Так, известный поэт и критик того времени Сергей Маковский писал о первой встрече с Гумилевым в 1909 году в книге «На Парнасе серебряного веха»:
«Юноша был тонок, строен, в элегантном университетском сюртуке… Но лицо его благообразием не отличалось: бесформенно-мягкий нос, толстоватые бледные губы и немного косящий взгляд».
Еще более жесткий портрет дает Гумилеву другой ею близкий знакомый, тоже поэт и критик Николай Оцуп:
«Да, он был некрасив. Череп суженный кверху, как будто вытянутый щипцами акушера. Гумилев косил, чуть-чуть шепелявил».
А вот мнения двух женщин, тоже постоянно и долго общавшихся с поэтом.
В том же 1909-м году, что и С. Маковский, впервые увидела Николая Степановича его будущая невестка — жена старшего брата Дмитрия — Анна Андреевна Гумилева, впоследствии написавшая подробные воспоминания о жизненном и творческом пути поэта, являющиеся большим вкладом в мемуарную литературу о Н. Гумилеве.
«Вышел ко мне молодой человек 22-х лет, — вспоминает А. А. Гумилева, — высокий, худощавый, очень гибкий, приветливый, с крупными чертами лица, с большими светло-синими, немного косившими глазами, с продолговатым овалом лица, с красивыми шатеновыми гладко причесанными волосами, с чуть-чуть иронической улыбкой, необыкновенно тонкими красивыми белыми руками. Походка у него была мягкая, и корпус он держал чуть согнувши вперед. Одет он был элегантно».
Вспоминает Вера Неведомская, чья усадьба находилась в нескольких верстах от «Слепнево», родового поместья Гумилевых:
«У него (Гумилева. — В. М.) было очень необычное лицо: не то Пьеро, не то монгол, а глаза и волосы светлые. Умные, пристальные глаза слегка косят. При этом подчеркнуто-церемонные манеры, а глаза и рот слегка усмехаются, чувствуется, что ему хочется созорничать к подшутить над его добрыми тетушками, над этим чаепитием с вареньем, с разговорами о погоде, об уборке хлебов и т. п.».
Но чаще все же о внешности Гумилева писали подобно С. Маковскому и Н. Оцупу. При этом большинство отмечало одну удивительную примету и в облике его и в поведении: схожесть с ребенком.
«В нем было что-то павлинье: напыщенность, важность, неповоротливость. Только рот у него был совсем мальчишеский, с нежной и ласковой улыбкой».
«Он был удивительно молод душой, а, может быть, и умом. Он всегда мне казался ребенком. Было что-то ребяческое в его под машинку стриженной голове, в его выправке, скорее гимназической, чем военной. То же ребячество прорывалось в его увлечении Африкой, войной, наконец — в напускной важности, которая так меня удивила при первой встрече и которая вдруг сползала, куда-то улетучивалась, пока он не спохватывался и не натягивал ее на себя сызнова. Изображать взрослого ему нравилось как всем детям».
«Гумилев был „одержим“ впечатлениями от Сахары и подтропического леса; с ребяческой гордостью показывал он свои „трофеи“, вывезенные из „колдовской“ страны: слоновые клыки, пятнистые шкуры гепардов и картины-иконы на кустарных тканях. Только и говорил он об опасных охотах, о темнокожих колдунах, о крокодилах и бегемотах…».
На формировании Гумилева, как личности и как поэта, благотворно сказались годы детства и юности.
Уже сами места проживания поэта — Кронштадт, Царское Село — были овеяны романтикой и поэзией. Особенно последнее. Правда, это была уже завершающая пора поэтической славы Царского Села. Недаром своего гимназического наставника Иннокентия Анненского Гумилев назовет позднее «последним из царскосельских лебедей».
Рассказы отца, корабельного врача, о морских походах и связанных с этим всякого рода происшествиях и перипетиях не могли не сказаться на романтических устремлениях юного поэта, мечтавшего о дальних странах, о путешествиях в тропические страны и позднее неоднократно осуществившего свои намерения.
Добрая, чуткая, начитанная мать, дав сыну хорошее воспитание, привив ему присущую ей самой уравновешенность, жизнелюбивость, умение сохранять достоинство в любых ситуациях, приобщила его к литературе и истории. Неслучайно Гумилев с восьмилетнего возраста стал писать рассказы и стихи.
Вольнолюбивые настроения рождались в нем при общении с природой во время летних выездов в имения «Березки» на Рязанщине, а затем «Поповка» под Петербургом.
Особенно памятными и волнующими были впечатления от общения с Кавказом в период пребывания семьи в Тифлисе. Николай мог часами гулять в горах, часто опаздывая к обеду, что вызывало недовольство отца, любившего порядок.
Пришлись по душе ему и «пылкие» и «дикие» его соученики по Тифлисской гимназии. Все это будоражило его поэтическое воображение. Неслучайно именно здесь, в «Тифлисском листке» было впервые напечатано его стихотворение, начинавшееся строкой: «Я в лес бежал из городов». Юному поэту было тогда шестнадцать лет.
Гимназическое обучение Гумилев закончил довольно поздно — в двадцатилетнем возрасте. И в том же 1906 году уехал в Париж продолжать образование.
Но и вузовская учеба не была удачной: недолгий курс лекций в Сорбонне, затем — в Петербургском университете: сначала — на юридическом факультете, затем — на историко-филологическом.
В это время его все активнее увлекает литературная деятельность. В Париже он издает журнал «Сириус», в котором активно сотрудничает его будущая жена Анна Горенко, позже прославившая русскую поэзию под именем Анны Ахматовой. Правда, удалось выпустить лишь три тоненьких номера журнала.
Парижский период отмечен еще несколькими обстоятельствами. Здесь в 1908 году была издана вторая книга стихов Гумилева — «Романтические цветы». И хотя это была уже более зрелая, но все же пока еще ученическая книга, и отношение к нему в литературных кругах было весьма прохладное, в Гумилеве окрепла уверенность в своем даровании. Он уже почувствовал себя пусть и начинающим, но метром.
Пробудившаяся еще в детстве жажда путешествовать, увидеть дальние страны, особенно восточные, наконец была удовлетворена. Мечта хоть недолго пожить «между берегом буйного Красного моря и Суданским таинственным лесом» осуществилась: тайком (отец отказал ему в просьбе, не дав ни денег, ни благословения) в 1907 году Гумилев выехал в Африку. Чтобы скрыть от родителей свое путешествие, Николай заранее написал им письма, а его друзья аккуратно каждые десять дней отправляли их из Парижа. Позже поэт восторженно будет рассказывать об увиденном: как он ночевал и питался вместе с пилигримами, как был арестован в Трувилле за попытку проехать на пароходе без билета.
Еще одним несколько странным и внешне малообъяснимым событием отмечено пребывание Гумилева в Париже — он пытался покончить жизнь самоубийством.
В очерке, опубликованном в эмигрантской газете «Последние новости» в октябре 1921 года, — сразу после гибели поэта — Алексей Николаевич Толстой так передает эту историю, рассказанную ему самим Гумилевым в 1908 году вскоре после его попытки самоотравления:
«…Сознание медленно возвращалось ко мне, была слабость и тошнота. С трудом наконец я приподнялся и оглянулся. Я увидел, что сижу в траве наверху крепостного рва в Булонском лесу. Опираясь о землю, чтобы подняться, я ощупал маленький, с широким горлышком пузырек — он был раскрыт и пуст. В нем, вот уже год, я носил большой кусок цианистого калия, величиной с половину сахарного куска. Я начал вспоминать, как пришел сюда, как высыпал из пузырька на ладонь яд. Я знал, что, как только брошу его с ладони в рот, — мгновенно настанет неизвестное. Я бросит его в рот и прижал ладонь изо всей силы ко рту. Я помню шершавый вкус яда… Вы спрашиваете — зачем я хотел умереть? Я жил один, в гостинице, — привязалась мысль о смерти. Страх смерти мне быт неприятен…»
Загадочной и неясной осталась для А. Н. Толстого причина случившегося. (Как ни странно, кроме него, об этом не упоминает ни один из мемуаристов.) Но, может быть, последняя фраза — «страх смерти мне был неприятен» помогает нам понять мотивы безумного поступка? Если соотнести ее с характеристикой поэта, данной, например, в воспоминаниях уже упоминавшейся нами Веры Неведомской.
Общаясь с Гумилевым в течение длительного периода, она отмечает необычайную способность поэта искать и создавать рискованные положения при «полном отсутствии страха». Так, практически не умея ездить верхом, он не только, не колеблясь, садился на малообъезженную лошадь, но и преодолевал на ней сложные препятствия. Причем его не останавливала ни высота барьера, ни то, что он не раз падал вместе с лошадью. А то и вовсе, становясь на седло, Гумилев проделывал в движении головоломные упражнения.
Особенно показательно в этом отношении поведение Гумилева на дуэли с его бывшим другом, тоже известным поэтом, Максимилианом Волошиным — спустя всего год после попытки самоубийства.
Ссора произошла из-за ложного обвинения Николая Степановича, которое он из гордости не стал отрицать, и последовавшего за тем оскорбительного выпада М. Волошина, поддавшегося мистификации. В многолюдной художественной мастерской Мариинского театра, в присутствии ряда знаменитостей, среди которых были Ф. И. Шаляпин, А. А. Блок, А. Н. Толстой, И. Ф. Анненский, Волошин подошел к Гумилеву и дал ему пощечину, и тот вызвал его на дуэль.
Позже Гумилев напишет:
«Я вызван был на поединок — под звоны бубнов и литавр».
Дуэль состоялась возле печально известной Черной Речки, и, как сообщает в своих воспоминаниях М. Волошин:
«…если не той самой парой пистолетов, которой стрелялся Пушкин, то во всяком случае современной ему».
Уже первое желание Гумилева — стреляться в пяти шагах до смерти одного из противников — было невероятно рискованным. С большим трудом секундантам Волошина (одним из них был Алексей Николаевич Толстой) удалось уговорить секундантов Гумилева (среди них был М. Кузмин — тоже крупный поэт, но, к сожалению, малоизвестный современному читателю), а затем и самого Николая Степановича — стреляться на пятнадцати шагах. И когда после промаха Гумилева (не попал или не хотел попасть?), у Волошина случилась осечка, Гумилев настоял на втором выстреле противника. И после новой осечки Волошина потребовал третьего его выстрела. Лишь отказ секундантов, возможно, спас поэта от рокового исхода.
Проявился характер Гумилева и в период мировой войны. В первый же месяц начала боевых действий он добровольцем поступает в уланский полк (хотя прежде по состоянию здоровья был освобожден от службы даже в мирное время!), избрав одну из самых рискованных воинских профессий — конного разведчика. И, наверное, не было ни одного опасного поиска, в который он бы не вызвался пойти. Неслучайно за личное мужество и боевое отличие его вскоре награждают сначала одним, а спустя некоторое время — вторым Георгиевским крестом.
«Товарищи кавалеристы рассказывают о нем много, — писал вскоре после гибели Гумилева один из ближайших друзей поэта, известный писатель Василий Иванович Немирович-Данченко. — В самые ужасные минуты, когда все терялись кругом, он был сдержан и спокоен, точно меряя смерть из-под припухших серых век. Его эскадрон, случалось, сажали в окопы. И всадники служили за пехотинцев. Неприятельские траншеи близко сходились с нашими. Гумилев встанет, бывало, на банкет бруствера, из-за которого немцы и русские перебрасываются ручными гранатами, и, нисколько не думая, что он является живой целью, весь уходит жадными глазами в зеленеющие дали. По нем бьют. Стальные пчелы посвистывают у самой головы… Товарищи говорили: „пытает судьбу“. Другие думали: для чего-то, втайне задуманного, испытывает нервы. И не сходит со своего опасного поста, пока солдаты не схватят его и не стащат вниз. В кавалерийских атаках он был всегда впереди».
Возвращаясь к случившемуся в Булонском лесу, можно предположить, что страх смерти, испытываемый Гумилевым в одиночестве гостиничного номера, был настолько неприятен поэту, что он решил подавить его в себе, бросив вызов… самой смерти. И произошло чудо: он выжил, ни разу в дальнейшем, насколько можно судить по свидетельствам мемуаристов, не проявив страха перед какой бы то ни было опасностью.
Неуемная натура Гумилева сказывалась во всем: в творчестве, в личной жизни, во взаимоотношениях с друзьями и знакомыми. И во все он стремился привнести что-то новое, необычное, увлекаясь сам и увлекая окружающих. А в трудные, порой опасные минуты, когда требовалось проявить выдержку и мужество, Гумилев, сохраняя самообладание, помогал и другим не поддаться отчаянию и выстоять.
В стихотворении «Мои читатели» есть такие строки:
Но при этом всегда и во всем, прежде всего — бескомпромиссная, жесткая требовательность к себе.
Так, едва начав писать стихи, Гумилев решил в совершенстве овладеть поэтическим ремеслом, считая, что поэту помимо таланта и вдохновения важно мастерски владеть законами стихосложения. «Над стихом надо изводиться, говорил Гумилев, — как пианисту над клавишами, чтобы усвоить технику. Легче ювелиру выучиться чеканить драгоценные металлы. А ведь наш русский язык именно драгоценнейший из них. Нет в мире другого, равного ему — по красоте звука и по гармонии концепции». Недаром основанное им поэтическое товарищество называлось «Цех поэтов».
И хотя от книги к книге нарастали мощь, эмоциональная напряженность и изобразительная чеканность его стихов, Гумилев продолжал оттачивать свое мастерство. С. Лурье в рецензии на однотомник Гумилева, изданный в Большой серии «Библиотеки поэта» (Л., Советский писатель, 1988) писал: «Перед нами не исповедь, а скорее дневник затянувшегося производственного обучения: ученик в поте лица копирует мастера; все силы уходят на соблюдение изученных правил».
Да, Гумилев овладевал формой стиха до последних своих дней. Но если бы его стихи были лишь копиями чужих шедевров, наверное, не тянулись бы десятилетиями к его книгам читатели, не повторяли бы как заклинания строки из «Капитанов»:
Или из «Памяти»:
По свидетельству современника поэта Леонида Страховского Николай Степанович, читавший свои стихи, магически воздействовал на слушателей. Да и сами стихи, когда вы вчитываетесь в них, завораживают. Попробуем вслушаться в музыкальность и в ритмику следующих строк:
Стремление к неведомому, сопряженному подчас с опасностями, сопровождало Гумилева всю жизнь. С ранних лет его манит Восток, Африка, путешествия в тропические страны, и даже желание достать парусный корабль и плавать на нем под черным флагом.