна нога короче другой на несколько дюймов, чтоб сподручней, сподножней было бегать по склонам. Он молчит. Он себе на уме. Но в конце концов, если выждать подольше, он ломается и спрашивает:
– Ладно, а чего это за Скрытень-Сзаденъ такой?
– Скрытень-Сзадень-то? – И я изображаю то, что Джо Бен называет: «десятибалльный прищур». И говорю: – Ты что, никогда не слыхал про Скрытня-Сзадня? Да провалиться мне на месте! Эй, Генри, послушай только: Лиланд Стэнфорд никогда не слыхивал про Скрытня-Сзадня! Как тебе такое нравится?
Батя оборачивается в дверях, поглаживает свой тугой, маловолосистый живот – он уже расстегнул брюки и кальсоны для удобства, – бросает на малыша такой взгляд, мол, безнадежный случай.
– Я так и думал. – И идет в дом.
– Ли, мальчик мой! – говорю я, транспортируя его в дом на закорках. – Скрытень-Сзадень – это самая поганая тварь из всех, какие только подстерегают дровосека в лесах. Самая поганая. Он невелик ростом, даже карлик, но шустрый, ужасно шустрый, что твоя ртуть. И он всегда держится у тебя за спиной, поэтому как проворно ни вертись – он все равно успеет ушмыгнуть с глаз долой. Правда, его можно услышать, когда на болотах тишь, ни ветерка. А бывает – и ухватишь его на миг, уголком глаза. С тобой такое случалось, когда ты один в лесу – и будто тень какая сбоку мелькнет, а обернешься – опа, ничего?
Он кивает, глаза – что блюдца.
– Вот так Скрытень-Сзадень и болтается у тебя за спиной, выжидает. Ждет, когда вы останетесь с ним вдвоем – только ты и он. Иначе – нипочем не прыгнет. Боится, что если кто застукает – не успеет он вытащить клыки из жертвы и вовремя смыться. Потому и идет по пятам, покуда человек не забредет в самую глубь чащобы, и тогда – р-раз! И прикончит.
Ли переводит взгляд с меня на батю, углубившегося в газету. Наполовину верит, на другую сомневается. Обдумывает услышанное. Потом спрашивает:
– Ладно, но если он все время за спиной – почем тебе знать, что он там?
Я присаживаюсь, беру его за плечи, привлекаю к себе. Так близко, что шепчу на ушко:
– Есть у Скрытней-Сзадней такое свойство: они не отражаются в зеркале. Точь-в-точь как вампиры, усекаешь? Поэтому, когда сегодня я почуял за спиной какой-то шорох, я слазил в карман, достал компас… вот он, видишь, у него стекло – что зеркало?.. поднял его над плечом и… посмотрел. И, поверишь, Ли? В зеркале… В зеркале – ПУСТО!
НИКОГО!
Он стоит с широко распахнутым ртом, а я знаю, что теперь он – весь мой, и можно было б сколько угодно ему заливать, кабы батя вдруг не разразился фырканьем и хихиканьем, да таким заразительным, что и я не мог держать серьезную мину. И все происходит как всегда, когда он понимает, что его провели.
– Хэнк! – орет младенец. – Ах ты… – И вихрем уносится в объятия своей мамаши, которая давит нас укоризненным взглядом и уводит малыша подальше от таких лживых мерзавцев, как мы.
Поэтому при встрече на речке, когда я увидел, как его проняло моими шуточками, в глубине души я готов был к тому, что он завопит «Ах ты, Хэнк!» и помчится прочь. Но многое изменилось. Каким бы наивным-нервным-настороженным он ни смотрелся, я понимаю, что ему уже не шесть лет. Однако под этими тонкими чертами я по-прежнему могу различить мордашку Ли, малыша Ли, которого я носил на закорках с пристани: сидит, прикидывает, сколько ему еще глотать лапшу, которую вешает на уши его чокнутый сводный братец. Но многое, многое изменилось. С одной стороны, он выпускник колледжа – первый из нашей безграмотной семейки, – и наука пошла на пользу его проницательности.
С другой стороны, ему больше не к кому устремиться вихрем и уткнуться в живот.
И глядя на него там, в лодке, я увидел в его глазах нечто такое, по чему уразумел: не потерпит он больше моих дурацких баек. Теперь он сам имел такой вид, будто почуял Скрытня-Сзадня за спиной, будто земля ходуном ходит у него под ногами, и то, что я сказал, устойчивости грунту уж никак не добавляет. Поэтому я пообещал задать сам себе хорошую мысленную взбучку, когда останусь один, а пока что постарался разрядить обстановку, расспрашивая его про учебу. Он мигом подхватился рассказывать про лекции, про семинары, про то, как давит ректорат, – и журчал в этом духе ручьем всю дорогу до причала, а лодка на холостых тащилась, как зимний вечер. И все это время он то зимородков над водой высматривал своим зорким глазом, то облака на небе считал, то всплески рыбин – только б на меня не смотреть. Он не желал смотреть на меня. Не желал встречаться со мной глазами. Потому и я избегал на него смотреть, разве что искоса, мельком.
Он порядком вырос – как никто из нас и представить не мог. В нем было никак не меньше шести футов, на дюйм-другой выше моего, да и весил он фунтов на двадцать больше, при всей своей худобе. Плечи, локти, колени остро выпирают под белой рубашкой и свободными брюками. Волосы острижены по уши. Очки такие здоровые, что того гляди – шею сломают. На коленях – клетчатый пиджак. Карман оттопырен – готов поспорить, там трубка. А в кармане рубашки – шариковая ручка. На ногах – грязные кеды и несвежие казенно-черные носки. И видок такой, будто к смерти на блины сходил. Начать с того, что лицо обгорело, словно он под кварцевой лампой уснул. Под глазами – здоровенные чернильно-синюшные круги. А там, где когда-то была сплошная серьезность в пухлых губах, теперь горькая и капризная такая усмешечка, вроде той, что и у матери его была. Только в его версии она куда резче и горше, будто показывает, что знает он на порядок больше мамаши. Но вроде как даже горюет от своей такой умудренности. И когда он говорит, эта горчинка словно мерцает, на миг вспыхивает в его улыбке. И от нее он смотрится печальней некуда, это сродни ухмылке по ту сторону карточного стола, когда ты своим флашем прибиваешь чужой тузовый стрит, уже в который раз за вечер, и внутренний голос подсказывает партнеру, что так оно и будет до утра. Так ухмыляется Мозгляк Стоукс, когда, откашлявшись, разглядывает свой платок и убеждается, что дела его плохи, как и ожидалось… Он ухмыляется, потому что… – да, сейчас объясню. Значит, Мозгляк Стоукс – давний приятель Генри, и он вывел, что лучший способ скоротать время – постепенно умирать. И когда Джо Бен – а он противник всякой степенности и постепенности, он всегда на полных парах, – встречается с Мозгляком в «Коряге», когда, скажем, Мозгляк играет с батей в домино на юбилейные баксы, что Мозгляк завел у себя в лавке к столетию Орегона, – и вот, значит, они начинают ворошить прошлое, вздыхать-охать, а Джо налетает, тискает лапку Мозгляка и говорит ему, каким бодрячком он был… когда-то.
– Мистер Стоукс, что-то вы совсем поплохели.
– Я знаю, Джо, знаю.
– Доктору показывались? То есть, конечно, да. Но знаете что – приходите в эту субботу к вечерней службе. Может, брат Уокер вам чем полезен будет? Я видел, как он выхаживал людей, которые одной ногой в могиле были, да и другая туда же соскользнуть норовила.
Мозгляк качает головой:
– Даже не знаю, Джо. Боюсь, у меня все слишком запущено.
Джо Бен тянет руку, берет старую мумию за подбородок, наклоняет болезную голову так-сяк, пристальным взглядом осматривает морщинистые кратеры, где утонули глаза.
– Может быть, может быть. Дело зашло слишком далеко – тут и святые силы не помогут.
И Мозгляк с утроенной гордостью пышет своими недугами.
И в этом он весь, Джо Бен, – возможно, самый общительный и милый парень на свете. То есть он не сразу сделался самым общительным: в детстве-то он таким не был. Мальцами мы с ним дружили не меньше, чем потом, но тогда он не слишком еще умел с людьми ладить. Бывало, и слова за всю неделю не вымолвит. Это потому как он страшился брякнуть что-нибудь такое, что подцепил от своего папаши. Он был так похож на Бена Стэмпера, что до смерти боялся вырасти «весь в отца». Но как мне рассказывали, он с самого рождения был весь в папашу – те же волосы, черные как смоль, то же пригожее лицо, – и с каждым годом все больше походил. В старших классах он частенько вставал у зеркала в раздевалке, кривил рот по-всякому, корчил рожи, пытался зафиксировать физиономию в таком виде – да только не помогало это. Девчонки уже тогда к нему так и льнули, проходу не давали – точно так же, как и у дяди Бена с дамами было. И чем красивей становился Джо, тем больше страдал. В последнее лето перед выпускным классом Джо было совсем уж смирился со своей долей, решил не перечить судьбе – даже обзавелся таким же «смазливым» «Меркьюри», что был у его папаши, весь блестящий, шикарный, с зебровыми чехлами, – и почти тотчас угораздило его на пикнике в национальном парке поругаться с самой невзрачной девчушкой из всей школы, и та порезала его красивое лицо перочинным ножиком. Он мало рассказывал о причинах той ссоры, но определенно изменился. Он просек, что при новой его физии можно открыться и стать самим собой.
– Хэнк, слушай, затянись это дело еще на годик – и я бы пропал!
Когда Джо говорил мне это, его батя как раз сгинул в горах – и никто его больше не видел; Джо заявлял, что еле избежал той же участи.
– Может, и так. Но мне хотелось бы знать, Джоби, что у тебя тогда вышло в парке с этой пигалицей?
– Да разве она не прелесть? Я собираюсь жениться на этой девчонке, Хэнк. И я не я буду, если не женюсь. Вот только швы снимут – и в церковь. О да, что ни делается – все к лучшему!
Он женился на Джен, когда я был за морем, и к моему возвращению они успели обзавестись мальчиком и девочкой. И оба – хорошенькие, будто куколки, как он сам был когда-то. Я спросил, не тревожит ли его это?
– Нет. Это нормально. – Он ухмылялся, увивался вокруг своих детишек, трепал их по головкам и смеялся за всех троих. – Потому что чем они симпатичнее, тем меньше похожи на своего родителя, понимаешь? Так-то! Штука в том, что они с самого старта по своей колее покатят!
Он заделал еще троих, каждый краше прежнего. Но к тому времени, когда Джен носила последнего отпрыска, Джо Бен не на шутку увлекся Церковью Господа и Метафизики и вдруг озаботился всякой мистикой. И когда ребенок родился, Джо, полагаясь на знамения, типа ниспосланные в тот день, объявил, что пора завязывать. А знаки и впрямь были. В Техасе разыгрался жуткий ураган. В бухту Ваконды с приливом заплыл кит и выбросился на отмель. Его туша целый месяц отравляла воздух над всем городом, пока не прибыла саперная бригада из Сиэтла и не разделалась с ним. Еще были найдены останки Бена Стэмпера в одинокой горной лачуге, заваленной порножурналами. И в ту же ночь папаша Генри получил телеграмму из Нью-Йорка, в которой сообщалось, что его жена спрыгнула с сорок первого этажа, насмерть.
Меня эта весть зацепила куда больше, чем старика. Я много над нею думал. И когда мы плыли с Ли по реке, я был чертовски близок к тому, чтоб сорваться и пуститься в расспросы об обстоятельствах и причинах этого самоубийства. Но я решил воздержаться, как и от вопросов о том, почему он все же бросил свое привольное-фривольное житье в Йельском университете, к которому так прикипел, и приехал к нам, чтоб подсобить с лесозаготовками. Я просто прикусил язык. Я понимал, что и без того наговорил лишку и что он сам поделится, когда будет в настроении.
Мы подплыли к причалу, я привязал лодку и, заглушив движок, накрыл его куском рогожи. На секунду я подумал, может, попросить Ли заглушить мотор, пока я вожусь со швартовым? Я подумал, он, наверно, цапнет запальную свечу, которую старина Генри цапает раз в неделю по крайней мере, и его аж колдобит вдоль и поперек, – но тоже решил воздержаться. От всего-то я воздерживаюсь направо-налево. А все потому, что видел все четче: у парня действительно суровый депресняк. Он замолкает, блуждает взглядом по сторонам. И глаза будто бы стекленеют. И между нами повисает тишина, точно колючая проволока. Но при всем при этом я вполне рад. Он вернулся, он ведь и вправду вернулся! Я кашляю и сплевываю в воду, смотрю туда, где солнце нависло над бухтой, как громадный пыльно-красный нос. По осени, когда на полях палят жнивье, солнце кутается в эту самую дымчатую поволоку, а перистые облака, раскинувшиеся над закатом, похожи на багряный рябинник, гнущийся по ветру. Это в самом деле красиво. Почти что слышно, как они звонко шелестят в небе.