— …Итак, современники, петербургский период российской истории кончается. Как баснословно он начался, так баснословно кончается на наших глазах… Петрограду быть пусту. В петровском парадизе, в николаевском аду горячего до слез хлебнула российская Федора! Но в аду все-таки жарко. Жарче, чем в бане. Теперь, — обвел он рукой зал, — этот ад замерзает без дров и обращается в белую пустыню. Замирает петербургская жизнь. Но даже и теперь, сидя в нетопленой горнице, на голодном пайке, без хлеба, без картошки, я не могу, не хочу, подобно другим, терзать свои пышные седые кудри (он похлопал себя по лысой голове) и вопить благим матом: «Погибла, погибла Россия!..» Ибо я все-таки чувствую, своим обывательским сердцем, самой печенкой своей ощущаю: Россия не погибла!.. Петербург погибает, но Россия не погибла. Живуча как кошка Россия. Как гигантская кошка допотопного пещерного периода. Не погибла Россия! — с увлечением воскликнул плотненький оптимист. — Ничего, братцы, худшее прошло!.. Вильгельм и немцы хотят нас доконать — не выйдет! Не обманывайтесь, современники, — листья и ветви российского дерева увяли, засохли, валятся вниз. Но корень жив. Грубая это будет государственность, мужицки-экономная, лишенная ненужных украшений, но — государственность!..
— С большевиками, профессор, или без оных? — раздался вдруг сухой насмешливый голос откуда-то сбоку от меня, но я не успел разглядеть в ту минуту его обладателя.
— Ну, господа… Ну, миленькие… без политики, без политики!
Это кругленький и бритый, на редкость подвижной как ртуть, директор кабаре озабоченно напомнил своим друзьям об обещании, которое они, очевидно, ему дали в свое время, но которое едва ли могли сдержать.
— За искусство, господа! Долой политику! За это — обещаю, господа, сюрприз… Сюда, сюда, голуба! — вывел он на середину зала очередную знаменитость: это был Игорь Северянин.
— «Поэза строгой точности» — таково название, — провозгласил певуче поэт.
— Поставьте перед ним жирандоли! Пусть они будут факелами его души!
Северянин, улыбаясь, взял в руки по бронзовому подсвечнику и, размахивая ими, стал читать нараспев:
Не успел он закончить свое стихотворное выступление, как разыгрался маленький, но показательный для этих «аполитичных» людей скандал.
— Стыдно! Русской интеллигенции стыдно за вас! — раздался чей-то женский голос в противоположном конце зала.
И оттуда же — хмельной и насмешливый:
— Фу-ты ну-ты! Ин-тел-лигенция, ишь!
— Фигляры вы, господа. Дряблые эгоисты! — истерически продолжала поэтесса из кадетской газеты. — Из дикарей, из руссо-монголов в боги не прыгнешь… У нас, по-вашему, политика недостойна внимания поэта? Ах вот как? Но Ламартин, господа, немножко иначе рассуждал, иначе вел себя во Франции, в сорок восьмом году.
— Правильно, Зинаида Николаевна, правильно! — поддержал ее знакомый уже, сухой и резкий голос человека, иронически вопрошавший ранее профессора, за какую он русскую государственность: «С большевиками или без оных».
Голос этот прозвучал вблизи от меня. Я повел головой в ту сторону и сразу же узнал Сереброва: опираясь на палку, стоял желтоволосый, коротко остриженный, сухопарый человек в пушистом светлом кашне, один конец которого был перекинут небрежно через плечо. На какую-то долю секунды взгляды наши встретились, и я увидел серые, прищуренные глаза, внимательно всматривавшиеся в поэтессу-скандалистку. И рядом с Серебровым — другого человека: с круглым бритым лицом актерского типа, с ямочками на щеках, с коротким тупым носом и пухлой, словно ужаленной, верхней губой. Я с волнением подумал, знают ли уже н а ш и о том, что он здесь?.. И я досадовал, потому что не успел заметить, когда и с кем он появился в «Привале».
— Кто вы? — разорялась между тем истеричная контрреволюционная поэтесса. — Жалкие вы болтуны… Болтуны в тогах на немытом теле! И на что вы России? Ей куда нужней сейчас пять русских генералов. Да, да, да!
— Господа, господа… я убедительно прошу вас прекратить всякую политику! — взмолился опять незадачливый хозяин кабаре. — Одну минуточку, господа… Сообщение, достойное вашего трезвого внимания… Честное слово! — старался он привлечь внимание к своей персоне. — Заморские журналисты любят русское искусство. Нашему «Привалу» доставлены подарки. Консервы, лепешки и вино! Минуточку, господа! Через четверть часа это все поступит в продажу.
Шумные веселые выкрики были ему ответом. К нему подбежали и стали качать.
…Неподалеку от меня за круглым столиком какой-то худосочный, с седыми космами литератор, почтительно присев на кончик стула, просил снисходительно улыбающегося человека с тупым носом послушать его «лирическое стихотворение в прозе» о России. Я не меньше, чем этот жалкий пиит, жаждал, чтобы иностранец оказал ему побольше внимания. У меня были на то свои причины.
Человек с седыми космами загробным голосом стал нести какой-то бред о деревенском воскресшем боге, о неприкаянной родине и так далее. Но не успел он закончить своей духовной исповеди, как на пороге зала показались трое людей, не из числа обычных посетителей «Привала комедиантов», но лично мною с нетерпением ожидавшихся.
— Чекисты!.. — выкрикнул кто-то, и воцарилась мгновенная тишина.
В зал вошел хорошо знакомый мне по ВЧК, а раньше по работе в партийной организации Александро-Невского района Никита Денисов в сопровождении двух красногвардейцев.
— Граждане, спокойствие! — сказал Денисов. — Прошу всех остаться на своих местах. Проверка документов, ничего больше. Каждый сможет заниматься потом своим делом.
— А у кого нет при себе документов? — заблаговременно был задан вопрос.
— Вашу личность смогут удостоверить ваши товарищи, — последовало тотчас же успокоительное разъяснение Денисова.
И он занялся тем, для чего был послан сюда.
С момента его появления я уже не спускал глаз с соседнего столика, за которым сидел Серебров. Я не заметил ни волнения, ни тем более тревоги в его лице. Точно так же держался и его спутник. Не знаю, было ли это результатом нетерпения, обнаруженного Денисовым, или наши столики ближе других были к тому месту, откуда начал он проверку, но чекистский наряд через минуту-другую очутился рядом со мною и Серебровым. Серебров поднялся со стула, положил на столик трость, которая была у него в руках, и вынул из бокового кармана пиджака кожаный бумажник, в котором, очевидно, находились его документы. Не двигаясь с места, его сосед, продолжая попивать мелкими глотками рислинг, снял трость со стола и поставил ее сбоку от себя.
— Ваш?.. Ваш? — следовали с короткими интервалами обращения Денисова к сидящим в зале. — Ваш?.. — протянул он руку к документу моей спутницы и через несколько секунд повторил тот же вопрос, бесстрастно пробегая глазами мой партийный билет. — Ваш, гражданин? — шагнул он к Сереброву.
— Член Всероссийского учредительного собрания, — демонстративно громко отрекомендовался тот.
— Отойдите в сторону, — озадачив его, сказал Никита Денисов и обратился к иностранцу: — Ваш документ?
Не меняя позы, но улыбнувшись приветливо, человек с актерской физиономией произнес:
— Подданный его величества короля Англии и Великобритании Эркварт. Сотрудник газеты «Таймс».
— Так… По постановлению Всероссийской чрезвычайной комиссии вы арестованы.
Гул изумления и любопытства прошел по залу.
— Это смешно, господин комиссар, — подпрыгнули вверх белесые широкие брови Эркварта.
— Встаньте! — скомандовал Денисов.
— Хорошо… Но где же предписание?
— Вот, — вынул Денисов зеленый ордер из-за обшлага шинели. — Ордер на арест гражданина Эркварта. Подпись товарища Дзержинского. Достаточно?
— О нет! — усмехнулся иностранец, отстраняя рукой зеленую бумажку.
— Почему?
— Можно подвергнуть задержанию юридически обозначенную личность, господин комиссар. Живую, — подчеркнуто сказал он. — Я не Эркварт. Эркварт — это мой журналистский псевдоним. Мало ли Эрквартов? Мое настоящее имя — Антонио Джельби. А такого ордера у вас нет.
В зале раздался одобрительный смешок.
— Вот беда, мистер Джельби, — растерянно, беспомощно, как показалось мне, сказал мой товарищ. — Что же делать?
Он расстегнул шинель и вынул из накладного кармана френча смятую папироску и что-то еще.
— Вот беда… вот беда, — озирался он и, встретившись со мной взглядом, вдруг лукаво, озорно подмигнул.
— Русские большевики любят спешить. И особенно мистер Дзержинский, — снисходительно усмехнулся иностранец.
— Совершенно верно… особенно, когда это необходимо! — веселым тоном ответил Никита Денисов, протягивая ему второй ордер. — Прошу, ваше имя на сей раз? Антонио Джельби, так? А вот опять подпись товарища Дзержинского. Его подпись? Его! Впрочем, если вы вспомните еще одно свое имя — Сидней Джексон, — и, вытащив из накладного кармана френча третью зеленую бумажку, он показал ее, — если хотите, то и на этот случай, как требуют правила об иностранцах, есть на ордере виза товарища Дзержинского. Это у вас, мистер, разные имена, а у нею всегда одно имя — Дзержинский.
4
Прошло двое суток с момента ареста Эркварта-Джельби-Джексона. Был поздний час. Несколько человек сидели в кабинете Дзержинского, докладывая ему дела, а их было немало, и все они — разного свойства. В гостинице «Отель де Франс» весь второй этаж заняла германская комиссия по обмену военнопленных, но она занимается не столько своими прямыми обязанностями, сколько тем, что широко выдает удостоверения о немецком подданстве контрреволюционным русским офицерам и свозит оружие в свое помещение. Некий гражданин, по фамилии Череп-Спиридович, скупает у биржевиков акции национализированных заводов и переправляет их все тем же немцам в Берлин и Гамбург. Саботажники на железных дорогах гоняют продовольственные грузы из одного города в другой, не направляя их к месту назначения: так, эшелон с продовольствием, отправленный из Саратова голодавшему Петрограду, сделал два конца сюда и обратно и снова очутился в Саратове. В подвале одного из домов на Васильевском острове рабочие нашли две тысячи пудов гвоздей, а в другом — шестьдесят пудов шоколаду. Обнаружены следы Гоца и Авксентьева — главарей эсеров-террористов, ушедших в подполье. На Николаевском вокзале задержали несколько групп спекулянтов: они перевозили бриллианты в вареных яйцах, нитки и кружева — в ватных одеялах… Мало ли таких дел и происшествий было в ту пору!
Дзержинский спросил меня:
— Что Эркварт? Ему дали горячий ужин?
— Не беспокойтесь, — ответил я. — И ужин мясной с бутылкой вина, и табак первый сорт, и… неглупого собеседника. Никиту все хочет объехать.
— Он все еще отрицает? — усмехнулся Дзержинский.
— Отрицает и… посмеивается. Люблю, говорит, неожиданные приключения: будет что описать в английских газетах. Богачом, говорит, вы, большевики, меня сделаете. Обещает Денисову подарки из Англии прислать — так много, мол, заработает на нас денег…
— Из Англии?.. — живо переспросил Феликс Эдмундович и почему-то загадочно усмехнулся.
— Очевидно, надеется, что мы его вышлем на родину, — высказал я эту догадку.
— Ладно, — закончил беседу Дзержинский. — Прошу вас, Кузин, в десять утра быть у меня.
…В назначенный час я явился к нему.
Никита Денисов ввел своего подследственного. Эркварт шел, опираясь на трость. В другой руке у него была пегая, под цвет пальто, мерлушковая шапка. Войдя, он учтиво поклонился Дзержинскому.
— Садитесь, — указал Феликс Эдмундович на кресло у стола.
Эркварт и Денисов уселись друг против друга. Улыбнувшись Никите, словно тот был его старым приятелем, иностранец вынул из кармана кожаную записную книжечку и что-то занес в нее тонким карандашом.
— Вы что это записываете? — полюбопытствовал Дзержинский.
— О-о, блокнот журналиста — это шкатулка памяти! — охотно вступил в разговор сотрудник «Таймса». — Я записал быстро, стенографически. Это касается лично вас, мистер Дзержинский. Я написал тут: высокий, худой, в солдатской шинели, наброшенной на плечи, потому что в кабинете у вас холодно. Солдатская гимнастерка с широким воротником на две пуговицы. Изможденное — от переутомления, наверно? — тонкое лицо… А вот теперь, когда вы начали говорить, я отмечу, что у знаменитого мистера Дзержинского слегка надтреснутый голос… Это от природы или вы много курите?
Он держал себя как опытный разбитной газетчик, берущий интервью, и меньше всего походил на арестованного преступника.
— Вы чрезвычайно любопытны, — усмехаясь, прервал его Дзержинский. Он не без интереса, так же как и я, наблюдал за этой заморской птицей.
— Это моя профессия — любопытство!.. — галантно объяснил Эркварт. — Знаете, мистер Дзержинский, каждый англичанин, отправляясь за море, меняет только климат, но не свой характер и профессию, — изрек он сей афоризм.
— Почему? Это не так, — с молчаливого согласия Дзержинского вставил свое слово Никита Денисов. — Политический свой характер вы меняли. Чем же объяснить иначе, что вы, Антонио Джельби, состоя при ставке Николая Второго, были… всем это известно… на стороне царя и его политики, а став приятелем Керенского, называя уже себя Сиднеем Джексоном, сделались сразу же неразлучным советником ЦК эсеров? Что ж это выходит: меняетесь или не меняетесь?
— Вы думаете — я изменил себе? Нет.
— Совершенно верно! — сказал Дзержинский. — Совершенно верно. И царь, и кадеты, и эсеры — все они против свободы русского народа, и господин Эркварт готов чем угодно и как угодно способствовать врагам нашего народа. Вы не изменили себе, господин Эркварт. Совсем, конечно, другой вопрос, кому вы…
И, как в ночном разговоре, он усмехнулся, оборвав начатую фразу, непослушно соскочившую с языка, и тотчас же добавил:
— Вы, иностранцы, выступаете против нашего народа, против нашего революционного государства. Выступаете — я подчеркиваю это слово. И выступаете на нашей территории, на нашей! Вы знаете, господин Эркварт, о чем я говорю. Отлично знаете. Для нас — вы государственный преступник и должны быть судимы по нашим законам. Следователь предъявил вам доказательства, мы изобличили вас, но вы, как добродетельный ангел, все отрицаете.
— Феликс Эдмундович! Он так думает: разговор — серебро, а молчание — золото… — раздосадованный Денисов даже привстал с кресла.
— Но кстати, зачем, например, пересылать золото на Дон генералу Каледину? — спросил Дзержинский. — Мы и это знаем, Эркварт. Впрочем, это знает не хуже нас и ваше посольство.
— Не понимаю, — пожал плечами англичанин. — Я не имею чести состоять в посольстве.
— Это мы тоже знаем. Не состоите в посольстве, но надеетесь на него?
— Возможно, — усмехнулся Эркварт.
Он спрятал записную книжечку и карандаш и, сложив руки на серебряном набалдашнике трости, внимательно слушал Дзержинского. Снова и снова ему был перечислен ряд активных антисоветских действий, участником которых он был.
— Все то, мистер Дзержинский, — с улыбкой отвечал он, — что вы называете «обвинениями», на мой взгляд, есть лишь политические разногласия. Разве я их отрицаю? Но на Западе за это не судят. Вы сторонник одной истины: истины мистера Ленина, а я — другой истины. Что ж, бояться мне из-за этого, дрожать, хоть я и нахожусь сейчас в вашей грозной ЧК?
— Если хотите — бояться, дрожать, да!.. — горячо воскликнул Дзержинский. — И не потому только, что есть ЧК… Есть гораздо большее в мире: Ленин и его правда!
— Я не отрицаю значения Ленина. И многие западные государственные деятели не отрицают.
— И боятся, дрожат! Не верите, Эркварт? — спросил Дзержинский и неожиданно саркастически продолжил: — Рассказывают, что Пифагор… он, как известно, был язычник… открыв свою знаменитую теорему, принес в жертву Юпитеру сто быков. С тех пор, говорят, все скоты на земле дрожат, когда открывается новая истина!