С удовольствием цедя из кубка крепкий брусничный мёд на душистых травах, Твердяна отвечала:
– Нет у меня покуда супруги. Не обзавелась ещё, но знаки в снах мне уж приходили.
– Значит, скоро судьбу свою встретишь, – с улыбкой вздохнула мать Крылинки. – А что родительницы твои – живы, здравствуют ли?
– Благодарю, обе здравствуют, – сказала Твердяна. – Две сестры есть у меня ещё: одна в Светлореченском княжестве замуж вышла, а другая посвятила жизнь служению Лаладе – на роднике при Тихой Роще нашла свою стезю.
Ночь тихо дышала звёздным покоем, но не было мира на душе у Крылинки. Мерещилось ей в сладостной бессоннице, что стояла она на пороге светлого дома, в котором жило золотое, нестерпимо сияющее существо – счастье. Так рвалось сердце в наполненный тихим светом терем, чтобы дотронуться до полупрозрачных пальцев этого чуда, что не улежала Крылинка в постели и вышла в сад. Там она, обняв шершавый ствол яблони, устремила взор на мерцающий драгоценными россыпями бархатно-чёрный полог неба, и губы её от зовущей вдаль светлой тоски шевельнулись… Песня расправила крылья и вырвалась из груди – сперва беззвучно, а потом голос проснулся, прорезался после годичных блужданий по чертогу молчаливых размышлений и одиночества. Этот год, в течение которого она ни разу не разомкнула губ для весёлых песнопений, казался пыльной и серой дорогой длиною в вечность, а сейчас Крылинка наконец свернула с неё в высокое разнотравье, наполненное кузнечиковым звоном…
Она пела негромко и нежно, её голос змеился меж яблоневых листьев, стряхивая капельки росы ей на пылающие щёки – освежающую замену слезам. В далёком звёздном тереме жило её счастье – не докричаться, не доплакаться… Может, хоть стремительная и всепроникающая песня долетит до этой холодной безответной выси и призовёт его.
Кончики крыльев песни ласково коснулись её сердца, и щемящий ком в горле вышел легко и блаженно вместе с тёплыми слезами. Впервые ей нравилось плакать: это было дрожащее и влажно плывущее, солёное наслаждение, в которое она до мурашек по плечам, до мучительно-сладкого забытья, до поднимающего над землёй исступления погружалась всё глубже, всё неотвратимее. И чудо выглянуло из двери своего небесного терема.
– Крылинка… Ты плачешь тут, что ль? Что с тобою? – прозвучал в свежей ночной тиши голос Твердяны.
Она старалась говорить тихо, но звук её голоса чёрным бархатом окутывал девушку, вызывая перед её мысленным взором горделивый, величественно-грозный образ оружейницы – от блестящей макушки головы до изящных носков чёрных, вышитых серебром сапог. Крылинка почему-то боялась открыть глаза и любовалась Твердяной в своём воображении: ей казалось, если она взглянет на неё, то в тот же миг упадёт замертво.
– Прости, ежели моя песня потревожила твой сон, – только и сумела она пробормотать, отворачивая лицо в спасительный мрак яблоневой кроны.
– Она ласкала мой слух, – ответила женщина-кошка. – Но потом я услыхала всхлипы. Отчего ты не спишь? Что-то тяготит твоё сердце?
– Нет, мне хорошо, – шепнула Крылинка.
Тёплые, но железно-твёрдые пальцы взяли её за подбородок и повернули лицо. Веки разомкнулись, и ночь в приглушённых красках нарисовала перед девушкой настоящую, а не воображаемую Твердяну. Её глаза мерцали в полумраке строгими, пристальными лазоревыми искорками, как два самоцвета. Нет, не упала Крылинка замертво, а только сомлела, ощущая тепло руки, сжавшей её пальцы.
– Прости, что не смогла поцеловать тебя, – сказала она, поражаясь собственной смелости. – Я бы хотела попытаться ещё раз… коли позволишь.
– Не насилуй себя, – печально качнула Твердяна гладкой головой.
Что-то тёплое уверенно развернулось в груди у девушки, окрылило её, наполнив душу сумрачно-звёздным, таинственным восторгом. Всё казалось осуществимым – легко, как никогда в жизни: всего лишь поднять руки, сомкнуть кольцом вокруг шеи Твердяны, приблизить губы и продраться сквозь мертвящую огненную стену мучения.
– Мне ведомо, как тебе было больно… Я чувствую, – вспыхивали и падали листья-слова, рассыпаясь на земле пеплом. – Я не боюсь… Я хочу.
Влажная мягкость поцелуя сдёрнула боль, как старую занавеску, а золотое существо улыбалось сверху из своего недосягаемого терема. Увы, чудо было кратким: посторонний шорох ледяными когтями выдернул Крылинку из головокружительного забытья, и она, вздрогнув, прильнула к груди Твердяны.
– Ой… Что там?
Это не ветер шуршал листвой: в саду кто-то прятался. Твердяна хмыкнула, подошла к смородиновым кустам и вытащила из них за шиворот Ванду. Та с рассерженным шипением вырвалась и по-кошачьи встряхнулась.
– Ты что тут делаешь? – с холодным неприятным удивлением спросила Крылинка. – Чего тебе надо? Да ещё средь ночи?
– Уже ничего, – мрачно ответила светловолосая кошка. И, поколебавшись одно мгновение, добавила: – Я была груба с тобою днём… Прощенья попросить хотела. Вот, подарок принесла… – К ногам Крылинки мягко упал небольшой узелок. – Но вижу, надобности в этом уже нет.
До Крылинки долетел печальный вздох – то ли ночного ветра, то ли Ванды, которая бесшумно шагнула в проход и исчезла. Подобрав узелок, девушка развязала его. Мягкая ткань узорчатого платка шелковисто ластилась к её рукам – жаль, ночь растворяла все цвета, не позволяя толком оценить красоты рисунка. Впрочем, Крылинка угадывала девичьим чутьём: платок был хорош. Однако, приложив его к щеке, она не почувствовала тепла.
– Ступай-ка ты спать, утро вечера мудренее, – шепнула Твердяна.
Лишь перед рассветом сон мучительно склеил девушке веки, а утро насмешливо бросило ей в глаза нарядные узоры платка, небрежно оставленного ею на лавке. Луч солнца лежал на нём, как огромный рыжий кот, напоминая о ночных событиях. Поцелуй диковинной птицей ворвался в душу, перевернул в ней всё вверх дном – и как, спрашивается, жить дальше?…
Но что творилось в доме? Она проспала, а её даже никто не разбудил!… Утренние хлопоты на кухне прошли без неё, завтрак, по-видимому, тоже… Небывалое дело. Что же случилось? Умывшись и одевшись, Крылинка вышла из опочивальни. Обычно её родительница-кошка чуть свет уходила на работу, но сейчас она сидела в горнице во главе стола, сплетя замком сильные грубоватые пальцы, навсегда пропахшие кожей и дубильными растворами. Матушка сидела за столом слева от неё, и настороженная сосредоточенность на её лице сразу повергла Крылинку в пучину беспокойства. Стоило девушке войти, как мать вскинула на неё взгляд, заставив её почувствовать себя без вины виноватой.
– Доброго утра вам, – поприветствовала родительниц Крылинка, не забывая о почтительности. – Что-то неспокойно мне, глядя на вас… Неужели стряслось что-то? А где Твердяна?
Звук этого имени заставил матушку измениться в лице, а Медведица оставалась непроницаемо-спокойной, как и почти всегда: она редко выражала свои чувства явно и сильно.
– Гостья наша кожами занята, переносит их к себе, – ответила она. – А нам тебя кое о чём спросить надобно, доченька. Скажи, не было ли у тебя… ну… обморока? Ты понимаешь, что мы имеем в виду.
Крылинка понимала более чем хорошо. Шла Лаладина седмица, и каждая родительница, у которой дочка вошла в брачный возраст, ждала счастливого события. Вот только Крылинка, хоть убей, не могла припомнить, что когда-нибудь падала в обморок при встрече с женщиной-кошкой. Знак, который издревле удостоверял, что сошлись две предназначенные друг другу половинки, не посещал её, но она отчего-то даже не думала об этом, покуда ей не напомнили.
– Только, чур, честно! – погрозив пальцем, добавила Медведица.
– Ежели честно, то нет, – вынуждена была признать Крылинка.
У матушки Годавы вырвался долгий, печальный вздох, а Медведица потемнела лицом, и её кустистые, с морозно блестящими прожилками седины, суровые брови нависли над глазами ещё более угрюмо, чем обычно.
– Да что стряслось-то? – воскликнула Крылинка.
– Да вот стряслось… Гостья-то наша, Твердяна, утресь посваталась, – тихо и невесело сообщила матушка Годава. – Просит, чтоб отдали тебя в жёны ей. Мы-то, может, и не против, да знак был ли? Без этого никак нельзя, сама понимаешь. Ежели не было его, знака-то, обморока, как же тогда понять, твоя ли судьбинушка у дверей стучится? Коль без знака браком сочетаетесь – быть беде, вестимо! Вся жизнь наперекосяк пойти может, ежели ошибка вышла…
Мать выдавала грустной скороговоркой свои рассуждения, а Крылинка слышала и понимала через слово… Ослепительная весть: Твердяна посваталась! Переполненное сердце разлетелось на кусочки, ноги провалились в пустоту, а душа пропала в светлом тереме счастья. Она знала, чувствовала, что иного не суждено, что суровая оружейница со шрамом, в чьи объятия она попала, прыгнув сквозь огненное кольцо, пришла не просто так. А обморок… Да никогда в жизни она не обнаруживала такой слабости, слишком крепка была душою и телом для этого.
– Я-то вот, когда с родительницей твоею повстречалась, в такое забытье впала, что все кругом испужались, не испустила ли я дух, – тем временем рассказывала матушка Годава. – А ты, Медведица, ещё сказала тогда, почесав в затылке: «Чегой-то мелкая какая-то, как воробушек… Боюсь, как бы не задавить её!» Помнишь, э? – И она с квохчущим смешком толкнула супругу локтем в бок. – Да вот, не задавила же, живём, и детушек народили…
Медведица с добродушной усмешкой кивнула воспоминаниям, но не сказала ничего, ограничившись хмыканьем. В отличие от словоохотливой супруги, в речах она была скупа и выдавливала их из себя с неохотой.
– Вот и не знаем мы, что делать, – подытожила матушка Годава, снова обращаясь к Крылинке. – Всем Твердяна взяла, достоинствами не обделена, да и роду-племени она почтенного и славного, но… Твоя ли она судьба? Ежели обморока у тебя не было, боюсь, как бы отказом ей ответить не пришлось. А его точно не было? Вспомни-ка получше!
Тут и вспоминать было нечего. При встрече у ручья Крылинка не теряла своего крепко сидящего в сильном и здоровом теле сознания, только видела себя словно со стороны, причём не лежащей на земле, а отламывающей сухое деревцо – как видно, для обороны от жутковатой незнакомки. Да и как бы она поняла, что это обморок, ежели ни разу в жизни в него не падала?
– Нет, – слетел с её губ еле слышный шелест.
– Ну, на нет и суда нет, – развела руками Медведица. – Мы с матерью тебе счастья желаем, дочка, чтоб ты свою суженую уж точно нашла. Хоть и завидной Твердяна избранницей могла бы быть, да как бы тебе на ложную тропинку не вступить в жизни…
Это прогремело, как приговор небес. Счастье сорвалось из окошка своего звёздного терема, стремительно прочертило к земле огненную дугу падучей звезды и разбилось вдребезги, а Крылинка вышла из дома, не тронув дверной ручки: как шагала, так и положила дверь плашмя, не моргнув глазом и не ощутив удара.
Ручей утешал её – не утешил. Трава вытирала ей слёзы – не смогла осушить. Сосны сочувственно качали ветвями, да только какой прок был Крылинке в их сочувствии? Словно соболезнуя ей, погода испортилась: солнце закрыли бескрайние серые тучи, а ветер разгулялся, словно хмельной буян. Деревья гнулись под его необузданными порывами, а Крылинка стояла, как скала, с высохшими глазами и повисшими вдоль тела руками, из которых ушла вся сила. Хлестнул ливень, и девушка вымокла в считанные мгновения.
– А ну-ка, живо домой! – сказала появившаяся из прохода родительница, озабоченно хмуря брови. – Непогода вон какая разыгралась…
Крылинка в необъятном, как затянутое тучами небо, безразличии шагнула за Медведицей следом и очутилась дома. Похоронным светочем озарил её разбитое сердце взор Твердяны, которая при появлении девушки встала с лавки, а мать уже толкала Крылинку в светёлку с ворчанием:
– Переоденься-ка в сухое. Тоже мне радость – в непогоду гулять…
Весь день бушевало ненастье, разогнав гулянье; только к вечеру рассеялась завеса туч, открыв окровавленное багровым закатом небо и позволив заблестеть мокрой листве. Горела вечерняя заря в лужах, ослабевший ветер едва колыхал ветки, а воздух пропитала сырая пронзительная свежесть. Твердяна решила не задерживаться в доме, где ей отказали, и без дальнейшего промедления перенеслась в свои края, а Крылинка не нашла в себе сил собрать осколки сердца и выйти попрощаться.
Вместо уныния и затворничества она ударилась в веселье, не пропуская ни одних посиделок, но чувствовался в её неудержимой удали горький надрыв, и даже в самых весёлых и светлых песнях, которыми она чаровала слух односельчанок, сквозила боль. По-прежнему никто не мог перепеть и переплясать её, а холостые кошки смотрели влюблёнными глазами, как она горделиво шагала по улице, неся свою незримую печаль бережно, как хрустальный кубок. Кручина, точившая Крылинку изнутри, слегка подсушила её тело, сделав его более поджарым и лёгким, но могучая стать и сила, доставшаяся ей от Медведицы, оставалась с нею. Щёчки-яблочки слегка осунулись, больше и темнее стали глаза, ищущие, тоскующие, пронзительные. Как это ни удивительно, но не подурнела, а лишь похорошела Крылинка от своей беды. Ни с кем нарочно она не заигрывала, но помимо её воли молодые кошки теряли головы от её печальной красоты и внутреннего надлома, на котором она жила и дышала вопреки всему. Да что там – казалось, даже лужи и слякоть разбегались от неё, когда она шагала вперёд, гордо неся себя навстречу новым дням.
Однажды, охваченная коварным хмелем, она обнаружила себя под кустами калины, на влажной траве, а сверху на неё наваливалась Ванда. Руки женщины-кошки блуждали по её телу, мяли ей грудь, а жадный рот горячо скользил по шее, подбираясь к губам. На свет под навесом летели ночные мотыльки – туда, где под крышей продолжалось беспечное веселье, частью которого Крылинка больше не была. Она лежала здесь, в неприятно намокшей на спине рубашке, придавленная тяжестью кошки, такой же хмельной, как она сама. В небесном тереме жил лишь призрак разбившегося счастья, и его золотые глаза смотрели сверху с мягким укором: «Как же ты тут оказалась? Как до такого докатилась?»
Жар пробежал по её жилам, ужалив в сердце и очистив разум, а с ним вернулась к ней и сила. Раскатисто рявкнув, Крылинка оттолкнула Ванду, да так, что сбросила её с себя.
– Не прикасайся! Уйди!
Подёрнутые хмельной поволокой глаза светловолосой кошки уставились на неё в жутковато-пристальном прищуре, ночное небо зажигало в них горькие искорки.