Милон ответил на это тем, что спустил с цепи свой отряд гладиаторов.
Вскоре центр Рима превратился в поле боя, и сражение длилось несколько дней. Но, хотя Клодий впервые был жестоко наказан, его еще не полностью оттеснили, и у него все еще оставались два трибуна с правом вето. Принятие закона о возвращении Цицерона домой пришлось отложить.
Когда Марк Туллий получил отчет Аттика о случившемся, он впал в отчаяние почти столь же глубокое, как раньше в Фессалонике.
«Из твоего письма, – ответил он, – и исходя из самих фактов, я вижу, что со мною все кончено. Заклинаю тебя не покидать нас в наших невзгодах, если семья моя будет нуждаться в твоей помощи».
Однако о политике можно сказать следующее: она непрерывно меняется. Как и природа, она следует вечному кругу роста и упадка, и ни один государственный деятель, каким бы он ни был искусным, не избегает этого процесса. Не будь Клодий таким самонадеянным, безрассудным и амбициозным, он никогда не достиг бы тех высот, каких сумел достичь. Но из-за этих же качеств и из-за того, что он, как и другие, зависел от законов политики, рано или поздно он должен был зарваться и пасть.
Во время праздника Флоры, когда Рим был переполнен людьми, явившимися со всех концов Италии, головорезы Клодия в кои-то веки обнаружили, что их меньше, чем обычных граждан, которые с презрением отнеслись к их тактике запугивания. Даже над самим Клодием поглумились в театре. Там он, не привыкший видеть от людей ничего, кроме лести, если верить Аттику, медленно огляделся по сторонам, услышав размеренные хлопки, насмешки и свист и увидев непристойные жесты, и понял – чуть ли не слишком поздно, – что ему грозит опасность самосуда. Клодий торопливо удалился, и это было началом конца его власти, потому что Сенат теперь понял, как можно его победить: апеллируя через головы городского плебса ко всем гражданам в целом.
Спинтер надлежащим образом выдвинул ходатайство о созыве всех граждан республики в ее самой суверенной форме – коллегии выборщиков, состоящей из ста девяноста трех центурий, дабы они раз и навсегда решили судьбу Марка Туллия Цицерона. Ходатайство было утверждено Сенатом: четыреста тридцать голосов «за» и один «против», принадлежащий самому Клодию.
Было также решено, что голосование насчет возвращения Цицерона будет происходить в то же время, что и летние выборы, когда центурии уже соберутся на Марсовом поле.
Едва услышав об этом решении, Цицерон настолько уверился, что его помилуют, что позаботился о жертвоприношении богам. Эти десять тысяч обычных граждан, собравшихся со всей Италии, были прочным, здравомыслящим фундаментом, на котором он построил свою карьеру, и Марк Туллий был уверен, что они его не подведут. Он послал весточку своей жене и другим родственникам, прося встретить его в Брундизии и, вместо того чтобы задержаться в Иллирике в ожидании результата голосования, который дошел бы до нас только через две недели, решил плыть домой в день голосования.
– Если прилив движется в нужном для человека направлении, человек должен тут же его поймать, не дав ему превратиться в отлив, – сказал он мне. – Кроме того, если я продемонстрирую уверенность, это покажет меня в нужном свете.
– Но, если голосование закончится не в твою пользу, ты нарушишь закон, вернувшись в Италию, – заметил я.
– Этого не случится. Римский народ никогда не проголосует за то, чтобы я остался в изгнании. А если проголосует, что ж… Какой тогда смысл продолжать жить, не так ли?
И вот, спустя пятнадцать месяцев после того, как высадились в Диррахии, мы спустились в гавань, чтобы начать путешествие обратно в жизнь. Цицерон сбрил бороду, постриг волосы и надел тогу сенатора – белую с пурпурной каймой.
Так случилось, что наше обратное путешествие по морю проходило на том же торговом судне, которое доставило нас в места нашего изгнания. Но не могло быть более яркого контраста между двумя плаваниями. На этот раз мы весь день неслись с попутным ветром по гладкому морю и провели ночь, растянувшись на палубе, а на следующее утро уже показался Брундизий.
Вход в величайшую гавань Италии распахивается, как две гигантские протянутые руки, и, когда мы прошли между бонами и приблизились к многолюдной пристани, нас как будто прижал к сердцу дорогой и давно потерянный друг.
Чуть ли не весь город был в гавани и на празднике: играли флейты и били барабаны, юные девушки несли цветы, а юноши размахивали ветвями, украшенными разноцветными лентами. Я подумал, что они тут ради Цицерона, о чем и сказал с большим волнением, но он оборвал меня и велел не дурить.
– Откуда им было бы знать о нашем приезде? Кроме того, разве ты обо всем позабыл? Сегодня годовщина основания колонии Брундизий – стало быть, местный праздник. Тебе бы следовало узнать это, еще когда я избирался на должность консула.
Тем не менее некоторые люди заметили сенаторскую тогу Марка Туллия и быстро смекнули, кто он такой. Весть об этом разнеслась, и вскоре внушительная толпа уже выкрикивала его имя и приветствовала его громкими возгласами.
Пока мы скользили к месту швартовки, Цицерон, стоя на верхней палубе, поднял руку в знак благодарности и поворачивался туда-сюда, чтобы все могли его видеть. Среди простонародья я заметил его дочь Туллию. Она махала руками вместе с остальными, кричала ему и даже подпрыгивала, чтобы привлечь его внимание. Но оратор нежился в лучах овации, полузакрыв глаза, как узник, выпущенный из темницы на свет, и в шуме и суматохе толпы не увидел ее.
III
То, что Цицерон не узнал свою единственную дочь, было не так странно, как могло показаться. Она сильно изменилась за время, проведенное нами на чужбине. Ее лицо и руки, некогда пухлые и девические, стали тонкими и бледными, а волосы покрывал темный траурный головной убор. В день нашего появления был ее двадцатый день рождения, хотя, стыжусь сказать, я об этом забыл, а потому и не напомнил об этом Цицерону.
Первое, что тот сделал, сойдя по сходням, – опустился на колени и поцеловал землю. Только после этого патриотического поступка, который был встречен громкими приветствиями, оратор поднял взгляд и заметил, что за ним наблюдает дочь в траурных одеждах. Он уставился на нее и разрыдался, потому что искренне любил и Туллию, и ее мужа, а теперь по цвету и стилю ее одеяния понял, что тот мертв.
К восхищению толпы, Цицерон заключил дочь в объятья и долго не выпускал ее, а потом сделал шаг назад, чтобы как следует ее рассмотреть.
– Мое дражайшее дитя, ты представить не можешь, как сильно я жаждал этого момента! – воскликнул он.
Все еще держа Туллию за руки, он перевел взгляд на лица тех, кто стоял за ней, и нетерпеливо осмотрел их.
– Твоя мать здесь? А Марк?
– Нет, папа, они в Риме.
Вряд ли этому стоило удивляться – в те дни двух-трехнедельное путешествие от Рима до Брундизия было трудным, особенно для женщины, так как во время дальних странствий имелся серьезный риск попасться грабителям. Если уж на то пошло, было удивительно, что Туллия приехала сюда, к тому же одна. Но разочарование Цицерона было очевидным, хотя он и попытался его скрыть.
– Что ж, не важно… Совершенно не важно, – заявил он. – У меня есть ты, и это главное.
– А у меня есть ты – и это произошло в день моего рождения!
– Сегодня твой день рождения?.. – Цицерон бросил на меня укоризненный взгляд. – Я чуть не забыл… Ну конечно! Мы отпразднуем его нынче вечером! – решил он и, взяв Туллию за руку, повел ее из гавани.
Поскольку мы еще не знали наверняка, отменили ли его изгнание, было решено, что мы не должны отправляться в Рим, пока не получим официального тому подтверждения. И снова Линий Флакк вызвался поселить нас в своем поместье близ Брундизия.
Вокруг были расставлены вооруженные люди, чтобы защищать Цицерона, и тот провел следующие дни с Туллией, бродя по садам и по берегу и узнавая из первых рук, как нелегко ей жилось во время его изгнания. Например, она рассказала, как приспешники Клодия напали на ее мужа, Фругия, когда тот пытался высказаться в защиту своего тестя, сорвали с него всю одежду, закидали грязью и прогнали с Форума, и как его сердце с тех пор перестало биться как следует, пока, наконец, он не умер у нее на руках несколько месяцев тому назад. Цицерон узнал, что, поскольку его дочь была бездетна, ей осталось лишь несколько драгоценностей и возвращенное ей приданое, и Туллия отдала все это Теренции, чтобы оплатить семейные долги. Также он узнал, что его жена была вынуждена продать основную часть своего личного имущества и даже заставила себя молить сестру Клодия похлопотать перед своим братом, чтобы тот сжалился над ней и детьми, и как та насмехалась и хвастала, будто Цицерон пытался завести с нею роман. Рассказывала Туллия, и как семьи, которые они всегда считали друзьями, теперь в страхе закрыли перед ними двери – и так далее, и так далее…
Цицерон печально пересказал мне все это однажды вечером после того, как Туллия ушла спать.
– Слегка удивляет, что Теренции тут нет, – заметил он. – Похоже, она всеми силами избегает появляться на людях и предпочитает сидеть взаперти в доме моего брата. Что же касается Туллии, то нам нужно как можно скорее найти ей нового мужа, пока она еще достаточно молода, чтобы благополучно подарить детей какому-нибудь мужчине.
Он потер виски, как делал всегда в стрессовых ситуациях, и вздохнул.
– Я-то думал, возвращение в Италию положит конец всем моим бедам… Теперь я вижу, что они только начинаются.
Мы гостили у Флакка шестой день, когда от Квинта явился гонец с вестями: несмотря на демонстрацию силы, которую в последний миг устроили Клодий и его банда, центурии единодушно проголосовали за то, чтобы вернуть Цицерону все права гражданина. Следовательно, он снова стал свободным человеком.
Странно, но эти новости как будто не слишком его развеселили. Когда я упомянул об этом равнодушии, Марк Туллий снова вздохнул:
– А с какой стати я должен веселиться? Мне просто вернули то, чего вообще не следовало отнимать. Во всем остальном я слабее, чем был раньше.
На следующий день мы начали свое путешествие в Рим. К тому времени вести о восстановлении Цицерона в правах распространились среди людей Брундизия, и толпа в несколько сотен человек собралась у ворот виллы, чтобы посмотреть на его отъезд. Цицерон вышел из экипажа, который делил с Туллией, поприветствовал каждого доброжелателя рукопожатием и произнес короткую речь, после чего мы возобновили путешествие. Но не проделали мы и пяти миль, как в ближайшем поселении повстречались с другой, еще более многочисленной группой людей – они тоже ждали возможности пожать моему хозяину руку. Цицерону вновь пришлось повторить приветствия, и так продолжалось весь этот день. Все последующие дни происходило то же самое, только то́лпы становились все больше – весть о том, что тут будет проезжать Цицерон, неслась впереди нас. Вскоре люди являлись уже из мест, лежащих в милях от дороги, и даже спускались с гор, чтобы встать вдоль нашего пути. К тому времени, как мы добрались до Беневента, их были уже тысячи; в Капуе улицы были полностью перекрыты.
Сперва Цицерона тронуло такое искреннее проявление привязанности, потом оно его восхитило, затем изумило и, наконец, заставило задуматься.
Есть ли способы, гадал он, обратить эту удивительную популярность среди обычных граждан в политическое влияние в Риме? Но популярность и власть, как он прекрасно знал, – совершенно разные вещи. Часто самые могущественные люди в государстве могут пройти по улице неузнанными, в то время как самые знаменитые наслаждаются почетным бессилием.
В этом мы убедились вскоре после того, как покинули Кампанию, когда Цицерон решил, что мы должны остановиться в Формии и осмотреть его виллу на берегу моря. От Теренции и Аттика ему было известно, что на виллу напали, и он заранее приготовился к тому, что найдет ее в руинах. Но в действительности, когда мы свернули с Аппиевой дороги и вошли в его владения, дом с закрытыми ставнями выглядел совершенно нетронутым: исчезли только греческие скульптуры. Сад был чистым и прибранным, среди деревьев все еще важно разгуливали павлины, и мы слышали вдалеке шум морского прибоя.
Когда экипаж остановился и Цицерон вышел из него, отовсюду начали появляться домочадцы: казалось, что они где-то прятались. Увидев снова своего хозяина, все они бросились на землю, плача от облегчения, но, когда он двинулся к передней двери, несколько человек попытались преградить ему путь, умоляя не входить.
Оратор жестом велел им уйти с дороги и приказал отпереть дверь.
Первым потрясением, которое ждало нас после этого, был запах дыма, влаги и человеческих испражнений. За ним последовал звук – пустой, порождающий эхо, нарушаемый только похрустыванием штукатурки и керамики под нашими ногами да курлыканьем голубей на стропилах. Когда начали опускать ставни, свет летнего дня показал анфиладу ободранных догола комнат. Туллия в ужасе прижала ладонь ко рту, и отец ласково велел ей уйти и подождать в экипаже.
Затем мы двинулись вглубь дома. Исчезли вся мебель и картины, а также вся утварь. Здесь и там провисли куски потолка, и даже мозаику полов выломали и вывезли, так что теперь на полу из голой земли среди птичьего помета и человеческих фекалий росли побеги. Стены были опалены в тех местах, где разжигали костры, и покрыты самыми непристойными рисунками и надписями – все они были сделаны подтекающей красной краской.
В обеденном зале просеменила вдоль стены и втиснулась в нору крыса. Цицерон наблюдал, как она исчезает, с выражением безмерного отвращения, а потом вышел из дома, снова забрался в экипаж и приказал вознице возвращаться на Аппиеву дорогу. По меньшей мере час он не разговаривал.
Спустя два дня мы добрались до Бовилл – предместья Рима.
Проснувшись на следующее утро, мы обнаружили, что еще одна толпа ожидает на дороге, чтобы сопроводить нас в город. Когда мы шагнули в зной летнего утра, я был полон тревоги: то, в каком состоянии оказалась вилла в Формии, вывело меня из равновесия. К тому же был канун Римских игр – нерабочий день. Улицы были забиты народом, и до нас уже дошли рассказы о нехватке хлеба, которая привела к бунту. Я не сомневался, что Клодий, воспользовавшись беспорядками, попытается устроить нам какую-нибудь засаду.
Но Цицерон был спокоен. Он верил, что люди защитят его, и попросил, чтобы у экипажа сняли крышу. Возле него сидела Туллия, держа зонтик, а я примостился рядом с возничим. Так мы и ехали.
Я не преувеличиваю, когда говорю, что вдоль каждого ярда Аппиевой дороги стояли жители и почти два часа мы неслись на север на волне непрерывных аплодисментов. Там, где дорога пересекала реку Альмо, близ храма Великой Матери, люди даже стояли в воде – по три-четыре человека возле каждого берега. Дальше люди сгрудились на ступеньках храма Марса так плотно, что это напоминало толпы на гладиаторских играх. И возле самых городских стен, там, где вдоль дороги тянется акведук, молодые люди кое-как примостились на вершине арок или цеплялись за пальмовые деревья. Они махали руками, и Цицерон махал в ответ.
Шум, жара и пыль были ужасающими. В конце концов, мы вынуждены были остановиться возле Капенских ворот: давка стала такой, что мы просто не смогли двигаться дальше.
Я спрыгнул на землю и попытался обойти экипаж, намереваясь открыть дверцу. Но волнующиеся люди, отчаянно стремящиеся приблизиться к Цицерону, так прижали меня к повозке, что я едва мог двигаться и дышать. Экипаж сдвинулся, грозя перевернуться, и я всерьез думаю, что моего господина мог убить избыток любви всего в десяти шагах от Рима, если б в этот миг из ниши ворот не появился его брат Квинт с дюжиной помощников, которые оттеснили толпу назад и расчистили место для Цицерона.
Прошло четыре месяца с тех пор, как мы виделись с Квинтом в последний раз, и он больше не выглядел младшим братом великого оратора. Ему сломали нос во время драки на форуме, он явно слишком много пил и смахивал на избитого старого боксера. Квинт протянул к Марку Туллию руки, и они заключили друг друга в объятья, будучи не в силах говорить от избытка чувств – слезы текли по их щекам, и каждый молча колотил другого по спине.
После того как они выпустили друг друга, Квинт рассказал брату о своих приготовлениях, и, когда мы пешком вступили в город, братья шли, держась за руки, а мы с Туллией – за ними. Кроме того, слева и справа от меня и Туллии гуськом двигались помощники.
Квинт, который раньше руководил избирательными кампаниями Цицерона, продумал маршрут, с тем чтобы показать брата как можно большему числу его сторонников. Мы прошли мимо Большого Цирка, флаги которого уже развевались в преддверии игр, а затем медленно тронулись по забитой толпой долине между Палатинским холмом и Целием, и нам показалось, будто все, чьи интересы Марк Туллий когда-либо представлял в суде, все, кому он оказал услугу, и просто те, кому он пожал руки в предвыборное время, явились, чтобы поприветствовать его.