Судьбы наших детей (сборник) - Рэй Брэдбери 32 стр.


Дон сквозь зубы с шумом втянул в себя воздух, стараясь подавить прилив ненависти.

— Отвези его обратно в отель. Из-за Пенна я еще успею поволноваться.

— А Клайгер?

— Предоставь его мне.

В неистовстве этих последних минут Дон чуть не забыл про Клайгера. Тот стоял перед какой-то вазой и разглядывал эту древность, будто спешил упиться ее красотой и навеки запечатлеть в памяти. Он осторожно поднял вазу, завороженный неповторимым искусством старого мастера, и Дон вдруг ощутил ком в горле — он понял.

Пенн не доверял женщинам. Секретарь у него был мужчина, как и все его сотрудники. Он только глянул на Дона и потянулся к звонку.

— Не трудитесь. — Дон прошел мимо него к двери во внутренний коридор. — Просто скажите генералу, что я иду.

— Но…

— Как же, по-вашему, я прошел в здание и добрался до вас? — Дон пожал плечами. — Попытайтесь-ка сообразить.

Пенн был не один. У него в кабинете сидел Эрлмен, горестно дымя сигаретой, и лицо у него было еще более измученное, чем прежде. Видно, он первый попал генералу под горячую руку. Дон захлопнул за собой дверь и широко улыбнулся Эрлмену.

— Привет, Макс! Кажется, тебе здорово досталось.

— Дон! — Эрлмен вскочил. — Где ты пропадал? Ведь уже больше недели прошло! Где Клайгер?

— Клайгер? — Дон улыбнулся. — Он где-нибудь в Советском Союзе, и сейчас его, должно быть, допрашивают при помощи всех детекторов лжи, какие только есть на свете.

Минуту в комнате стояла зловещая тишина, потом Пенн наклонился вперед.

— Ладно, Грегсон, пошутили, и хватит. А теперь подавайте мне Клайгера или получайте по заслугам.

— Я не шучу. — Дон угрюмо взглянул прямо в глаза генералу. — Всю прошлую неделю я только тем и занимался, что толковал с Клайгером, устраивал ему переход границы и сбивал со следа ваших ищеек.

— Предатель!

Дон не отвечал.

— Гнусный, подлый предатель! — Пенн вдруг заговорил с ледяным спокойствием, и оно было куда страшней его ярости. — Конечно, у нас демократическая страна, Грегсон, но мы умеем защищаться. Зря вы не отправились к вашим друзьям вместе с Клайгером, так было бы для вас безопаснее.

— К друзьям! По-вашему, это я для них старался?

Дон опустил глаза, оказалось, руки его дрожат. Тогда с рассчитанной медлительностью он сел и зажег сигарету, дожидаясь, чтобы бешенство немного улеглось.

— Вы требуете лояльности, — сказал он наконец. — Слепой, безоговорочной, не рассуждающей. По-вашему, кто не с вами, тот непременно с вашим врагом, но вы ошибаетесь. Существует верность, которая превыше верности отдельному человеку, государству или группе государств. Это верность человечеству. И да настанет день, когда это поймут все!

— Дон!

Эрлмен рванулся было к нему, но Дон только рукой махнул: сиди, мол.

— Ты слушай, Макс, и вы тоже, генерал. Слушайте и постарайтесь понять.

Он умолк, глубоко затянулся сигаретой, в обычно непроницаемом лице его теперь явно сквозила усталость.

— Ключ к загадке кроется в той вазе, — сказал он.

— Которую он украл в антикварной лавке? — Эрлмен кивнул. — А почему, Дон? На что она ему сдалась?

Дон понимал, что Макс старается заслонить его от генеральского гнева, и вдруг обрадовался, что он тут не один. Останься он с Пенном с глазу на глаз, тот, возможно, и слушать бы ничего не стал.

— Клайгер видит будущее, — продолжал Дон. — Не забывайте об этом. В Доме Картрайта он был звездой первой величины, и он пробыл там десять лет. И вдруг ни с того ни с сего надумал уйти. И ушел. Украл деньги — жить-то надо — и украл редкую вазу, он ведь любитель таких диковинок… И весь секрет в том, почему он ее украл.

— Вор! — фыркнул Пенн. — Он просто вор. Вот вам и весь секрет.

— Нет, — спокойно возразил Дон. — Суть в том, что каждый час был на счету, и он это знал.

Оба в изумлении уставились на него. Они ничего не поняли, даже Эрлмен, тем более Пенн, а ведь для Дона все было ясно как дважды два, убийственно ясно.

— Поступки человека вытекают из его характера, — пояснил Дон. — В определенных условиях он будет действовать определенным образом, и это можно предусмотреть. А каков характер у Клайгера? Тихий, кроткий, безобидный, что ему ни скажи — без звука выполнит и ничего не спросит. Так он и жил все десять лет, пока его обучали и натаскивали, чтобы «видел» все дальше и яснее. И вот в один прекрасный день он «увидел» в будущем такое, что привело его в совершенное отчаяние, да настолько, что правила и привычки всей жизни полетели кувырком. Он уговорил остальных помочь ему удрать. Они вообразили, что он и им хочет помочь, а может быть, решили нам что-то доказать, теперь это уже не важно. Важен Клайгер. Он удрал. Он воровал. Он старался каждую свою минуту заполнить тем, что для него высшая красота. Человек иного склада кинулся бы пить, играть в карты, гонялся бы за женщинами, а Клайгер помешан на старине, на всяких редкостях. Вот он и украл старинную китайскую вазу.

— Да почему? — Пенн невольно тоже заинтересовался.

— Потому что увидел последнюю войну.

Дон подался вперед, забытая сигарета погасла, глаза горели — во что бы то ни стало надо заставить их понять правду.

— Он увидел: конец всему. Увидел собственную смерть, и ему захотелось, бедняге, перед смертью хоть немножко пожить.

Все было разумно. Даже Пенн это понял. Он еще раньше просмотрел все секретные данные о Клайгере, подробнейший отчет о его поведении за все годы, психологический анализ каждого его шага и поступка и соответствующие выводы. Служба безопасности знает свое дело.

— Это… — Пенн с усилием проглотил комок в горле. — Этого не может быть!

— Это чистая правда. — Дон зажег потухшую сигарету. — Он мне рассказал — у нас было вдоволь времени для разговоров. А не то как бы мы его поймали? Он бы вовек нам не попался, была бы только охота. Но ему надоело, и страх одолел, ужас смертный. Он непременно хотел посмотреть выставку — и ждал, что пуля Бронсона его прикончит.

— Постой, постой! — Эрлмен нахмурился, недоуменная складка прорезала его лоб. — Ни один человек в здравом уме не пойдет сам навстречу смерти. Это же просто бред!

— Вот как? — мрачно спросил Дон. — Пораскинь-ка мозгами.

— Оно конечно, пуля — штука аккуратная: раз — и готово, — рассуждал Эрлмен. — Но ведь он же не умер! Ты ж помешал Бронсону!

— Вот тут-то я и стал «предателем». — Дон раздавил окурок. — Я помешал Бронсону и этим доказал, что будущее можно изменить, что даже такой провидец, как Клайгер, предвидит только возможное, но не неизбежное. И у нас появилась надежда, у нас обоих.

Он встал и поглядел сверху вниз на Пенна, обмякшего в кресле, стараясь не замечать бешеного, ненавидящего взгляда генерала. Тут тревожиться было не о чем.

— Иначе быть не могло. Если мы хотим избежать того, что увидел Клайгер, надо сломать привычные рамки. И я переправил его к красным, он готов выполнить свой долг. Они узнают правду.

— Они переймут все наши находки! — Пени вскочил на ноги. — Они создадут такие же объекты, и мы лишимся самого большого нашего преимущества. Да вы понимаете, что вы наделали, Грегсон?

— Я открыл окно в будущее — и для них, и для нас. Последней войне не бывать!

— Вот ловкач! — Пенн даже не пытался скрыть злобную издевку. — Ну и ловкач! Взял да и распорядился, никого не спросясь. Ты у меня за это подохнешь как собака!

— Нет, генерал, — покачал головой Дон. — Не подохну.

— Не надейся! Сейчас отдам приказ, и тебя расстреляют!

Дон улыбнулся, наслаждаясь своей новой, непреложной уверенностью в будущем.

— Нет, — сказал он. — Не расстреляют.

Перевод Э.Кабалевской

Джулиан Митчелл

Подручный бакалейщика

Городок наш — маленький. Такой он сейчас, и таким был всегда, и всегда будет, разве только еще уменьшится и вовсе сойдет на нет. Но и то навряд ли; нет причин ему сильно меняться; небольшие перемены — это да, бывало: то он оживится немного, то опять затихнет, ну а в общем все тот же. Сказать по правде, я даже не понимаю, зачем людям сюда приезжать, что тут привлекательного; может быть, только то, что здесь нет решительно ничего интересного, ни делать тут нечего, ни смотреть не на что; для некоторых натур в этом, возможно, есть своя прелесть. Для меня, например, есть. Здесь в любой час дня и ночи точно знаешь, что делается в доме напротив, и в доме рядом, и во всех домах во всем поселке. Потому что сейчас у нас как раз период затишья; совсем заглох наш городок; все движение оттянула на себя новая большая дорога, которую проложили недавно в миле отсюда, по ту сторону Чапменовской рощи. Наш Картертон, видите ли, и возник-то сперва как станция для почтовых карет — давным-давно, еще когда они только начали совершать регулярные рейсы по английским дорогам. Трактир да конюшня — одним словом, место, где можно сменить лошадей и оставить почту, известная картина. А потом кареты исчезли — и стали появляться автомобили, сперва, надо думать, изредка; это, конечно, не на моей памяти, но, очевидно, так оно и было вначале, ведь только после войны все как с цепи сорвалось, и автомобилей стало больше, чем места для них на дорогах.

И вот год либо два назад, то есть с опозданием лет этак на тридцать, наше дорогое правительство заметило наконец, что мы живем в век автомобиля, что тарантас отошел в прошлое и что есть в Англии сотни городков вроде нашего, которые представляют собой положительную опасность для движения. Ух ты, сказал один государственный служащий другому, смотри-ка, старина, в этом Картертоне Главная улица шириной всего в три фута, а ведь по ней проходит все движение из Слау в Рединг! (Или, может быть, будучи государственным служащим и имея более широкий кругозор, он сказал: из Лондона на запад.) А и верно, сказал другой, вот ведь курьез, а? И оба посмеялись немного, а потом один сказал: слушай, старик, надо бы, пожалуй, что-то кому-то сказать по этому поводу, а, как ты думаешь? Денег на постройку дорог нам, слава богу, отпущено достаточно, давай-ка снесем ко всем чертям эту ихнюю Главную улицу, вот будет потеха! Но другой сказал: нет, мол, это уж чересчур; и вместо того они сделали объезд. Главная улица и сейчас шириной всего в три фута (я, конечно, слегка преувеличиваю), а весь поток автомобилей проносится там, где раньше был северо-восточный край Чапменовской рощи. Так что мы в некотором роде остались в стороне от жизни, чему я душевно рад, и ничего лучшего для себя не желаю, и очень благодарен за то, что все гаражи перекочевали поближе к объезду, и мы можем по крайней мере спокойно переходить через нашу уютную Главную улицу с ее нарядными кирпичными домиками восемнадцатого века и смешными викторианскими уличными фонарями (о которых наши обыватели каждогодно подают петиции, чтобы их не трогали) и всего в сорока или шестидесяти случаях из ста подвергаться риску, что нас сшибут с ног эти сумасшедшие парни в очках-консервах, которые перегоняют в доки экспортные машины всегда на скорости 75 миль в час (хотя предельная скорость — 30) и всегда стремясь проехать как раз по тому месту, где у нас желудки.

Видите теперь, каков наш городок? Я мог бы еще много вам порассказать про здешних зубров, которые живут себе по старинке и свято веруют, что, избирая каждый год мэром мистера Понсонби, торговца хозяйственными товарами, они помогают сохранять все, что есть лучшего в Англии. Мог бы еще рассказать о скандальном происшествии с доктором Наем, который позволил себе — о ужас! — похлопать мисс Сперджон (семидесяти трех лет) по коленной чашечке, когда она пришла к нему с жалобами на ишиас в локте. Но я не стану рассказывать, отчасти потому, что все это смертная скука, отчасти потому, что сам ни единому слову в этих сплетнях не верю, а отчасти потому, что у меня есть для вас рассказ куда интереснее — о Гарри Менгеле. Вы только не думайте, что он немец, как можно бы заключить по его фамилии, хотя не совсем он и англичанин, ибо его прапрапра- и еще не знаю сколько раз прадедушка был как-то связан с одним из тех знатных господ, что наехали к нам вместе с Вильгельмом III, тем самым, который, если я правильно помню, женился на королеве Марии. Так или иначе, а этот древний Менгель тоже взял да и женился на одной милой английской девушке из Картертона, и тут их семья с тех пор и живет, хотя сам-то этот главный голландец и его потомки все вымерли приблизительно ко времени битвы при Ватерлоо. Так вот оно и бывает: приезжают короли со своей свитой, а потом они умирают, а их слуги остаются. Это и есть история. Те, кому случалось читать исторические труды, говорят, что это замечательно интересно, и я им верю. Взять хотя бы этот случай: за таким, казалось бы, неважным вопросом, как происхождение фамилии Гарри Менгеля, вырисовывается целая картина общественного развития. Ура!

Менгелевское семейство, правда, не очень развивалось и, как я понимаю, мирно прозябало в ничтожестве, пока отец Гарри не купил в годы кризиса маленькую кондитерскую; он ухитрился сохранить ее и в тридцатые годы, и во время войны, и при карточной системе, и после (простите мне этот новый экскурс в историю, она, знаете, всюду вмешивается) — одним словом, к тому времени, как он помер, два года назад, от вполне заслуженного апоплексического удара, его крохотная кондитерская успела превратиться в крупнейшую в городе бакалейную лавку; и так как у него не было никаких торможений насчет того, чтобы пробовать свой товар на собственном желудке, то его брюхо давно уж было предметом живого интереса для юных членов нашей общины. По этой причине Гарри изучил ремесло дельца в том возрасте, когда ему следовало бы учить уроки, так как мальчишки по своему мальчишечьему обычаю вечно держали между собой пари касательно объема талии старого мистера Менгеля, а точные статистические данные по этому вопросу они могли получить только от члена семьи, то есть именно от Гарри. Он взимал с них десять процентов от выигрыша за свои измерения, но мерил не самого папеньку, а всего лишь папенькины брюки (которых у того, как всякому понятно, была не одна пара). Однако его цифры не вызывали недоверия, тем более что папенькина талия тоже была подвержена колебаниям, ибо мистер Менгель время от времени делал внезапные и не совсем уверенные попытки избавиться от лишнего жира. Таким образом, спекуляция на папенькином брюхе была более или менее постоянной или, вернее, традиционной среди товарищей Гарри по школе, и он ей отнюдь не препятствовал и без всяких угрызений совести клал в карман свои десять процентов.

Но не только эта преждевременная деловитость отличала Гарри от его сверстников. Он, конечно, воровал яблоки, бил стекла, играл в крикет в переулках, гонял мяч и прочее тому подобное, как всякий английский мальчишка, но делал он это без особого увлечения — так по крайней мере мне казалось. Надо, пожалуй, вам объяснить, что я картертонский школьный учитель. Ладно, знаю, можете пойти и потрепаться с буфетчицей, если это вам интереснее. Так вот, когда я говорю «школьный учитель», это не значит, что я там единственный, нет, у нас в Картертоне есть полная средняя школа, и даже совсем неплохая, только очень маленькая, и я один из семи учителей, не считая еще четырех учительниц. Но, имея вполне определенное мнение о своих коллегах, я все-таки склонен считать себя вроде как бы единственным, хотя наш директор, который всегда старается быть почти до невыносимости справедливым, конечно, сказал бы, что я всего лишь один из его штата. Это все, впрочем, неважно, а я вот к чему веду: Гарри был очень неглупый мальчик, со способностями выше среднего, не какими-нибудь там блестящими, но, во всяком случае, гораздо выше среднего, и я по дурацкой своей наклонности увлекаться, прельстившись его успехами в моем предмете — я там преподаю математику — и заручившись согласием его отца, которое тот дал, впрочем, не очень охотно, уговорил Гарри держать экзамен на стипендию в Редингском университете. Вы, может быть, скажете, если вы сноб, что это не такой университет, куда вы хотели бы определить своего сына, но если вы и вправду этакий сноб, то я одно вам могу сказать: идите к черту. Рединг у нас под боком, я сам там учился, и это отличный университет. А кроме того, попасть в Оксфорд или Кембридж у Гарри было столько же шансов, как у меня быть первым человеком на Луне, чего мне, между прочим, очень бы хотелось. И вот вам, кстати, одна из причин, почему я столь невысокого мнения о своих коллегах: за последние десять лет Картертонская школа только одного ученика выпустила в университет — в Юниверсити-Колледж в Лондоне, — да и его вскорости исключили за то, что он обрюхатил там одну девушку (как будто это причина лишать его дальнейшего образования, по-моему, как раз наоборот, но, что поделаешь, такие у нас нравы).

О чём это я говорил? Ах да; о Гарри Менгеле. Так вот, хотя директор, извиваясь на все лады в своих стараниях быть справедливым ко всем и каждому, был против меня и остальной его штат в своих стараниях быть несправедливым ко всем и каждому тоже был против меня, но я зато был за себя, и Гарри был за меня, и вдвоем мы ухитрились вложить в его голову достаточно премудрости, чтобы ему выдержать экзамен; только экзаменаторы, видимо, имели какое-то предубеждение против нашей школы, а возможно, также против меня и Гарри. Я сам не в восторге от нашей школы, но все же считаю, что Гарри имел все основания получить эту стипендию; и если теперь Редингский университет наберется нахальства еще раз попросить у меня денег на постройку своих новых зданий, я им напишу и в точности объясню, что им следует сделать с их новыми зданиями, а заодно и с нашей школой. Одним словом, я был очень зол, а Гарри, конечно, был очень огорчен, бедняга, и мы вместе поплакали друг другу в жилетку. Ненавижу, когда затирают талант. У нас в Англии и так во всем оскудение, а когда нашелся по-настоящему способный человек, тот же Гарри Менгель, так он, видите ли, им не нужен. Но что было делать; старик Менгель, по-моему, даже почувствовал облегчение, и Гарри стал торговать в лавке, как послушный сын, а его отец по-прежнему все толстел да толстел, хотя Гарри уже не измерял его талию для чужих пари, а я по-прежнему объяснял мальчикам разницу между m=е/с2 и аксиомой о непересекающихся параллельных линиях, и они по-прежнему ничего не понимали, тупицы.

Назад Дальше