Надо сказать, что в послевоенное время произошли серьезные изменения в его личной жизни. В 1918 году Гумилев развелся с Анной Андреевной Ахматовой и через год женился на Анне Николаевне Энгельгардт, дочери литератора. От этого брака в 1920 году родилась дочь Елена.
Разрыв с Ахматовой наметился много раньше, практически в первые же годы их совместной жизни. Гумилев хотел, чтобы жена всецело посвятила себя его поэтическим задачам, была бы, как писал С. Маковский в воспоминаниях, «его помощницей, оруженосцем, спутником». Он не хотел признавать за ней самостоятельность, право на собственное творчество. Но ведь это была Анна Ахматова! Отказаться от того, что было предначертано ей судьбой, она, разумеется, не могла. Потому разрыв стал неминуем. И он произошел. Хотя дружеские отношения между ними сохранились, и гибель Николая Степановича Анна Андреевна восприняла как большое личное горе.
3 августа 1921 года Гумилев был арестован сотрудниками ЧК, а 25 августа (по мнению некоторых мемуаристов — Г. Иванова, В. Ходасевича — 27 августа) расстрелян. Точная дата казни неизвестна, но постановление Петроградской Губчека о расстреле 61 человека за участие в так называемом «Таганцевском заговоре» датировано 24 августа 1921 года. По словам А. А. Ахматовой, записанным Л. К. Чуковской, казнь произошла близ Бернгардовки под Петроградом.
1 сентября 1921 года в газете «Петроградская правда» был опубликован поименный перечень расстрелянных с указанием вины каждого. Тридцатым в списке значился:
«Гумилев Николай Степанович, 33 лет (на самом деле Н. С. было в это время 35 лет. — В. М.), бывший дворянин, филолог, поэт, член коллегии „Издательства Всемирной литературы“, беспартийный, бывший офицер. Участник Петроградской боевой организации, активно содействовал составлению прокламаций контрреволюционного содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, которая активно примет участие в восстании, получал от организации деньги на технические надобности».
С тех пор много сказано и написано о том, был ли Гумилев на самом деле заговорщиком. Да и был ли вообще какой-либо заговор? В конце концов установилось мнение, которое резюмировал в одном из высказываний Константин Симонов:
«Гумилев участвовал в одном из контрреволюционных заговоров в Петрограде — этот факт установленный. Примем этот факт как данность».
И действительно, долгие годы этот факт так и воспринимался. Официальные инстанции запрещали публиковать произведения поэта и материалы о нем (вплоть до 1986 года), а прочие смертные — кто сочувствовал, кто осуждал, но опять же принимая «факт как данность».
Лишь в 1987 году в журнале «Новый мир», № 12 была опубликована заметка заслуженного юриста РСФСР, государственного советника юстиции второго класса Г. А. Терехова, в которой он, ссылаясь на изученные архивы, сообщал:
«По делу установлено, что Гумилев Н. С. действительно совершил преступление, но вовсе не контрреволюционное, которое в настоящее время относится к роду особо опасных государственных преступлений, а так называемое сейчас иное государственное преступление, а именно — не донёс органам Советской власти, что ему предлагали вступить в заговорщицкую офицерскую организацию, от чего он категорически отказался. Никаких других обвинительных материалов, которые изобличали бы Гумилева в участии в антисоветском заговоре, в том уголовном деле, по материалам которого осужден Гумилев, нет».
Итак, вся «вина» Гумилева сводится к тому, что он не донес о существовании контрреволюционной организации, в которую не вступил. Таким образом, делает вывод бывший старший помощник Генерального прокурора СССР, член коллегии Прокуратуры СССР:
«Гумилев не может признаваться виновным в преступлении, которое не было подтверждено материалами того уголовного дела, по которому он был осужден».
После этой публикации в ряде периодических изданий появились восторженные отклики о восстановлении «честного имени» Гумилева.
Правда, были и другие публикации. Например, А. Фельдман в статье «Дело Гумилева» (Новый мир, № А, 1989) вновь призвал заняться исследованием документов: «Необходим тщательный анализ документальных свидетельств, обязательны архивные изыскания». Словом, вопрос — виновен или не виновен? все еще висит над памятью поэта.
А давайте попробуем посмотреть на случившееся в далеком августе 1921 года несколько иначе. Попытаемся осмыслить это, опираясь на свидетельства близких и друзей поэта, а также исходя из здравого взгляда на историю нашей Родины и на то, как понимать «честное имя» Гумилева.
Поэт Георгий Иванов, постоянно общавшийся с Гумилевым, начиная с 1912 года, вспоминает:
«Однажды Гумилев прочел мне прокламацию, лично им написанную. Это было в Кронштадтские дни. Прокламация призывала рабочих поддержать восставших матросов, говорилось в ней что-то о „Гришке Распутине“ и „Гришке Зиновьеве“. Я спросил его: „Как же ты так рукопись отдашь? Хотя бы на машинке переписал. Ведь мало ли куда она может попасть“. — „Не беспокойся, — ответил он, размножат на ротаторе, а рукопись вернут мне. У нас это дело хорошо поставлено“.
Месяца через два, придя к Гумилеву, я застал его кабинет весь разрытым. Бумаги навалены на полу, книги вынуты из шкафов. Он в этих грудах рукописей и книг искал чего-то. „Помнишь ту прокламацию? Рукопись мне вернули. Сунул куда-то, куда не помню. И вот не могу найти. — Он порылся еще, потом махнул рукой, улыбнулся. — Черт с ней! Если придут с обыском, вряд ли найдут в этом хламе“.
Нашли, значит. Или, может быть, один из тех двух, о которых Гумилев говорил: „Верю, как самому себе“. И где теперь этот проклятый клочок бумаги, который в марте 1921 года держал я в руках…»
Значит, Гумилев писал прокламации? И их размножали? Впрочем, может быть, это еще одна мистификация? Как та, которая привела поэта в 1909 году к дуэли с Волошиным и едва не стоила жизни?
Но вот еще одно свидетельство. Уже упоминавшийся нами поэт Николай Оцуп рассказывает:
«Помню жестокие дни после Кронштадтского восстания. На грузовиках вооруженные курсанты везут сотни обезоруженных кронштадтских матросов. С одного грузовика кричат: „Братцы, помогите, расстреливать везут!“ Я схватил Гумилева за руку. Гумилев перекрестился. „Убить безоружного, — говорит он, величайшая подлость“».
Нетрудно предположить, что, вернувшись домой, он, в порыве сочувствия, взялся за перо.
Теперь мы знаем, с какой невиданной жестокостью было подавлено выступление матросов Кронштадта. Знаем мы и то, что толкнуло крестьян, одетых в матросские бушлаты, на это выступление. Это было еще одной, оказавшейся последней, вспышкой народного недовольства продразверсткой, которую и сам Ленин вскоре назовет ошибочной. И именно после событий в Кронштадте продразверстка была заменена продналогом — так было положено начало новой экономической политике.
Так, спрашивается, что было честнее в тот момент: равнодушие или сочувствие людям, пожертвовавшим собой ради улучшения жизни миллионов разоренных и голодающих крестьян?
Есть подтверждения и тому, что возле Гумилева увивались соглядатаи, подобно тем двоим, о которых поэт говорил: «верю, как самому себе».
Вот что сообщает В. Ходасевич:
«Новый знакомец был молод, приятен в обхождении. Называл он себя начинающим поэтом, со всеми спешил познакомиться. Гумилеву он очень понравился. Новый знакомец стал у него частым гостем. Не одному мне казался он подозрителен. Гумилева пытались предостеречь — из этого ничего не вышло. Словом, не могу утверждать, что этот человек был главным и единственным виновником гибели Гумилева, но после того, как Гумилев был арестован, он разом исчез, как в воду канул. Уже за границей я узнал от Максима Горького, что показания этого человека фигурировали в гумилевском деле и что он был подослан».
Если даже предположить, что рукописи прокламации не было и Георгий Иванов ее придумал, то легко допустить другое: Гумилев мог поделиться с этим «знакомцем» или с кем-то другим своими «несвоевременными мыслями», например, о «Гришке Зиновьеве», на совести которого, как теперь мы знаем, тысячи невинных жертв. А тот узнал об этом — все от того же «знакомца».
Существует же версия, что Г. Зиновьев сыграл особую роковую роль в судьбе Гумилева, даже вопреки защитительному воздействию Ленина, к которому с ходатайством о помиловании Гумилева обратился А. М. Горький.
А о том, что Гумилев был крайне неосторожен в своих высказываниях, имеется немало свидетельств.
Например, уже упоминавшийся нами С. Маковский рассказывает:
«Николай Степанович, бывавший всюду, где мог найти слушателей, не скрывал своих убеждений. Он самоуверенно воображал, что прямота, даже безбоязненная дерзость (а вспомним, что это был человек, вообще не знавший страха. — В. М.) — лучшая защита от подозрительности. К тому же, он был доверчив, не видел в каждом встречном соглядатая…»
И далее идет вновь уже знакомая нам информация:
«…Вероятно, к нему подослан был агент, притворившийся „другом“, и Гумилев говорил „другу“ то, что было говорить смертельно опасно. Веря в свою „звезду“, он был неосторожен».
И опять зададимся вопросом: это поведение честного человека или нет? А, следовательно, нуждается ли Гумилев в том, чтобы ему «возвращали честное имя»?
А теперь взглянем с той же меркой на тех, с кем вместе принял смерть поэт в тот трагический день августа 1921 года.
Список расстрелянных возглавлял молодой профессор-географ В. Н. Таганцев. Среди казненных 16 женщин в возрасте от двадцати до шестидесяти лет (две сестры милосердия, две студентки, четыре проходили как сообщницы в делах мужей), группа моряков, бывших офицеров, интеллигентов (как, например, профессор-юрист, проректор Петроградского университета Н. И. Лазаревский; крупный химик-технолог, сделавший значительное открытие, имевший заслуги перед русским революционным движением (входил в группу «Освобождение труда»), профессор М. М. Тихвинский — друг академика В. И. Вернадского, который пытался защитить ученого в высоких инстанциях, но тщетно).
Вот запись В. И. Вернадского, сделанная им для себя в сентябре 1942 года:
«…В. Таганцев погубил массу людей, поверив честному (разрядка моя. В. М.) слову ГГТУ (Менжинский и еще два представителя). Идея В. Н. Таганцева заключалась в том, что надо прекратить междоусобную войну, и тогда В. Н. готов объявить все, что ему известно, а ГПУ дает обещание, что они никаких репрессий не будут делать. Договор был подписан. В результате все, которые читали этот договор с В. Н. Таганцевым, были казнены… Это одно из ничем не оправданных преступлений, морально разлагающее партию».
(Вернадский ошибся: преобразование ВЧК в ГПУ произошло позже — в начале 1922 года.)
Еще несколько слов о последних днях жизни Гумилева.
Когда Николая Степановича арестовали ночью 3-го августа, поэт взял с собой в камеру самое необходимое и дорогое: Одиссею и Библию. С Гомером в походном ранце он отстаивал интересы Родины на германском фронте, с ним же принял смерть от соотечественников.
Последним из друзей, кто видел Гумилева на воле, был Владислав Ходасевич, засидевшийся у него до двух часов ночи. Той самой ночи…
«Я не знал, — писал он в очерке, в связи с пятилетием со дня гибели Гумилева, — чему приписать необычайную живость, с которой он обрадовался моему приходу. Он выказал какую-то особую даже теплоту, ему как будто бы и вообще несвойственную. Каждый раз, как я подымался уйти, Гумилев начинал упрашивать: „Посидите еще…“ Он был на редкость весел. Говорил много, на разные темы… Стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго — по крайней мере до девяноста лет… В его преувеличенной радости моему приходу, должно быть, было предчувствие, что после меня он уже никого не увидит».
А вот текст последней записки из тюрьмы, адресованной жене:
«Не беспокойся обо мне, я чувствую себя хорошо; читаю Гомера и пишу стихи».
Как всегда, спокойный, мужественный тон.
Все, знавшие поэта близко, не сомневались, что и в последние секунды жизни Гумилев остался верен себе.
«Я не знаю подробностей его убийства, — писал в очерке-некрологе Алексей Николаевич Толстой, — но, зная Гумилева, — знаю, что, стоя у стены, он не подарил палачам даже взгляда смятения и страха».
«Если на допросе следователь умел, — писал в те же дни известный писатель Александр Амфитеатров, тоже близкий друг Гумилева, — задеть его (Гумилева. — В. М.) самолюбие, оскорбить его тоном или грубым выражением, на что эти господа великие мастера, то можно быть уверенным, что Николай Степанович тотчас же ответил ему по заслуге… И как офицер, и как путешественник, он был человек большой храбрости и присутствия духа, закаленный и в ужасах великой войны, и в диких авантюрах сказочных африканских пустынь. Ну, а в чрезвычайках строптивцам подобного закала не спускают».
Невольно вспоминаются строки из стихотворения Владимира Солоухина «Настала очередь моя»:
«Стреляли гордых, добрых, честных, чтоб, захватив, упрочить власть…»
Существует стихотворение, якобы написанное Гумилевым в тюрьме перед расстрелом. По стилю, интонации оно напоминает поэтический язык Николая Степановича. Под сомнение ставится не столько само стихотворение, сколько возможность его передачи на волю. Разве что предположить, что кто-то из заключенных смог запомнить слова и ему посчастливилось оказаться на свободе?
Вот эти строки:
Гибель Гумилева потрясла многих людей — не только близких и почитателей поэта, но и самые различные слои общества, придав имени Гумилева ореол мученика, а его творчеству — куда большую известность, чем то внимание, каким оно пользовалось при жизни автора. Однако при всей мрачной загадочности случившегося с Гумилевым, те, кому довелось общаться с поэтом, и в особенности его близким и друзьям, Николай Степанович запомнился, прежде всего, таким, как, например, Анне Андреевне Гумилевой, невестке поэта, в последний раз видевшей его за три дня до ареста:
«…бодрым, полным жизненных сил, в зените своей славы и личного счастья, всецело отдавшимся творчеству».
Такое же яркое впечатление на современников произвела его последняя, наиболее значительная в художественном отношении книга «Огненный столп», вышедшая… в дни гибели поэта.
«„Огненный столп“, — писал Георгий Иванов, — красноречивое доказательство того, как много уже было достигнуто поэтом и какие широкие возможности перед ним открывались».