Офицер и шпион - Харрис Роберт 3 стр.


Я смотрю на него как идиот:

– Нет, генерал, не знал.

– Судя по всему, за полчаса до начала сегодняшней церемонии он сказал капитану, который охранял его, что он все же передал документы немцам. – Гонз пожимает плечами. – Я думал, вы должны знать, ведь вам поручили вести наблюдение за церемонией и доложить министру.

– Но я уже доложил министру… – Я в ужасе. Такого рода просмотр может стоить мне карьеры. С самого октября, несмотря на более чем достаточные улики против него, Дрейфус отказывался признать свою вину. А теперь мне сообщают, что он в конце концов признался. Сделал это практически у меня под носом, а я ничего не заметил! – Пожалуй, мне нужно пойти и проверить.

– Я вам тоже рекомендую. А когда все выясните, сообщите мне.

И снова я спешу на морозную серую улицу. Беру экипаж на углу бульвара Сен-Жермен и, когда мы доезжаем до Военной школы, прошу извозчика подождать меня. Тишина пустого плаца – словно насмешка надо мной. Единственный признак жизни – уборщики, очищающие от мусора площадь Фонтенуа. Я возвращаюсь в экипаж и прошу извозчика как можно скорее довезти меня до штаба военного губернатора Парижа на Вандомской площади, где я жду полковника Герена в вестибюле этого мрачного и обветшалого здания. Он не торопится, а когда наконец появляется, то с видом человека, оторванного от хорошего обеда, который горит желанием поскорее вернуться к столу.

– Я уже все объяснил генералу Гонзу.

– Прошу прощения, полковник. Не могли бы вы объяснить и мне?

Он вздыхает:

– Капитану Лебрану-Рено было поручено до начала церемонии приглядывать за Дрейфусом в караульном помещении. Он передал его эскорту, а когда началось разжалование, подошел туда, где стояли мы, и сказал что-то вроде: «Черт меня побери, если эта мразь сейчас не призналась во всем».

Я достаю блокнот:

– Что, по словам капитана, сказал ему Дрейфус?

– Точных слов я не помню, но суть сводилась к тому, что он передавал секретные документы немцам, но они не имели особой важности, и министр все о них знал. И что через несколько лет вся правда станет известна. Что-то в таком роде. Вам нужно поговорить с Лебраном-Рено.

– Нужно. Где его найти?

– Понятия не имею. Он сейчас свободен.

– Он все еще в Париже?

– Мой дорогой майор, откуда я могу знать?

– Не могу понять, – говорю я, – почему Дрейфус вдруг признает свою вину перед совершенно незнакомым человеком, да еще в такой момент. И ничего не выигрывая при этом. После того, как он в течение трех месяцев все отрицал.

– Тут я вам ничем не могу помочь.

Полковник смотрит через плечо в направлении своего обеда.

– И если он признался капитану Лебрану-Рено, то почему он после этого много раз кричал о своей невиновности перед враждебно настроенной многотысячной толпой?

– Вы называете одного из моих офицеров лжецом? – поводит плечами Лебран-Рено.

– Спасибо, полковник. – Я убираю блокнот.

Я возвращаюсь в министерство и сразу же иду в кабинет Гонза. Перед ним груда папок. Слушая мое сообщение, он закидывает ноги на стол и откидывается на спинку стула. Потом говорит:

– Значит, вы считаете, что в этом ничего нет?

– Нет, не считаю. Я должен узнать детали. Скорее всего, этот капитан неправильно понял Дрейфуса. Либо так, либо приукрасил историю, чтобы выглядеть более значительным в глазах товарищей. Я, конечно, предполагаю, – добавляю я, – что Дрейфус не был двойным агентом, подсунутым немцам.

– Хоть бы так! – Гонз смеется и закуривает еще одну сигарету.

– Что я, по-вашему, должен сделать, генерал?

– Вряд ли тут можно что-то сделать.

– Есть только один способ узнать наверняка, – после некоторой паузы говорю я.

– И какой же?

– Мы можем спросить самого Дрейфуса.

– Категорически нет, – качает головой Гонз. – Связь с ним теперь запрещена. И потом, его вскоре вышлют из Парижа. – Генерал опускает ноги со стола на пол, подтягивает к себе стопку папок. Пепел сигареты просыпается на грудь его мундира. – Предоставьте это мне. Я все объясню начальнику штаба и министру. – Он открывает папку и начинает ее просматривать. Не поднимая головы, говорит: – Спасибо, майор Пикар. Вы свободны.

Глава 2

Вечером я, облачившись в гражданское, еду в Версаль повидаться с матерью. Продуваемый всеми ветрами поезд плетется по окраинам Парижа, причудливо припорошенным снежком и освещенным газовыми фонарями. Поездка длится около часа. В вагоне, кроме меня, никого. Я пытаюсь читать роман Достоевского «Подросток». Но каждый раз, когда мы проезжаем по стрелкам, свет выключается, и я теряю место на странице. В синем сиянии аварийного света я смотрю в окно и представляю себе Дрейфуса в камере тюрьмы Ла Санте. Осужденных доставляют туда по железной дороге в переоборудованных вагонах для перевозки скота. Я предполагаю, что Дрейфуса повезут на запад, в какой-нибудь порт на Атлантике, где он будет ждать отправки за океан. В такую погоду поездка превратится в сущий ад. Я закрываю глаза и пытаюсь дремать.

У моей матери небольшая квартирка на новой улице близ Версальского вокзала. Ей семьдесят семь, и она живет одна, вдовствует вот уже почти тридцать лет. Мы с сестрой по очереди проводим с ней время. Анна старше меня, у нее дети – у меня детей нет, – и мое дежурство всегда попадает на субботний вечер – единственное время, когда я наверняка могу уехать из министерства.

Когда я приезжаю, на улице уже давно стоит темнота, температура, вероятно, около минус десяти. Мать из-за закрытой двери кричит:

– Кто там?

– Это Жорж, мама.

– Кто?

– Жорж. Твой сын.

Минута уходит у меня на убеждения, наконец она открывает дверь. Иногда мать принимает меня за моего старшего брата Поля, который умер пять лет назад, а иногда – и это странным образом хуже – за моего отца, который умер, когда мне было одиннадцать. Еще одна сестра умерла до моего рождения, другой брат умер на одиннадцатый день после рождения. О старческом слабоумии можно сказать лишь одно: потеряв разум, мать не испытывает желания общаться с кем бы то ни было.

Хлеб зачерствел, молоко замерзло, в трубах лед. Первые полчаса я растапливаю печь, чтобы прогреть квартиру, вторые – лежа на спине, ликвидирую течь. Мы едим говядину по-бургундски, ее купила девушка в местной кулинарной лавке, она приходит раз в день. У мамы сегодня более ясная голова, она даже, кажется, вспоминает, кто я такой. Я рассказываю ей, чем занимался последнее время, но о Дрейфусе и его разжаловании ничего не говорю – ей и так трудно понять, о чем я веду речь. Потом мы садимся за рояль, который занимает бóльшую часть крохотной гостиной, и играем в четыре руки «Рондо» Шопена. Играет моя мать безупречно. Музыкальная часть ее мозга не сдастся болезни. Потом она ложится спать, а я сажусь на табурет и принимаюсь разглядывать фотографии на рояле: торжественные семейные группы в Страсбурге, сад дома в Жёдертхейме, миниатюрный портрет моей матери – ученицы музыкальной школы, пикник в лесу Нойдорфа – осколки исчезнувшего мира, Атлантида, которую мы потеряли в ходе войны.

Мне было шестнадцать, когда немцы бомбили Страсбург, таким образом сделав меня свидетелем того события, о котором мы рассказываем кадетам в Высшей военной школе как о «первом целенаправленном и полномасштабном применении современной дальнобойной артиллерии для уничтожения гражданского населения». На моих глазах сгорели городская художественная галерея и библиотека, я видел, как рушились дома, видел смерть друзей, помогал вытаскивать незнакомых мне людей из завалов. После девяти недель сопротивления гарнизон сдался. Нам предложили выбор: остаться и стать подданными Германии или бросить все и переехать во Францию. Мы приехали в Париж без средств к существованию и лишенные всяких иллюзий относительно безопасности нашей жизни.

Если бы не война 1870 года, я мог бы стать преподавателем музыки или хирургом. Но после войны любая карьера, кроме военной, казалась пустым занятием. Военное министерство оплатило мое обучение. Армия стала моим отцом, и ни один сын не старался так, как я, угодить своему родителю. Я ломал свой мечтательный и склонный к занятиям искусством характер беспощадной дисциплиной. Нас было 304 кадета в моем выпуске военной школы в Сен-Сире, я закончил пятым. Я знаю немецкий, итальянский, английский и испанский. Я сражался в горах Орес на севере Африки, был за это награжден Колониальной медалью, за службу на Красной реке в Индокитае получил Звезду за храбрость. У меня есть орден Почетного легиона. И сегодня, после двадцати четырех лет службы, я удостоился похвалы военного министра и начальника Генерального штаба. Я лежу во второй спальне в квартире моей матери в Версале, и пятое января 1895 года переходит в шестое, а в голове у меня звучит не голос Альфреда Дрейфуса, кричащего о своей невиновности, а слова Огюста Мерсье, намекающего на мое повышение: «На меня произвели впечатления те способности, которые вы продемонстрировали… Ваша служба не будет забыта…»

На следующее утро под звук колоколов я беру мать под хрупкую руку, и мы идем наверх по обледенелой дороге, потом за угол – к церкви Сен-Луи, которую я считаю особенно помпезным памятником государственным суевериям. Ну почему немцы не взорвали, скажем, ее? В церкви облаченные в черные и белые одеяния прихожане, монахини и вдовы. У дверей я отпускаю руку матери.

– Буду ждать тебя здесь после мессы.

– А ты не идешь?

– Я никогда не хожу, мама. Мы с тобой каждую неделю ведем этот разговор.

Она смотрит на меня влажными серыми глазами. Голос ее дрожит;

– Но что я скажу о тебе Господу?

– Скажи Ему, что я буду в «Кафе дю коммерс» вон там, на площади.

Я оставляю мать на попечении молодого священника и иду в кафе. По пути останавливаюсь, чтобы купить две газеты – «Фигаро» и «Пти журналь». В кафе я сажусь за столик у окна, заказываю кофе, закуриваю. В обеих газетах на первых страницах церемония разжалования, а «Журналь» сегодня практически не пишет больше ни о чем. Отчет проиллюстрирован несколькими набросками: Дрейфуса выводят на плац, полный чиновник в шляпе и накидке зачитывает приговор, с мундира Дрейфуса срывают знаки различия, сам Дрейфус, который в свои тридцать пять лет выглядит седоволосым стариком. Под заголовком «Искупление» читаю: «Мы требовали высшей меры для предателя. Мы продолжаем считать, что единственное справедливое наказание ему – смерть…» Словно вся ненависть, все обвинения, копившиеся с 1870 года, сконцентрировались в одном этом человеке.

Я попиваю кофе, мой взгляд скользит по сенсационному описанию церемонии и вдруг наталкивается на следующее: «Дрейфус повернулся к сопровождающему и сказал: „Если я и передавал кому документы, то лишь для того, чтобы получить гораздо более важные. Через три года правда станет очевидной, и сам министр заново откроет мое дело“. Это первое полупризнание, сделанное предателем после его ареста…»

Не отрывая глаз от газеты, я медленно ставлю чашку, перечитываю этот пассаж снова. Потом беру «Фигаро». Здесь на первой странице никаких упоминаний о признании или полупризнании – уже облегчение. Но на второй нахожу более позднее сообщение: «Новость, поступившая в последний час: со слов свидетеля…» Я читаю иную версию той же истории, только здесь в качестве свидетеля назван Лебран-Рено, и теперь я безошибочно угадываю голос самого Дрейфуса. В каждой строке я слышу его отчаяние, его лихорадочную потребность убедить хоть кого-то, пусть и сопровождающего его офицера:

Капитан, послушайте меня. В шкафу посольства обнаружили письмо – сопроводительную записку к четырем другим документам. Письмо показали графологам. Трое из них сказали, что записку писал я, двое – что не я. И меня приговорили только на этом основании! Я в восемнадцать лет поступил в Политехническую школу. Меня ждала блестящая военная карьера, состояние в пятьсот тысяч франков и перспектива ежегодного дохода в пятьдесят тысяч. Я не гонялся за девушками. Я в жизни не притронулся к картам. Поэтому нужды в деньгах не испытывал. Зачем мне совершать предательство? Ради денег? Нет. Тогда зачем?

Ни одна из этих подробностей не должна была стать достоянием общественности, и первая моя реакция – брань вполголоса в адрес Лебрана-Рено, этого молодого идиота, черт его побери. Офицер в любой ситуации должен держать язык за зубами в присутствии журналистов… но в таком деликатном вопросе… Он, вероятно, напился! Мне приходит в голову, что я должен немедленно вернуться в Париж и отправиться прямо в военное министерство. Но тут я вспоминаю про мою мать: она в этот момент наверняка стоит на коленях и молится о своей бессмертной душе – и решаю, что лучше мне не соваться.

И потому день идет, как я и планировал прежде. Я забираю мать у двух поддерживающих ее монахинь, и мы идем домой, а в полдень мой кузен Эдмон Гаст присылает экипаж, и мы едем на завтрак к нему в деревню Виль-д’Авре, что неподалеку. Там нас ждет приятное и легкое собрание членов семьи и друзей, таких друзей, которых знаешь настолько давно, что воспринимаешь их как членов семьи. Эдмон года на два младше меня, но уже занимает должность мэра Виль-д’Авре, он один из тех счастливчиков, что наделены жаждой жизни. Он фермерствует, рисует, охотится, легко зарабатывает деньги, быстро их тратит и любит жену, но это и неудивительно: Жанна такая красотка, не уступит девицам с портретов Ренуара. Я никому не завидую, но если бы и завидовал, так только Эдмону. Рядом с Жанной в столовой сидит Луи Леблуа, он учился со мной в школе, рядом с ним его жена Марта. Напротив меня – Полин Ромаццотти, которая, несмотря на итальянскую фамилию, росла рядом с нами в Страсбурге, а теперь замужем за чиновником из Министерства иностранных дел, Филиппом Монье, он на восемь-десять лет старше, чем кто-либо из нас. На Полин простое серое платье с белой оборочкой, и она знает: это платье мне нравится – оно напоминает то, которое она носила, когда ей было восемнадцать.

Все за этим столом, кроме Монье, беженцы ил Эльзаса, и ни у кого не находится доброго слова для нашего земляка – эльзасца Дрейфуса, даже у Эдмона, по убеждениям радикального республиканца. Мы прекрасно знаем истории про евреев, в особенности из Мюлуза, – когда дело дошло до кризиса и им предложили выбор подданства после войны, все они предпочли Германию, а не Францию.

– Они как перекати-поле – куда ветер дунет, туда и они, – объявляет Монье, поводя из стороны в сторону бокалом с вином. – Так их раса выживала в течение двух тысяч лет. Обвинять их в этом невозможно.

Только Леблуа позволяет себе каплю сомнения:

– Я говорю как юрист, имейте в виду. Я против закрытых судов в принципе и должен признать, что у меня возникают большие сомнения, когда я спрашиваю себя: если бы подозреваемый был христианином, ему бы тоже отказали в нормальном судебном процессе? В особенности после того, как в «Фигаро» сообщается о том, что улики против него были более чем сомнительные.

Я холодно возражаю ему:

– Дрейфусу было «отказано в нормальном судебном процессе», поскольку дело затрагивало вопросы национальной безопасности, а такие дела по определению не могут рассматриваться в обычном суде, кем бы ни был обвиняемый. И против него имеется множество улик, я могу дать в этом полную гарантию!

Полин хмурится, глядя на меня, и я понимаю, что повысил голос. Наступает молчание. Луи поправляет на себе салфетку, но ни словом мне не возражает. Он не хочет портить застолье, и Полин – жена дипломата – пользуется этой возможностью, чтобы перевести разговор на менее острую тему.

– Я вам говорила, что мы с Филиппом обнаружили новый замечательнейший эльзасский ресторан на улице Марбёф?

Домой я возвращаюсь в пять. Моя квартира находится в XVI округе, рядом с площадью Виктора Гюго. Благодаря такому адресу я кажусь гораздо умнее, чем на самом деле. А вообще-то, у меня две маленькие комнаты на четвертом этаже, и майорского жалованья даже на них едва хватает. Я не Дрейфус, чей доход в десять раз превосходит его жалованье. Но характер у меня такой, что я всегда предпочитал пусть и малое количество, но отличного качества, чем большое, но среднего. Концы с концами мне удается сводить. Почти.

Я вхожу на лестницу с улицы и не успеваю сделать и двух шагов, как слышу голос консьержки у меня за спиной.

– Майор Пикар! – Я поворачиваюсь и вижу мадам Геро, размахивающую визиткой. – К вам приходил офицер, – сообщает она, надвигаясь на меня. – Генерал!

Я беру карточку: «Генерал Шарль-Артур Гонз, военное министерство».

На обратной стороне он написал свой домашний адрес.

Он живет неподалеку от Булонского леса. Я могу дойти туда пешком. Через пять минут я звоню в его дверь. Меня встречает персона, ничуть не похожая на того человека, от которого я ушел днем в субботу. Генерал небрит, под глазами синяки. Мундир распахнут до талии, а под ним видна грязноватая нижняя рубаха. В руке у него стакан с коньяком.

Назад Дальше